Текст книги "Европа"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Ромен Гари
Европа
Посвящается Франсуа Бонди
I
С рассвета Дантес внимательно следил за дорогой. В эту ночь он опять не спал. С некоторых пор все свои ночи он проводил в каком-то полусознательном состоянии, когда в неясные сумерки потустороннего вливались, смешиваясь, обрывки бессвязных мыслей, улыбка Эрики, лицо ее матери и еще одно лицо, такое загадочное, – Барона, при этом внутри у него отдавалось эхо чьих-то слов, которые, едва слетев с губ, тут же повторялись, стозвучием отдаваясь в гулких стенах пустого помещения. Медленно обволакивающая лунный диск паутина облаков, неясные очертания мебели, скрип паркета, сообщающий о чьем-то невидимом передвижении… Время впадало в вечность, оставляя свои дивизии отдыхать на привале, сохраняя видимость длительности и делая вид, что верит в существование творений, которые могут протянуть дольше одного дня. Дантес, пытавшийся побороть свой страх, придав ему человеческий облик, перемешивая эти ночные часы как компоненты воображаемого, представлял себе Время сидящим на обочине дороги, в сюртуке и цилиндре, с часами на цепочке, зорким глазом отсчитывающим свои муравьиные батальоны, века, секунды, тысячелетия, прежде чем вновь послать их карабкаться на очередной приступ вечности. Своей несгибаемостью и выражением лица – суровым, но справедливым – оно напоминало Абрахама Линкольна на старинных, коричневатых снимках Брэди. Бессонница даже лучше, чем сон, помогает уйти от себя, но Дантес порой удивлялся той легкости, с которой ему, в течение этих нескончаемых часов, удавалось избегать любого несогласия с самим собой, столь тягостного для натуры высоконравственной. Посол Франции в Риме слышал однажды, как кто-то шепотом сказал, что «у него даже душа в монокле», и хотя его сильно раздосадовало это обвинение в элитаризме, он охотно признавал, что придавал больше значения красоте, нежели уродливости, а это в самом деле могло быть воспринято как недостаток братских чувств. С этой точки зрения он с большой настороженностью относился к своей профессии. Находясь на дипломатической службе и пользуясь неприкосновенностью, ты неминуемо оказываешься на полях летописи жизни, под стеклянным колпаком, это позволяет тебе наблюдать за всем, что происходит, но безучастно. Необходимость анализировать хладнокровно вынуждает рассматривать любую человеческую ситуацию в теоретическом аспекте «проблемы», а вовсе не с точки зрения личных переживаний. Первым правилом игры являлась отстраненность: на набережной д’Орсэ [1]1
Набережная д’Орсэ, 37, – управление МИД Франции. (Здесь и далее примечания переводчика.)
[Закрыть]вовсе не склонны были проявлять снисходительность к послам, которые принимали слишком близко к сердцу радости и невзгоды той страны, в которой были аккредитованы. В конце концов, они ведь всего лишь представляли Францию… Дантес, как мог, пытался не поддаваться этому профессиональному недугу и в то же время отказывался управлять своими порывами великодушия, как какой-нибудь регулировщик, обязанный следить за тем, чтобы не возникало пробок на перекрестке в районе собственного сердца. У него была предрасположенность – верить. Ему нравились балаганные актеры, предсказательницы судьбы, ярмарочные маги, таскающие с собой повсюду волшебные снадобья и философские камни, все эти сен-жермены и Калиостро. Так и брели они сквозь века, эти таборы цыган с загадочными лицами, шарлатаны, по глазам угадывавшие, что вас ждет: они никогда не ошибались, если речь шла о любви или о смерти. Попадался иногда среди них и непременный Арлекин, который в бреду этих долгих ночей полусна-полуяви удивлял его залихватскими пируэтами или заговорщически подмигивал, когда взгляд Дантеса, обостренный нервной усталостью, подглядывал в щель, прорезающую тряпичное небо, расписанное в духе «Де Кирико» [2]2
Джорджо Де Кирико (1888–1978) – итальянский живописец, глава «метафизической школы» в живописи, предтеча сюрреализма: в его городских пейзажах выражено впечатление тревожной застылости мира, его отчужденности от человека.
