Текст книги "Европа"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
VII
Барон, впавший в немилость, тихонько покачивался на канареечных подушках заднего сиденья, и даже солнце не могло потушить пунцовый пожар его лица, на котором нежно-фиалковый цвет глаз напоминал своей голубизной лучшие образцы дрезденского фарфора. Злополучная встреча с бутылкой шампанского за обедом, в прохладных подвалах одной из trattoria [13]13
Ресторанчик (итал).
[Закрыть]Пармы, лишила его права сесть за руль, между тем как заранее уже было намечено, что «испано» въедет на виллу «Италия» парадным ходом, достойным своего экипажа. Ma так и не сочла необходимым просветить свою дочь насчет обстоятельств, в которых она повстречала этого последнего отпрыска Великого Магистра Ордена тевтонских рыцарей, чтобы сделать его приемным отцом Эрики. Дантес, который заранее готовился к этой решающей встрече, не нашел никаких следов фамилии фон Пюц цу Штерн ни в одной из хроник, что доказывало либо что Барон не существует, либо что за те века, которые были у него за плечами, он весьма преуспел в искусстве оставаться незамеченным. Это состояние постоянного самоустранения, из которого Пюци решительно не хотел выходить, могло быть также расценено – а надо сказать, что это был человек, который всегда держал двери открытыми, чтобы скрыться в любую минуту, – как крайняя осторожность большого хитреца, вознамерившегося избежать тех знаков внимания, на которые Судьба столь часто и так некстати бывает щедра. Как бы там ни было, Барон почти всегда вклинивался в те состояния сновидений наяву, в которые превратились ночи Дантеса, и усаживался, прямой как штык, рядом с ним, скрестив руки на набалдашнике своей трости, в той же позе, что и сейчас, на заднем сиденье канареечного «испано», который вез трио навстречу судьбе и за приближением которого Дантес наблюдал с высоты террасы виллы «Флавия». Сюрпризом дня явился отказ Пюци, немой, но категоричный, надевать серую кепку и форму шофера, в которую хотела облачить его Ma и которая, между прочим, прекрасно сочеталась с цветом «испано». Честно говоря, это нельзя было назвать бунтом – Барон был для этого слишком хорошо воспитан, – скорее молчаливым протестом, придавшим его фиалковому взгляду почти негодующий блеск. Эта внезапная увертка была столь неожиданна, что удивленная Ma не стала настаивать, и Барону разрешили оставить его клетчатый костюм и галстук-бабочку. И все же в воздухе запахло драмой, так как Ma, сбитая с толку этим отказом послушания со стороны столь знакомого ей объекта, шмыгала сейчас носом в свой платочек, и хотя эта попытка заставить поверить в свои слезы была, скажем прямо, малоубедительна, Барон, забившись в свой угол, уже пунцовел от стыда, что позволяло надеяться, что все стало на свои места и теперь можно было снова рассчитывать на него во всех домашних делах, которые собирались ему доверить. Когда Ma принимала посетителей, Барон натягивал безупречный фрак метрдотеля, типа «К вашим услугам, мадам», по утрам он облачался в черно-желтое «осиное» платье камердинера, но в моменты роскоши, в паласах игорных столиц, он снова превращался в друга семьи, выстаивая за инвалидным креслом, держа в руке чашечку кофе, аккуратно прижимая мизинец, а вовсе не отставляя его, как это делалось у парвеню. Дантес находил весьма сомнительными все эти элегантные позы и номера безупречной изысканности, потому что они очень напоминали ту «уверенную сдержанность», которая ассоциируется с личной охраной и мейстерзингерами. Он знал в то же время, что может сделать воображение стороннего человека с каждым из нас, и ему было немного стыдно за свое недоверие и подозрительность, особенно когда он замечал, или полагал, что замечает, на лице Барона выражение грусти и ностальгии, мало совместимое с извечным don’t show your feelings, ifs rude [14]14
Не показывай, что ты чувствуешь, это неприлично (англ.).
