Текст книги "Европа"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
LIV
Он услышал какой-то шорох, потом тихое покашливание и обернулся. У входа в библиотеку стоял какой-то человек. Он оставил дверь открытой и еще придерживал ее за ручку, готовый улизнуть при первом гневном окрике, которого явно ожидал; судя по его позе и заискивающе-боязливой улыбке, он давно привык к такому обращению. На нем было слишком длинное и широкое черное пальто не по сезону, поношенные брюки, вероятно, некогда облекавшие зад какого-нибудь мажордома. Под полурасстегнутым пальто виднелась фланелевая фуфайка, вся в жирных пятнах. На голове красовался котелок. Лицо с очень тонкими бровями и бегающими черными глазками, похожими на блестящий козий помет, стыдливо затерялось позади неожиданно и нагло большого носа с жадными приподнятыми ноздрями, вызывающими в воображении сомнительные и тревожные запахи и сладострастное их вдыхание, – носа, царившего над общей незначительностью остальных черт и за счет нее наделенного всей полнотой выражения. Человек держал в руке деревянный лоток, обтянутый бархатом, на каких флорентийские бродячие торговцы раскладывают грубо сделанные кольца, серьги, камеи и аграфы и предлагают их туристам, – наследники прекрасных ювелиров, сменявших друг друга в районе Понто-Веккьо. Дантеса поразило любопытство, с которым глядел на него незнакомец.
– Scusi, signore, scusi, – пробормотал этот неприятный субъект, улыбаясь и кланяясь, что уже граничило с раболепием. – Дверь была открыта… Я позволил себе… У меня есть кое-какие изделия, которые во все времена прославляли Флоренцию во всем мире, и я покорно прошу ваше превосходительство осмотреть их со снисходительностью, которой заслуживает отец многочисленного семейства, одиннадцать bombini и жена, которая нуждается в самом серьезном лечении…
Он приподнял лоток со своим барахлом, чуть отступив назад в очередном поклоне, и быстро оглянулся, сознавая, какой опасности подвергнется его тыл, если не вовремя появится кто-нибудь из слуг.
– Будьте любезны, убирайтесь, – сказал Дантес с таким раздражением, что сам удивился: обычно он скорее симпатизировал этим бродягам, шатающимся по улицам Флоренции.
Но в этом вторжении чувствовалось что-то немножко угрожающее, не только из-за вульгарности и вкрадчивости торговца, но главным образом потому, что Дантес остерегался следующего хода противника и ни на секунду не забывал о Бароне, склонившемся над шахматной доской; нельзя знать заранее, какую фигуру внезапно вынет из рукава этот мошенник.
Он шагнул по направлению к непрошеному посетителю, и разносчик исчез как по волшебству– Дантес сразу же осознал возможное значение этого выражения, когда из-за штампа проступила зловещая улыбка Мальвины фон Лейден. Он последовал за субъектом в гостиную, чтобы задать ему пару вопросов, но мнимый разносчик уже испарился. В воздухе еще витал легкий запах чеснока и кислого вина, он даже успокаивал своей материальностью, ибо скорость, с которой исчез посетитель, немного встревожила Дантеса. Он любил выбирать по своему усмотрению тех, кого хотел выдумать, но терпеть не мог, когда становился предметом чьего-то воображения сам. Если это неожиданное появление новой фигуры на поле дело рук противника, нужно приложить все усилия, чтобы разгадать ее роль в стратегии последнего и как можно быстрее ответить. Возможно, Барон просто хотел сбить его с толку, а настоящая опасность кроется совсем в другом. Каждому игроку знакома минута, когда последовательность событий выстраивается на двадцать-тридцать ходов вперед, и вдруг гений одного из противников проделывает непредсказуемый маневр, который полностью меняет характер всей партии.