[Закрыть], столь знакомом каждому любителю божественной комедии dell’arte. И тогда можно было слегка отодвинуть старый занавес, усеянный всеми звездами Нострадамуса, и просунуть нос в эту пыльную сокровищницу бутафорского искусства, где каждый вечер «Пикколо-театро», возникший гораздо раньше Миланского, черпает для своих представлений небесные тела и бесконечности, как и самых своих знаменитых персонажей, из которых Один, по крайней мере, Очень Уважаемый. Тогда можно было услышать, как Арлекин и Панталоне в своей шутовской пантомиме, которую в зависимости от времени называют то бессмертием, то Культурой, отвечали на вопросы, которых им не задавали, но они все равно ловко перехватывали их на лету, чтобы предотвратить смертную муку неминуемо наступающих молчания и небытия. Разочарование – это просто неловкость: спотыкаясь о реальность, жонглер роняет факел утопии и, пораженный, глядит на свои пустые руки.
Дантес знал, что человек с тех пор, как появился, всегда принимал за ответы эхо своих собственных вопросов – именно отсюда берет свое начало искусство. Поэтому он рассматривал все эти тревожные взывания при свете луны к «загадке существа» и прочие ламентации как досадное попустительство и недостаток выдержки, чтобы не сказать достоинства. И в то же время он не испытывал ничего, кроме симпатии и даже глубокой признательности к этим вдохновенным шутам, что взвалили на себя столь тяжкую ношу поддержания иллюзий и, таким образом, обогатили нашу жизнь бесконечной красотой.
Из всего этого балагана больше остальных ему нравился персонаж Времени. Он любил этого месье Петипа, такого буржуазного в своей пунктуальности и привычках, за которыми все же угадывалась душа художника: патина времени часто являлась прекрасным завершающим мазком, которого так не хватало творению, остававшемуся будто незаконченным, его укусы сообщали камням волнение жизни и как будто даже нежность, которой они от природы были лишены, а его руины питали поэзию и мечту тем, что они забирали у известкового раствора и мастерка.
О после Франции в Риме говорили, что это был «человек необыкновенной культуры» и со времен Берансона [3]3
Бернар Берансон (1865–1959) – эксперт по американскому искусству, специалист по итальянской живописи XVIII в. и эпохи Возрождения. По происхождению – литовец.
[Закрыть]один из самых просвещенных любителей искусства, превосходно знавших эпоху Ренессанса. Он страстно любил Европу, и это чувство было неразрывно связано с его любовью к воображаемому. Бессонными ночами он часто посещал прошлые века, любуясь бесчисленными творениями Времени, которые наш дорогой месье Петипа с большой осторожностью и ничуть не меньшей гордостью выставлял перед ним. Посол не принимал снотворного; возможно, он даже сознательно стремился к этому состоянию полубреда, помогавшему ему перемещаться в совершенно другое, мифологическое измерение, в котором, надо заметить, то, что он называл Европой, единственно черпало силу реальной и плодотворной жизни. В конце концов, это было именно то, что приближало гений Софокла, Еврипида, Эсхила и Гомера к богам. Оказывалось, то, что существует, берет начало в том, что совершенно лишено сущего.
Вилла «Флавия» была построена в начале шестнадцатого века. Оба этажа ее выходили на террасы, которые оживляли аркады, наподобие римских триумфальных арок, и, в зависимости от времени дня, окрашивались в разные цвета с преобладанием то лазури и розового, то золота, пурпура и фиолетового, то приглушенных полутонов – краски, расплескиваемые солнцем, когда оно поднималось из озера, карабкалось по ступеням лестниц, пробегало по галереям и уходило через парадный двор, плиты которого в тысяча пятьсот двадцатом году обагрились кровью неверной супруги кондотьера Дарио. Эта архитектура очаровала когда-то юного Палладия, что отразилось впоследствии на стиле всех его венецианских вилл.
Дантес ждал уже почти три часа. Вилла «Италия» располагалась по правую сторону от него, за парком, который взбирался вверх по холму и брал зеленым приступом все здание, оставляя открытым для глаза лишь верхний этаж. Дантеса нисколько не смущало это ожидание. Ему нравилось оттягивать момент, когда должна была появиться под высаженными вдоль дороги кипарисами древняя «испано», на которой все «племя» возвращалось из Флоренции. Он подарил Эрике эту машину выпуска 1927 года: о веке прошлом ему даже думать запретили, зато 1927-й – год довольно хорошего урожая, как раз то время, когда Европа в этот краткий момент передышки вновь обрела свое размеренное дыхание цивилизации перед новым разрывом между своей культурой и собственной природой, между шедеврами и Гитлером. Дантес стоял, опершись на каменную балюстраду, и ждал, ослабив поводья своего воображения даже больше, чем позволял его взгляд, отпустив его блуждать по этой тосканской долине, что раскрывалась уже навстречу солнцу, как красота женщины, приблизившейся к своим тридцати годам. Он обещал Эрике, что будет встречать ее здесь, издали конечно, когда она еще не сможет его видеть, но они были так сильно привязаны друг к другу, что им достаточно было назначить время и место, чтобы, не присутствуя там физически, встретиться все же в нежном и ироничном согласии душ.