[Закрыть]– которого английская традиция требует от настоящего джентльмена, – традиция, в которой всякое внешнее проявление личного переживания оборачивается настоящим Ватерлоо, что во французском кодексе приличий было бы равноценно расстегнутой ширинке.
Эрика узнала об этом названом отцовстве, от любых внешних проявлений которого – как то: поцеловать в щечку, ласково улыбнуться или потрепать по волосам – Барон всегда строго воздерживался, так вот, узнала она об этом в возрасте пятнадцати лет, когда пришло время получать собственный паспорт, который был выдан ей в консульстве Германии в Ницце каким-то секретарем, которого собственное заискивание буквально складывало пополам, и вам так и хотелось вытащить его, несчастного, из масляной лужи, бедное насекомое! Эрика фон Пюц цу Штерн, благоволите, один только Бог знал, что это имя значило в словаре крестовых походов: законные сыновья и бастарды, соколиные охоты, гербы, генеалогические древа с ветвями и ответвлениями, отрубленными на поле битвы, рапиры, турниры, оспа, яды, изнасилования жен, скончавшихся при родах, хоругви, факелы, предательства и верность… хотя она не нашла и следа всего этого в альманахе прусского дворянства Риттера Кляйста. До того как ей исполнилось пятнадцать, Эрика видела в Бароне единственный их предмет мебели, который Ma повсюду возила за собой, и ей не приходилось сомневаться в том, что в его ящичках помещаются все одиннадцать веков его благородства и величия, потому что Барон все равно никогда не открывался. Он молчал, и абсолютная тишина оборачивалась удивительным и даже оскорбительным, в своем полном отказе от самовыражения, красноречием – чем-то вроде презрительного и безапелляционного суждения, которое он, казалось, выносил о вселенском порядке вещей, по его мнению – скандального. Любые слова должны были казаться ему недостойными, потому что новая лексика отражала новый мир. Трудности с выражением у Пютци объяснялись вовсе не врожденными недостатками, но, и в том нет никакого сомнения, чересчур недоверчивыми отношениями с реальностью, куда он попал в результате несчастного случая своего рождения, реальностью, полностью обнимаемою языком, с которым у нее устанавливаются бесчисленные и довольно гнусные связи. Барон этого хлеба насущного не вкушал. Получив в консульстве свой паспорт и одарив мимолетной улыбкой вице-канцлера, фамилия которого, хотите верьте, хотите нет, была фон Перпиньян, – вот все, что осталось от религиозных войн и переселений гугенотов, бежавших на родину Лютера, – Эрика вернулась к этому только что обретенному отцу, испытывая, надо признаться, чувство сопричастности к популярным романам, в которых обнаруживались следы детей, украденных в младенчестве цыганами и внезапно возвращенных в лоно обожающей семьи благодаря всемогущему гению романиста. Они жили тогда в Сан-Ремо и за две недели успели уже пять раз поменять отель, подчиняясь капризам игры в баккара и в тридцать-сорок, переезжая из скромного pensioneв апартаменты Мажестик – два миллиона лир, выигранные за карточным столом, – чтобы затем оказаться в меблированных комнатах квартала Бордигера, единственном месте в городе, где им удалось найти жилье за невысокую плату в разгар туристического сезона. Эрика застала Барона – она так и не привыкла называть его «отцом» – в комнате: он поливал горшок с геранью. Ma эта манера ухаживать за чужими растениями очень раздражала – альтруизм тем более прискорбный, что хозяин запросил плату вперед: чтобы такая знатная клиентура снизошла до его скромного pensione,не иначе как они остались без гроша. Ma ворчала, что в таких обстоятельствах забота о растениях этого проходимца сразу приводила на ум нечто вроде: «Все же дай ему на чай, – сказал мой отец», или как там было у Виктора Гюго. Между дочерью и ее новопоявившимся отцом состоялось краткое объяснение, в котором нескромное проявление эмоций было посрамлено и ретировалось, поджав хвост, потому что именно в тот момент нервы у Эрики были на пределе. Мать говорила, что ей этой ночью было откровение, абсолютно точное и стопроцентно прочувствованное, в котором указывалось, что ровно в девять двадцать две за вторым столом по левую сторону казино выпадет четыре, если только на Ma не будет ничего зеленого, цвет, который она в любом случае терпеть не могла, потому что он напоминал ей грубость и пошлость природы, этой крестьянской простушки. Оставалось только раздобыть, что поставить, и Эрике пришлось положить на алтарь единственную ценную вещь, которой располагала семья на тот момент. Речь шла об одном редчайшем издании Гёльдерлина, полученном Эрикой в подарок от почитателя, который был немногим старше ее, маленького лорда Ноддера, отец которого был пожалован дворянством, за заслуги в деле экспорта обуви. Тогда голосом, в котором прозвучали нотки неврастенической злобы – (Боже мой, лучше бы я умерла, умерла и все, чем терпеть это дальше), —она заметила Барону, изливавшему свою нежность на цветок герани:
– Ну вот вы меня и удочерили. Замечательный день.