Он стоял в одиночестве посреди гостиной, заполненной бесконечными зеркальными отражениями, которые словно пытались компенсировать свою незавершенность настойчивостью, но не могли отделиться от чертежей и пунктирных рисунков, чтобы достичь полноты созданного произведения. Дантесу казалось, что сам он тоже находится в плену у несостоявшегося. Видимо, он снова терял очертания и расплывался от усталости. Его окружала геометрия пустоты: плоскости, углы, прямые линии без изгибов и колебаний – выверенная и стройная хореография отсутствия, – и он осознавал себя объектом какой-то спотыкающейся математики, которая искала четкие формулировки и дефиниции, и он, простая данность, не мог участвовать в этом поиске. Вокруг него сумерки стирали контуры и контрасты, успокаивали его своей неясностью, с прилежностью художника смягчая избыточную игру красок, приглушая последние рулады ярко-итальянского неба, тихо скользя в сопровождении кораблей-призраков – кораблей-дураков в виде облачной гряды. Дымы, легкие туманы, последние лучи солнца, навсегда утонувшие в озере, светящиеся кольца на воде вокруг упавшего листочка или насекомого, а потом нет ничего и никого, и его самого тоже, дыхание в пустоте, быстротечные, но претендующие на вечность мгновения, скользящие по тяжелым шестерням Времени, чеканя из него живую монету, последние жаркие ласки земли, материнское лоно, на которое еще не опустились покровы, жажда всепрощения в сердце и в мыслях и сострадание, полное тихой нежности Святой Девы. Близился час, когда они с Эрикой должны были отправиться на лодочную прогулку, но он медлил в своем затишье, в этом неспешном блуждании Времени, которое подплывало и удалялось в царственном лебедином покое. Он выходил из своей оболочки, удалялся от себя, не оставляя за собой, среди чертежей, ничего, кроме манекена, установленного на паркетном полу в позе играющего на лютне. В глубине зеркал шевелилось что-то неразличимое. В этом тайном, осторожном брожении зарождалось творение, природу которого пока нельзя было угадать. Иногда в переменчивой массе, впрочем нежной и даже ласковой, вылеплялась улыбка сострадания – возможно, не более чем произведение искусства, ибо жалость в наше время встречается все реже.
LV
Барон, с ластиком в руке, оглядывал мир и кое-что стирал – пару непрошеных галактик, несколько бездн, чья таинственность наводила уже чрезмерную тоску, избытки реалистичности и прочности и беспощадность, которые не согласовывались с природой творения, повествовавшего о человеке. Дантеса окружали понимание и снисходительность – это было женственное время. А может быть, всего лишь «Мадонна» Рафаэля. Он долго впитывал в себя это сострадание, подняв лицо навстречу улыбающейся нежности. Потом он вышел на террасу и с удивлением заметил, что в этот увязший в неподвижности час вечерние тени были слабее, чем ему виделось изнутри. Озерная свежесть в воздухе тоже показалась ему знаком милосердия, и он очнулся под ее бесплотными пальцами, забирающими жар со лба и висков. В небе метались ласточки, озеро отдыхало, нагое, скинув во сне покровы; туман еще нежился в камышах; он облокотился о каменную балюстраду; шмель, врезался в щеку; стихающий стрекот цикад; еще не спрятавшиеся на ночь божьи коровки; пяденицы. Дантес ждал, когда Время снова заведет стрелки и придаст разрозненным мгновениям последовательное движение муравьиной колонны; сумерки разрослись в медленно рассеивающейся неподвижности, они как будто окутали сад сетью сновидений, и в ней бились пойманные бабочки-секунды. Время потеряло память. Тогда он увидел, что парк, вода и небо не только не потемнели, но озарились, что свет возвращался, с пренебрежительной улыбкой отметая законы, капризно непослушный, и что само солнце уступало этой женственной фривольности, как влюбленный, который хочет понравиться. Небо, уснувшие воды, темный и неясный берег напротив объединились в розово-легкую пастораль в стиле Буше – качели и открытые туфельки, – и в этой неопределенности, в этой путанице, соучастником которой вопреки своему высокому сану сделалось солнце, оно превратилось из Цезаря в Арлекина. И тогда посол понял, приходя в себя вместе с возвращением света, что ночь уже прошла и этот длительный полумрак был долгим полусном.