II
«Испано-суиза», модель 1927 года, – Ma был очень близок сам дух «испано», и на «роллсы» она смотрела, как представители древних фамилий взирали на выскочек времен Империи, – взбиралась на холмы с грациозной неторопливостью бабочки, которая в течение уже нескольких минут продолжала нерешительно ползти вдоль кисти Эрики. Бабочка, казалось, стремилась к кольцу с агатом, на котором был выгравирован знак Мальтийского ордена, – подарку графа Альвилы. Граф Альвила был одним из тех фальшивых испанских грандов, которыми наводнен Толедо в разгар туристического сезона; правда, он очень походил на настоящего благодаря своей лысой и вытянутой близости с персонажами Эль Греко. Настоящая его фамилия была Попович, сам он, казалось, сошел прямо с картины «Погребение графа Оргаса» и, по собственному его саркастическому замечанию, производил на богатых американок «то же неотразимое впечатление, какое кресло в стиле Людовика XV непременно должно производить на немецкие суповые консервы». С виду этот Альвила так походил на портреты мэтра из Толедо, что ему недоставало разве что рамы, чтобы за него дали кругленькую сумму на аукционе «Кристи». В свои семьдесят пять, худощавый и ссохшийся, с черными угольями глаз, светящихся плутовством, он был, вне всякого сомнения, последним воплощением великих шарлатанов золотого века, в эпоху, когда искусство обманывать весь свет уже утеряло свой аристократический характер и опошлилось до такой степени, что превратилось в обычные спекуляции недвижимостью и поручительствами. О стиле уже не было и речи. Граф Альвила мог увести у какой-нибудь богатой американки драгоценности стоимостью в целое состояние, так что той даже в голову бы не пришло подать на него жалобу, из страха, что она потеряет друга. Эрика испытывала к нему глубочайшее уважение как к человеку, который нисколько не колеблется обирать богатых, не чувствуя себя в то же время обязанным делиться с бедными.
Бабочка с охристо-черными крыльями трепетала, перебираясь по кисти Эрики, которая держала обе руки неподвижно на руле, стараясь не менять скорости, чтобы продлить эту мимолетность. Впрочем, это было безнадежно, как всякий краткий миг настоящей красоты.
Барон фон Пюц цу Штерн расположился на заднем сиденье рядом с Ma. От него так разило благородством и знатностью, что он весьма походил на шофера, уступившего руль хозяину. Никто не знал в точности ни кто он такой, ни откуда. Ma хотелось думать, что она встретила его впервые в XV веке у Медичи, а потом видела его на сельском празднике у суперинтенданта Фуке; и так как ей показалось, что он чувствовал себя немного не в своей тарелке у этого парвеню, который сумел попортить кровь несчастному Лулу-солнце, она решила взять его под свое крылышко. С тех пор они не расставались, разве что только однажды, когда Ma отправилась на уик-энд с Вагнером к Людовику Баварскому. Но Ma была Ma, и не всеможно было принимать на веру в ее рассказах. Хоть у Барона и имелись дворянские грамоты, согласно которым его генеалогическое древо восходило к рыцарям тевтонского ордена, все же трудно было поверить столь реальным документам, когда они касались персонажа, который сам, казалось, был начисто лишен какой бы то ни было реальности. Дантес как-то сказал Эрике, что единственная забота ее приемного отца, судя по всему, состояла в том, чтобы сообщить некую таинственность этому миру, который изначально не понимал под собой никакой загадки. Единственное характерное движение, которое послу удалось заметить за этим человеком, когда он, погрузившись во мрак этих бесконечных предрассветных мгновений, наблюдал за Бароном или думал, что наблюдает, – он уже и сам не знал теперь, – так вот, единственным его движением было смахивать кончиками пальцев пыль с рукава так, будто он сметает века истории, этот мушиный помет. Дантес никогда еще не встречал такого возвышенного отказа участвовать в чем бы то ни было, столь непримиримой решимости оставаться в стороне, как та, какую являла им эта статуя в клетчатом костюме, канареечном жилете и галстуке-бабочке. Сия болванка имела, однако же, имя: это называлось «аутентичность». Иногда Дантесу казалось еще, что из синих стеклянных и неподвижных глаз Барона смотрит на него человек, который упал в себя после какой-то очень жестокой стычки с жизнью, и был он очень напуган вовсе не пропастью, в которую он должен был провалиться, но, напротив, ужасающим отсутствием глубины: очевидная, неопровержимая поверхностность. В той же мере, в какой сам он сознательно выдумывал его на добрую половину, как мы это делаем, когда пытаемся объяснить себе что-то, Дантесу случалось, особенно по возвращении с виллы «Флавия», чувствовать, как на этот раз уже Барон обдумывает, взвешивает и изобретает его, как сам он оказывается втиснутым в это месиво химер, которое решил приготовить этот выдающийся шарлатан. Дело в том, что у посла Франции в Риме была одна весьма примечательная черта характера, некая странная навязчивая идея, которая к тому же с некоторых пор стала донимать его с угрожающей настойчивостью.