Барон сильно покраснел и издал ряд однотонных звуков, похожих на кудахтанье, – так в особенно трагические моменты он напряженно пытался сдержать собственные чувства.
– Спасибо. Я не спрашиваю, вы ли мой настоящий отец, какая разница, у нас и без того забот хватает. Книга стоит семь тысяч двести долларов, я получила за нее четыреста тысяч лир, плюс удовлетворение, поскольку увела у них томик Петрарки, тысяча семьсот двадцатого года издания, вот, полюбуйтесь…
Она положила свое приобретение на стол и раскрыла свой новенький паспорт:
– Фройляйн фон Пюц цу Штерн, – прочитала она вслух и, захлопнув, положила к себе в сумку. – Почему бы нет?
Вода в политых горшках переполнила подставки и по капле стекала на ковер. Эрика улыбнулась. Когда она была еще девочкой – в пятнадцать лет ей казалось, что это было уже далекое прошлое, – старый Сигизмунди подарил ей в Монте-Карло бобра, которого она оставила как-то в их гостиничном номере в Париже. Вернувшись несколько часов спустя, она увидела, что вся мебель объедена; маленькая кучка обглоданных щепок, оставшихся от куска дерева в стиле Людовика XV, высилась посреди ковра, и Морис, бобр, продолжал усердно трудиться над ним: большой горшок с тюльпанами, стоявший на столике, потек, и Морис сооружал плотину…
Четыре в тот вечер не выпало, хотя ее мать не надевала ни одной, даже малюсенькой, вещицы зеленого цвета. Может быть, так вышло из-за старухи Шварц, которая, сидя рядом с ней, прогибалась под тяжестью изумрудов. К счастью, Ma встретила за столом швейцарского банкира, одного из своих друзей, который чувствовал себя очень неудобно, как это случается со всеми швейцарскими банкирами, когда их кто-нибудь встречает в игровых залах. Он рад был ее выручить.