Все очертания еще сохраняли неясность. Ночные страхи были всего лишь произведением, которое ему нужно было бы записать.
Он не заметил, как она пришла. Когда он услышал ее смех, влившийся в первые песни рассвета, и обернулся, она стояла у подножия мраморной лестницы, немного театрально распахнувшей перед ней руки, одетая в белый пеньюар, словно позаимствованный у первых утренних туманов. Она держала поднос, соблазнявший фруктами, кофе и хлебом, в отливах серебра и сверкании хрусталя, и над всем этим танцевали осы, которые бросили розы, едва почуяли сахар.
– Вы, наверное, голодны? Один, без прислуги… Идите сюда. Завтрак подан. Я не могу к вам подняться: терраса видна из комнаты мамы, а она не расстается с биноклем… За вами наблюдают. Помните: мы еще не встретились…
Он спустился, и они вместе уселись на ступени. Обжигающий кофе, тосты, над которыми обнажались зубы Эрики, белые, почти как у ребенка, учтивое внимание к осам, мед… Некоторое время он просто смотрел на нее, такую светлую без черных одежд и теней, которых он немного боялся – они напомнили бы ему вчерашнее безумие, страх потерять ее навсегда.
– Вы меня вчера немного напугали…
Она положила на его руку свою и сказала:
– Я знаю, не будем об этом, хорошо?
– Простите.
Она чуть-чуть помрачнела, рассказывая, какое беспокойство внушала ей мать. Она должна была признать, что настойчивость, воскресившая историю двадцатипятилетней давности, отдает сумасшествием. Ма все время переживала свою любовь к Дантесу и ту аварию, в которой он был неповинен, потому что машину вела она. Постоянные обвинения в низости и трусости, которые она ему предъявляла, в конце концов становились невыносимыми. Это был действительно чудовищный вымысел, ведь ее молодой любовник порвал с «хозяйкой замка» задолго до аварии.
Дантес небольшими глотками пил кофе. Он покачал головой.
– Очень трудно проследить все тайные пути души, – сказал он. – Да, машину вел не я, и к тому же я и в самом деле порвал с вашей матерью до того…
Посол вынул платок и отер лицо и шею, стараясь скрыть дрожание рук. Ему хотелось выкрикнуть правду, выбраться из лжи, но он никак не мог преодолеть психологический барьер, такой прочный, как будто его строил каменщик.
– И чтобы раз и навсегда с этим покончить… – Он пытался сдержаться, но сумел только отсрочить позорную минуту, отхлебнув еще один глоток кофе. – Не знаю, открывал ли я вам истинную причину нашего разрыва…
Она засмеялась чуть-чуть грустным смехом и слабо шевельнула рукой:
– О, вам совершенно не нужно этого делать. Мне известно мамино прошлое. Замок Лебентау… Лучший бордель в Европе, но все-таки бордель. Ma была бандершей. Я часто удивляюсь, как это на мне не отразилось… Хотя кто знает?
Она с грустью отвернулась и посмотрела на озеро.
– То, что Жард называет моим бегством, эти состояния… бессознательности, а потом забвения… амнезии, если угодно, – возможно, они объясняются как раз тем, о чем я узнала слишком рано или слишком быстро. В двенадцать лет кое-кто взял на себя труд просветить меня насчет маминой профессии…
Дантес почувствовал настоящую ненависть к Барону, а может быть, и к себе. Ему казалось, что этот мерзавец манипулировал шахматными фигурами с бессмысленным макиавеллизмом, ради одного только удовольствия посмотреть на свою виртуозность, и слезы нимало не тревожили его.
– Я только хочу сказать, Эрика…
– Я знаю, что вы хотите сказать. Вы порвали с мамой, потому что у нее были другие любовники, одновременно с вами.
Дантес был совершенно растерян. Как она узнала? Он никогда ничего не говорил. Это было бы бесчестно…
– Не понимаю, зачем мы все это обсуждаем, – сказал он.