III
Дантес знал, что на самом деле у всех у нас два существования: одно – то, которое сознает каждый и за которое сам отвечает, и другое, более темное и загадочное, и вместе с тем более опасное, то, что ускользает от нашего сознания, навязывается нам недоброжелательным, даже враждебным воображением окружающих. Люди, о которых мы ничего не знаем и которые сами едва с нами знакомы, выдумывают нас и толкуют наши поступки как им заблагорассудится, и часто оказывается, что нас, без нашего ведома, уважают или презирают, обвиняют и осуждают, а мы даже не можем оправдаться и защитить себя. Мы становимся глиной в чужих, незнакомых руках: кто-то собирает нас и разбирает, рисует нас, стирает и наделяет совсем другим лицом, и лишь какие-нибудь сплетни, доходящие иногда до нашего слуха, открывают нам существование этого двойника, о котором мы не знаем ничего, кроме, пожалуй, причиняемого нам вреда.
Как многие из тех, чья жизнь проходит на виду, Дантес был в высшей степени чувствителен к подобной ситуации. Он призывал на помощь юмор и пренебрежение в борьбе против двойника,этого определения, которое ему навязывали, которое подменяло его, действовало и говорило от его имени, появлялось везде и всюду и компрометировало его в этом маленьком, не всегда доброжелательном светском обществе Рима, где за послом Франции всегда наблюдали с большим вниманием, и мельчайший его проступок долго отзывался потом несмолкаемым эхом намеков. Дантеса раздражало это скрытое вмешательство, которое могло обернуться в любой момент какой-нибудь клеветой, легкое удивление во взглядах, брошенных украдкой во дворце Риджи, статьями в прессе и всякими инсинуациями, тем более опасными, что они никогда не высказывались в его присутствии, но разлетались с молниеносной быстротой, стоило ему только отвернуться. В такие моменты крайнего нервного истощения, как, например, и сейчас, доходило до того, что ему слышался злобный шепот, в то время как он находился в полном одиночестве. Чему же удивляться, что в этих условиях люди с весьма тонкой психической организацией – а таких в высших сферах больше, чем вы думаете, – в конце концов начинают воображать, что находятся в центре глобальной конспирации, травли на уровне вселенной? В подобных случаях врачи говорят уже о «склонности к паранойе», что, впрочем, никак не относилось к послу Франции, отличавшемуся ясностью ума и чисто английским self-control [4]4
Самообладание (англ.).
[Закрыть]с улыбкой на устах; но как оградить себя от этой «склонности», когда она с такой очевидностью проявляется у окружающих и открыто примеряется уже и на вас? Самые разные люди без лица и без какого бы то ни было влияния в вашей среде, кажется, не имеют иного смысла жизни, как только выдумывать вас, заставляя жить то здесь, то там, по их собственной прихоти и за полным исключением вашей воли, и возлагать на вас ответственность за… честно говоря, толком даже не знаешь за что. Подобное положение становится наконец нестерпимым. Вас осуждают за действия, больше того, за преступления, которых вы не совершали, или, напротив, вас оправдывают, в то время как сами вы сознаете свою вину. Вас превращают в пешку на шахматной доске, над которой у вас нет никакого контроля, и манипулируют вами как хотят. Вы вынуждены постоянно находиться настороже, тщательным образом избегая обнаруживать любые подозрения, которые вызывает у вас та или иная персона из вашего окружения или даже какой-нибудь незнакомец, внезапно привлекший ваше внимание своим странным поведением, ибо ваша подозрительность тут же будет расценена как проявление внутреннего страха, знак повышенной уязвимости и даже психической неуравновешенности. Волей-неволей вам приходится притворяться, натягивая маску улыбчивого равнодушия; не говоря уже о том, что, может быть, именно ваша тревога толкает вас, в свою очередь, выдумывать собственного создателя, лишь предполагаемого и совершенно гипотетического, и приписывать ему подобную недоброжелательность по отношению к вам. Таким образом, воображение Дантеса было постоянно вовлечено в круговорот в любой момент готовых реализоваться бесконечных комбинаций и маневров, которые ему приходилось предвидеть, чтобы вовремя отразить, совсем как в шахматной партии. К тому же посол имел глубокую склонность к этому упражнению, довольно абстрактному, но тем более приятному для ума, и проводил ночи напролет, воспроизводя на шахматной доске, в полной тишине уснувшего дворца Фарнезе [5]5
Дворец Фарнезе – местонахождение французского посольства в Риме.