VIII
Солнце встречало «испано» на каждом повороте дороги ярким светом праведного юга, о котором говорил Валери, все тени были изгнаны с праздника. Кажется, впервые все складывалось исключительнохорошо, и не было повода думать, что будущее не захочет принять «племя» в своих лучших кварталах. Эрика пока не трогала неисчерпаемые источники легкости и беззаботности, и, может быть, именно это самым теснейшим образом связывало ее с матерью. Если считаться со всеми правилами игры, Ma давно уже должна была бы признать себя побежденной, но она была из числа людей, совершенно неспособных отдать себе отчет в собственном поражении, чего сами поражения боятся как огня, они чувствуют, что их игнорируют. Тогда они вновь принимаются за дело, заручившись поддержкой кредиторов, судебных исполнителей и докторов, идя на всяческие уловки, только бы снова заявить о себе; но Ma умела послать их подальше, обратно в их очаги заражения, пресекая на корню все эти попытки. Эрика часто представляла себе книгу гравюр, посвященную поражениям своей матери, на страницах которой эти пороки развития Судьбы были представлены аллегорическими изображениями маленьких чудовищ – наполовину летучих мышей, наполовину гиен, забившихся в угол и плачущих от унижения. Жизнь Мальвины фон Лейден состояла из мелких повседневных неприятностей и сокрушительных катастроф; но она пользовалась суверенным правом менять точку зрения, отчего разгром французов при Ватерлоо внезапно оборачивался победой Блюхера. Для нее не было ничего труднее, чем признать себя побежденной, и вся жизнь ее превращалась, таким образом, в последние четверть часа жизни, длящиеся бесконечно. Если что и смущало ее дочь в этом сражении, которое должно было скоро начаться, так это его конечный характер. Ма почти двадцать пять лет ждала этого реванша, и хотя Эрика знала, что Дантес на их стороне, она все же опасалась, как бы Судьба, задетая за живое этими картами, столь тщательно и заранее разложенными, и этими планами, столь скрупулезно разработанными, но на этот раз кем-то другим, не захотела вмешаться.
«Это исключительная женщина». Эта фраза, столь часто звучащая, произносилась американцами с той глубокой убежденностью, в которую этот замученный страхом народ бросается сломя голову, пытаясь как можно быстрее избавиться от сомнения; англичанами – с каплей того юмора, которому полагалось ослабить все, что могло бы отдаленно напомнить излишнее доверие к собственным суждениям; французами – с напором, очень громко и всегда несколько агрессивно, потому что, уважаемый, я-то знаю, о чем говорю. «Это исключительная женщина, aussergewöhnlich» [15]15
Необычная (нем.).
[Закрыть], – говорили немцы с медлительностью, не лишенной сомнения, как и пристало народу, который долго взвешивает все «за» и «против», прежде чем ринуться в атаку, каким бы числом жертв это ни обернулось. Эрика слышала это с самого детства во всех аристократических кружках, с которыми они соприкасались. Никто толком не знал, чем, собственно, была наполнена жизнь Ма с ранней молодости, исключая короткий промежуток времени, когда ей было шестнадцать и она выступала в театре у Пискатора и у Райнхардта [16]16
Эрвин Пискатор (1893–1966) – немецкий режиссер-постановщик, основатель пролетарского театра в Берлине; Макс Гольдман Рейнхард (1873–1943) – австрийский режиссер-постановщик – оба одно время руководили «Deutsches Theater».
[Закрыть], прежде чем отдаться своему вкусу к импровизации, которая мало сочеталась с текстами прочих героев и ролями, заученными наизусть. Родилась она где-то в Латвии или в Эстонии, во всяком случае на Балтийском побережье, но это рождение и подтверждающие его документы были, по ее словам, всего лишь данью, предусмотрительно выплачиваемой законности, устоям и предрассудкам; на самом деле– в этих устах и в данном контексте термин довольно странный, если не сказать поразительный – Ma входила в круг посвященных розенкрейцеров и, таким образам, обладала памятью, которая позволяла ей помнить все прежние жизни, которые она прожила с той же внешностью, но под разными именами, в том числе и Мальвины фон Лейден. То, что такие способности были самым незаурядным образом поставлены под сомнение в результате автомобильной аварии и паралича, казалось, нисколько ее не смущало, когда она продолжала объявлять себя наделенной сверхъестественными способностями: «Авария, – говорила она, – это проделки Судьбы, которая есть злостная нарушительница всех законов, располагающая к тому же силами, превышающими способности простых смертных». И правда, не следует забывать, что в том скрытом и никем не оспариваемом измерении наших ученых, откуда берутся все верныерешения и где заранее тщательным образом налажен весь механизм, также существует иерархия, противодействие влияний, не лишенных собственных интересов, а также, что Судьба со времен Эсхила и Софокла стала считать себя выше всех остальных и порой мстит за себя с жестокой мелочностью тем, кто не удосужился сначала с ней проконсультироваться. Единственное, в действительности чего можно было не сомневаться, это инвалидное кресло и ортопедический корсет; остальное же вызывало большие подозрения, особенно это касалось Судьбы, в которой Мальвина видела слишком ненадежного партнера за столом, где играют в баккара или в тридцать-сорок. Чего здесь только не было намешано: и дерзость, и юмор, и мифомания. Занятие ясновидящей извиняло все фантазии: не могли же вы общаться с клиентками так, будто в этом не было никакой загадки.