– Ну, видимо, это сильнее нас…
Она взглянула на него, и утро затуманилось.
– Не плачьте, Эрика. Прошу вас.
– И еще я думаю, что мы никогда не сможем этого преодолеть, мой милый посол. Вы знаете, что она хочет меня за вас выдать, но чтобы потом я отказалась от вас и заводила любовников, чтобы вас унизить? Иногда я ненавижу ее. Эта месть старомодна и отдает салонными проклятиями и развратом всяких бездельников в стиле «Опасных связей»… И я подозреваю, что она замышляет нечто еще более ужасное…
Эрика отвернулась, потом снова посмотрела на него и улыбнулась:
– На самом деле ей бы хотелось, чтобы я толкнула вас на самоубийство… Правда заключается в том, что она безумна и что это… наследственное…
Она тихо прижалась головой к его плечу, и он погрузился в ее волосы, где, казалось, укрылась первозданная непорочность мира. Она пробыла с ним все время, пока солнце шло к зениту итальянского августовского дня. В комнате, за толстыми стенами, под неподвижно летящими по плафону голубыми и пурпурными божествами, на темной кровати, защищенной тяжелым пологом от избытка света, который делает объятия более грубыми, он познал нежность, мягкость, затмившие воспоминание о той, другой женщине, которую он не обнимал на островке посреди озера, на который не приплывал. Ласки сообщали ему прозрачность и переменчивость, они стремились к поверхности самого Времени и делали бесплотным все, что раньше обладало тяжестью. Теперь Дантес был лишь пробором в волосах, мякотью губ со множеством вкусов, холмами и бороздами, которые дышали под его пальцами, и этого было достаточно, чтобы продлить существование вне себя, в дыхании, которое мешалось с его дыханием, чтобы на неопределенное время отсрочить вспышку, в которой уже не будет счастья, но одно лишь наслаждение. В такие минуты вы защищены от всего, что приказывает, требует, настаивает, принуждает. Позже, когда их дыхания вновь разъединились, а время вспомнило о своих обязанностях, она немного отодвинулась, чтобы увидеть его глаза, потом снова прильнула к его груди, крепко прижалась к нему, обхватила руками.
– Мне нужно помочь, – сказала она. – Меня нельзя оставлять. Я боюсь этих «отсутствий»…
– Вы ничего не помните?
– Ничего. Один или два раза мне являлись вы, в старинном костюме, потом… дальше не помню… Мне кажется, что я встречаю вас повсюду, но больше я не знаю ничего. И такое впечатление, будто это длится дни и дни… однажды я очутилась где-то в Париже, вся в грязи и страшно голодная…
Он сжал ее запястья.
– Еще мне нужно помочь защитить вас.
– Мне кажется, Жард скрывает от меня правду. Как вы собираетесь бороться с тем, что заложено в вас генетически?
– Свалить все на гены – самое легкое. Есть еще воля…
Она откинула покрывало, подобрала несколько шпилек и пошла к зеркалу, волосы струились по ее спине и ускользали, не желая укладываться в прическу.
– Не забудьте, – сказала она. – Сегодня в девять часов…
Она завернулась в свой пеньюар и приблизилась к двери. Прежде чем выйти, она обернулась с почти умоляющим выражением лица, как если бы она знала,и исчезла. Дантес встал, налил себе портвейна и позвонил Жарду. Тот пообещал выехать из Парижа как только сможет и, к изумлению Дантеса, через несколько минут вошел в гостиную.
Дантес провел рукой по глазам. Врач смотрел на него пристально и жестко.
– В чем дело, господин посол? Вы чем-то удивлены?
– Как вы быстро…
– Я ждал вашего звонка.
Дантес взял себя в руки.
– Я только что восхищался вашим аналитическим талантом, доктор, но вам не хватает главной детали. Раз вы заговорили о чувстве вины… Действительно, тогда, в машине, мы были вдвоем, но кое-что вы не могли узнать из полицейского отчета: Мальвина ждала от меня ребенка, когда попала в аварию.Она была на четвертом месяце беременности и, естественно, от удара потеряла ребенка. Предоставляю вам разобраться в этом нагромождении мелких частностей в подсознании человека, который не смог остаться верным своим собственным требованиям…
Жард поднялся.