[Закрыть], некоторые из самых замечательных партий, оставшихся в истории этой благородной игры.
Дантес находился на посту в Риме уже больше года. Он считал дворец Фарнезе венцом своей карьеры, и все же, в тот момент, когда жизнь его оказалась в зените и когда встреча с Эрикой подарила ему, на пятом десятке, все, в чем до сих пор слишком размеренная и полностью посвященная Европе профессиональная жизнь ему отказывала, приступы тоски становились у него все более частыми. Возможно, это происходило оттого, что он был буквально пропитан культурой и жил в постоянном общении с ней и, уходя с головой в искусство, почти непрерывно испытывал чувство нереальности, пустоты, отсутствия. Иногда он даже ловил себя на том, что прикладывает огромные усилия, чтобы сохранить свою личность, свою независимость, чуть ли не свои физические границы, будто ощущая, как над ним склонился какой-нибудь Энгр, который, не отступая перед совершенством, окидывал то, что было у него в руках, критическим взглядом и, не удовлетворенный произведением, торопился подчистить его кое-где, а может, и вовсе стереть.
Посол без колебаний узнавал в этих внутренних переживаниях классические симптомы нервной депрессии. Тому еще способствовало переутомление, а также последствия постоянных разочарований. В течение тех месяцев, что предшествовали его назначению в Рим, ему довелось присутствовать делегатом от Франции на нескольких неприятных конференциях «европейского единства», где обсуждались одни лишь экономические проблемы, цены и деньги; самое же тягостное впечатление осталось от собрания, состоявшегося в августе 1971-го, на котором министр Германии Шиллер, выступая с докладом, позволял себе повысить голос до крика и стучать кулаком по столу, чем живо напомнил традиционное высокомерие национализма в армейских сапогах и касках. Дантес в очередной раз был вынужден признать, что егоЕвропа, та, о которой он так страстно мечтал, так и оставалась – и имела все шансы навсегда остаться – чисто мифологической сущностью, поскольку являла собой лишь некое неопределенное пространство души fin de siède, которая и соприкасается более с образами «далеких принцесс» и прочих воплощений «вечной женственности», нежели с какой бы то ни было реальностью. Однако как бы сильно Дантес ни был убежден в необходимости хранить верность мифу, как бы ни отказывался оставлять надежды, он все же не мог отрицать очевидное: выбирайте какую угодно точку зрения, при условии, конечно, что она достойная, констатация банкротства в любом случае будет неопровержимой. В сущности, чем она была, эта Европа? В лучшем случае, «несколько человек», the happy few [6]6
Счастливые избранники (англ.).
[Закрыть], ограниченный круг элиты, сумевшей удержаться в ложах «Ла Скала», клуб «изящных умов», да несколько просвещенных либералов, как немцы Кайзерлинг и Гарри Кесслер, русский Владимир Набоков; в худшем же – набор привилегий, английские гувернантки, всякие фройляйн и мамзели, минеральные источники в Баден-Бадене и Карловых Варах, русские в Монте-Карло, снобизм и космополитизм индивидуалистов из «Плеяд» Гобино [7]7
«Плеяды» (1874) – роман Ж.-А. де Гобино, французского социолога и писателя, одного из основателей расово-антропологической школы в социологии.
[Закрыть]. Был, конечно, один краткий миг, когда Европа получила свой урок и узнала, что такое единение в братских могилах – Дантес сам провел два года в Дахау, – но очень скоро бесстыдное и на этот раз уже нисколько не скрываемое признание развала облетело все газеты в те несколько полных несуразности дней, последовавших за объявлением доллара неконвертируемым: редакционные статьи на все лады кричали об «упадке европейского духа», как будто вообще были возможны какие бы то ни было точки соприкосновения между этим духом и Европой рынков, АО и себестоимости. В течение уже многих лет – везде и всегда, за круглыми столами, на больших конференциях – не говорили ни о чем кроме экономики и вооружения… и это на родине Валери, Барбюса и Томаса Манна.