IX
Когда ей было двенадцать, Эрика совершенно случайно узнала несколько больше, чем следовало, насчет одного из так называемых «воплощений» своей матери. Дело было в Монтекатини, где Ma проходила лечение бриджем, безжалостно обдирая разношерстную публику итальянских промышленников и латиноамериканских неудачников. «Племя» тогда временно проживало в Вене. Брат одной из ее подруг, маленькой фон Любур, попробовал залезть под юбку Эрики. Она оттолкнула его, и парень, который был старше ее всего на пару лет, злобно усмехнулся: «Надо же, какая скромница, прямо не скажешь, что мать держала самый отвязный бордель в Вене». Именно этому откровению Эрика была обязана своим первым моментом некой потусторонности, нереальности: в последовавшие несколько минут она как будто отсутствовала, а потом все вернулось на свои места. Позже более всего она удивлялась тому, что не знала тогда слова «отвязный». О Ma говорили, что она еврейка из Ростока, но эта легенда была всего лишь военной хитростью. А точнее, просто гениальной идеей.
Мальвина фон Лейден в самом деле сознательно объявила себя еврейкой, через некоторое время после того, как Польша была оккупирована Гитлером, хотя у нее в шкатулке хранилось достаточно дворянских грамот, чтобы возвести ее род к предку, носившему то же славное имя и павшему в Грюнвальдской битве в 1410 году. Причины, толкнувшие ее на то, чтобы отрицать свое аристократическое происхождение и рисковать жизнью, были довольно просты и понятны любому, кто сталкивался со своим вечным врагом, «этой старой чертовкой, нуждой». Ma признала свое еврейство в 1940 году, в то время, когда казино Европы гасили свои огни и грустная унылость маленьких ставок царила повсюду в частных кружках и подпольных игровых салонах, где одни лишь новоиспеченные магнаты черного рынка изредка вспыхивали чуть более ярким проигрышем. Жизнь была трудной, и Барон устроился на место лакея и шофера в Баварии. Ma находилась в отчаянном положении. Тогда-то она и явилась одним прекрасным утром в княжеский замок фон Крейцера в Зигмарингене, где обитал его прославленный владелец, бывший адъютант Вильгельма II. Этот человек испытывал к нацистам такое отвращение и ненависть, которое могут понять лишь те, кто обладает настоящим благородством, вне зависимости от того, были ли они «из хорошей семьи» или нет. Фон Крейцеру в то время было уже за восемьдесят; это был высокий старик с властными жестами, сохранивший и в столь почтенном возрасте живость ума и расторопность вечного студента. У него была привычка, заведя руки за спину, держаться за левый локоть, совсем как делал Бонапарт, только другой рукой. Ma, кажется, не была с ним лично знакома до этой встречи. Но князь обладал тем, что тогда называлось «известность», а нынче – репутация, – его знали как человека, благородство которого не ограничивалось одним лишь титулом. Беседа у них была непродолжительной, и Эрика прекрасно представляла себе эту патетическую сцену, как Ma бросается в ноги старому аристократу, заливаясь слезами, моля о помощи и защите: она ведь была еврейкой, хотя об этом почти никто не знал, и ей угрожала большая опасность со стороны этой канальи Гитлера. Это сработало: Крейцер оказал ей великодушное гостеприимство, как и должно было быть в отношениях между представителями столь древней расы. Ma провела в замке два года, предоставленная заботам вышколенной прислуги, а старый князь, всячески лелея ее и обращаясь с ней как с очень важной персоной, выказывал тем самым все то презрение, отвращение и ненависть, которые внушали ему нацистские плебеи. К ним постоянно являлись с обысками, но