– Ну что ж, – сказал он, – давно было пора…
Дантес в растерянности повесил трубку и попытался сообразить, как мог Жард так быстро приехать из Парижа, быть здесь, перед ним, когда он только что слышал его голос по телефону, а потом понял, что во время разговора держал трубку в руке, и все в порядке. Жард говорил с ним из Парижа.
Оставался еще час, и он решил принять кое-какие меры предосторожности, чтобы не дать повода для сплетен по поводу своего здоровья. Ничто так не угрожает карьере, как злые языки, которые пользуются малейшим поводом, чтобы навредить. Он позвонил в посольство и долго обсуждал с Шармелем текущие дела. Он выказал приличную случаю озабоченность при известии о том, что, хотя забастовка не стала всеобщей, профсоюзное движение посеяло хаос во всей Италии, и при мысли, что его окружает хаос, он почувствовал странное удовлетворение, причина которого осталась ему неясна. Фашисты перешли в нападение и все чаще выставляли свои кандидатуры на выборах. Он сказал своему поверенному, который, казалось, немного нервничал – Шармель дважды пытался сослаться на предыдущий телефонный разговор, которого посол не помнил, – что немедленно вернется к работе, если ситуация обострится.
– Как я уже сообщал вам недавно, – сказал Шармель, – в Палермо убит один человек…
– Каковы требования профсоюзов?
– Повышение заработной платы, сокращенный рабочий день, улучшение условий работы на заводах…
Он повесил трубку.
В Древнем Египте народ выходил на улицы и требовал у жрецов бессмертия. Зарплата, уровень жизни… Отчаяние присмирело.
Он оделся, вызвал шофера и поехал на прогулку во Флоренцию. В Италии он больше всего любил источенные временем, но необыкновенно живые камни, которые пробуждали в человеческом взгляде какой-то зверский аппетит, непреодолимое желание пройти сквозь эти стены в поисках живой истории, которой они пропитаны. Он внимательно следил за часами и заранее посмеивался, немного смущенно, над этой комедией, которую они с Эрикой сейчас будут разыгрывать, чтобы не противоречить требованиям старой чудачки, мнившей, что Фатум и порывы души подчиняются мановению ее рук в тяжелых перстнях. В полдевятого он повернул назад. Уже показалась вилла «Италия» на вершине холма, в окружении кипарисов, а слева простерлось тихое озеро, на которое всей тяжестью навалилась жара.
LVI
Эрика лежала посреди дороги, рядом с перевернутым велосипедом. Ее длинное платье из белого муслина было перехвачено желтым поясом, завязанным широким бантом, похожим на гигантскую бабочку, трепещущую от жалости на талии упавшей танцовщицы русского балета. Дантес велел остановить машину, вышел и склонился над ее сверхъестественно красивым лицом. Трудно было найти что-нибудь менее похожее на несчастный случай, чем эта цветочная композиция, достойная кисти лучших японских художников. Он коснулся платья кончиками пальцев…
– Это платье было на вашей матери в нашу первую встречу у Румпельмайера, четверть века тому назад…
– Так это правда? Я решила, что она выдумывает… Однако какая у вас память, дорогой посол!
– Представьте себе вторжение прошлого в парижском кафе-кондитерской… Некоторые вещи не забывают. Она была похожа на героиню тургеневского романа – Киссинген, тысяча восемьсот шестьдесят пять… Я поднялся, сраженный…
– Вы проявляете излишнюю дерзость, мой милый посол. Литературную дерзость, я имею в виду. Это смелый образ. Потому что если вы сражены, то не поднимаетесь, а, наоборот, падаете…
– … Я поднялся, сраженный. Она была прекрасна… Я хочу сказать, она была похожа на вас.
– Восхитительно: влюбиться в мать, потому что она похожа на свою дочь, которая еще не родилась… Не уверена, что могу оценить это.
– Еще от нее пахло ее любимыми духами… Их сделал специально для нее граф де Сент-Круа.
– Сент-Круа? Изобретатель ядов? Маркиза де Бренвилье… [52]52
Мари Мадлен де Бренвилье (ок. 1630–1676) – известная отравительница.
[Закрыть]
– У вас превосходная память…
– Да, мама брала меня с собой в семнадцатый век.
– Браво. Когда говоришь правду, расходящуюся со старой доброй реальностью, всегда нужно делать вид, что обманываешь… Да, маркиза де Бренвилье…
Он задумался… Она дотронулась пальцами до его губ.
– О нет, только не говорите, что Ma похожа на Бренвилье…
– Я не утверждаю, что она похожана Бренвилье. Я утверждаю, что она и естьБренвилье.
– Какой ужас! Эта гнусная отравительница… Зачем выдумывать такие гадости?
– Она подкупила моего дворецкого, который одурманил меня каким-то наркотиком…
– …Потому что без этого любовного зелья вы бы меня совсем не любили?
Он увидел слезы в ее глазах. Но действительно ли они там были? Или он сам придумал их, чтобы почувствовать себя предметом такой нежной любви? Шофер приблизился к ним, сняв кепку. Посол опустился на одно колено и говорил без остановки.
– Ваше превосходительство, тут ездят машины, люди на вас смотрят…
Дантес сурово взглянул на него:
– Посол Франции, Альберто, никогда не должен стыдиться своих любовных порывов… Это благотворно влияет на образ. Образ Франции, я имею в виду. Эта знатная дама ни на что не будет способна, когда не будет способна на снисхождение к влюбленным…
Водители тормозили, прыскали в кулак…
– Как же они смешны, – сказала Эрика.
– Что вы хотите, мы живем в крайне реалистическую эпоху. Проявите жалость к тем, кто «не питает никаких иллюзий», сделайте вид, что не замечаете их…
Он лег рядом с ней на дорогу.
– Жан! Это попадет в газеты, и вас отзовут…
– Ни в коем случае. Я еще верю в страну, которую представляю, а это не только Декарт и Паскаль – это еще и «Не презирай любовь! Живи, лови мгновенья…» [53]53
Цитата из стихотворения Ронсара «Когда, старушкою, ты будешь прясть одна…» в переводе В. Левика.
[Закрыть].
– Да, «Ронсар меня воспел в былые времена…». Ma утверждает, что спала и с Ронсаром.
– Ну да, она всегда черпала поэзию из первоисточника.
– Замолчите! Это возмутительно.
Они растянулись на асфальте, держась за руки и глядя в небо кисти Тьеполо.
– Мы слишком часто говорим о Ма, – сказала она. – Мы никогда не остаемся одни…
– Так и надо. Мы здесь по ее воле.
– Мне немножко стыдно, что я ее предаю. Она видит во мне верную сообщницу, которая ненавидит вас и хочет погубить…
– У вас это отлично получается.
– Что?Я вас гублю?
– От меня не так много осталось, Эрика. Еще одно небольшое усилие, и во дворце Фарнезе больше не будет французского посла. Как чудесно. Мне так давно хочется сбежать… Благодаря вам я почти готов на это решиться. Иногда мне кажется, что я уже существую только в чьих-то мечтах…
– Я мечтаю о вас, милый посол, даже когда я с вами…
– Продолжайте, Эрика. Придумайте меня хорошенько, со всем вашим талантом. Я не знаю, где еще так хорошо живется, как в женских мечтах. Для мужчины это единственный способ полностью реализоваться. Без этого он только набросок, неудачная попытка, смутное стремление, неотвязная ностальгия по истинному рождению. Жить в мечтах женщины – значит наконец-то быть созданным, воплощенным… Великая любовь – это две мечты, которые встречаются и во взаимном согласии до конца избавляются от реальности. Так и получаются чудесные пары, которые вместе стареют, – мужчина и женщина, живущие бок о бок, не прекращая друг друга выдумывать и оставаясь верны своему произведению искусства, вопреки всем ловушкам «того, как есть на самом деле»… В том, что не стремится к воображаемому, нет ничего человеческого. Мужчина не может предать женщину, не предав самого себя, то есть творца в себе: сменить любовника, сменить любовницу – это всегда делается от недостатка воображения…
– Тем не менее вы бросили мою мать…
– Да, я был молод, у меня не было никакого жизненного опыта – и я верил в реализм… Мне не хватило таланта придумать Мальвину. Я видел ее такой, какой она была – «хозяйкой замка». Я был посредственностью. Знаете, иногда талант приходит только с опытом…
– А я? Меня вы действительно можете выдумать?