бумаги «еврейки» защищали ее непробиваемой броней, и гестаповцы отправлялись восвояси ни с чем, раздавленные очевидностью родословной германцев, которые до сих пор так успешно сражались с ордами славян. Потом, как рассказывала Ma, началась эта «замечательная оккупация» Франции; верховный комиссар оказался дворянином; Ma еще несколько месяцев провела возле Крейцера, скрашивая его последние дни, ибо старик, который столько раз молился о том, чтобы раздавили эту «гитлеровскую гадину», не смог пережить то, что он полагал концом немецкого народа. Снова стали открываться казино, деньги и шампанское потекли рекой, немецкая марка взмыла вверх с небывалой быстротой, показывая всему миру закаленность духа Германии; члены партии продавали по бросовой цене украденные картины и произведения искусства; американцы и англичане обожали эту женщину, которая так хорошо изъяснялась на их языке; Ma зарабатывала миллионы на этом «деле», сущность которого она наивно полагала скрыть от Эрики: игра уносила все, человек старился, но мечта оставалась вечно молодой.
Посол ждал. Чтобы помочь Времени с его пейзажем, – у того что-то не получалось с зарей, как будто день отказывался вставать, разлегшись на озерной глади с неподвижностью, противной всяким правилам приличий, – он восстанавливал в памяти одну из очень красивых партий, разыгранную в двадцатые годы русским Алехиным и кубинцем Капабланкой с искусством, которое называли чудом века. Эстетическое совершенство комбинации, глубина расчета группировок в дебюте были типичными для гения Алехина. Замечательный ход пешкой е2-е4, подготавливающий продвижение ферзя, очаровывала Дантеса, с головой ушедшего в свои мечтания, – он так ясно представлял себе фигуры, что почти мог разглядеть выражение их лиц: одно, такое враждебное, у Мальвины, и другое, непроницаемое, у Барона – poker face [17]17
Лицо игрока в покер (англ.).
[Закрыть], как сказали бы англичане, – и в то же время его сильно беспокоила роль непредсказуемого в этой партии, что вполне могло сыграть на руку Черным. Освобождающий ход Капабланки c6-c5-d4 возвращал ему надежду при условии, что сам он был способен на такое ожесточение в защите – и походил в своем изяществе и почти пританцовывающей легкости на высочайшие образцы искусства. Посол, который видел, как «испано» и зарождающийся день застыли в неподвижности гладкой каменной плиты, придавившей его закрытые веки, в то время как сам он стоял, опершись на балюстраду, погруженный в какой-то совершенно внешний сон, как будто все сущее спало вокруг него, зажав его в свои мраморные тиски, соглашался с правильностью высказанного в 1936 году гроссмейстером Тартаковером суждения об этой бессмертной партии: «Здесь мы видим реализацию концепции абстрактных „времен“. С первых же ходов мы видим внимание к потенциальному значению этой незыблемой группировки пешек, которая неотступно преследует Штайница в его мечтах и имеет силу Судьбы у греков… Но успех этот не только метафизического порядка: он принес победу Алехину».Перед лицом готовившегося заговора Дантес тем не менее не мог найти никакого прецедента, никакого другогопроявления гениальности или извинения, чтобы воодушевить себя. Он был полностью предоставлен себе. Под опущенными веками он уже видел, как черные наступают: загадочное лицо Барона – кто же он все-таки такой? – особенно его смущало, даже в большей степени, чем насмешливая и недоброжелательная маска Мальвины. Единственно ясный и нежный взгляд Эрики успокаивал лихорадку его нетерпения и возвращал дыханию размеренный ритм улыбки, которая только что нарисовалась на лице мечтателя.