– Вы не лежали бы здесь, на этой дороге, в этом платье, не будь я способен создать вас так, как умеют создавать лишь те, кто любит женщину со всей силой своего одиночества…
Она больше не улыбалась. В ее взгляде была серьезность тех кратких и бесконечных мгновений, которыми Время запасается мимоходом, но с которыми ни один камень не сравнится в долгожительстве.
– О, Жан…
В их сторону быстро направлялся грузовик, но, не доезжая, остановился. Рядом с шофером сидел мэр Сполето, коммунист, он бросил презрительный взгляд на чудно одетого посла Франции, простертого на дороге, который говорил о любви, обращаясь к небу.
– Все насквозь прогнили, – сказал он. – Эксцентричность – последнее прибежище буржуазных страусов… Народ страдает, а у них все карнавалы… праздники… dolce vita.
Он высунулся из окна и погрозил кулаком.
– Да здравствует революция! – проорал он и нажал на газ.
– Просто превосходно, – сказал Дантес. – Я уеду с чувством выполненного долга: я хорошо сыграл свою общественную роль в классовой борьбе. Нужно строго следовать тексту, помогая им ненавидеть нас. Их революция – которая обернется против них – будет многим обязана мне.
Эрика поднялась. Наступило тяжелое время суток, когда солнце-инквизитор требует и добивается правды и когда радуется только простершийся в своей наготе асфальт. День стлался по земле. Полдень, ярый приверженец установленного порядка вещей, устроил облаву на прячущиеся тени, даже не прибегая к помощи полиции. Описи, улики, диагностика, учетные карточки и досье, заверенные свидетельства, все беглецы пойманы и посажены в застенки реальности; на допросе, в безжалостном свете лампочки, – откровенность, которая ставит точку на всех тайнах и полутонах, угрожая и сквернословя…
Эрика протянула ему руку, и в этой ренуаровской зарисовке – дама в вуалетке и огромной шляпе, с камеей и зонтиком от солнца, чудесно схваченная мягкость света, берег и ровное течение Луары – и в озарившемся легкой иронией выражении лица было призрачное воспоминание о том времени, когда еще ничто не изобличалось во лжи. Он на мгновение задержался посреди дороги, перед черным «линкольном», и она, прежде чем исчезнуть под высоким охровым портиком виллы «Италия», обернулась, невольно подчеркнув движением талии ее необычайную тонкость, подняла руку, и Дантес махнул ей в ответ и тут же пожалел об этом жесте, которым как будто собирался ее стереть…
Он снова сел в машину. Мягкое покачивание «линкольна» навевало дремоту. Брызги света, тысячи пробуждений без сна. Белая пешка попыталась сбежать на g2 и упала на одну из черных плит своей комнаты во дворце Фарнезе, которая поглотила ее. Иногда фигуры собирались вокруг, смотрели на нее, перешептывались и снова занимали свои позиции – как в сцене из «Лебединого озера», перед выходом Улановой. Были головокружительные падения, которые останавливались на краю забытья и воскрешали улыбающегося и вроде бы прилично одетого посла, в то время как перед его глазами, на которых еще лежал отпечаток небытия, проплывала темная зелень тосканской деревни. Его веки смежались, и он не понимал, то ли он старался их не смыкать, то ли хотел удержать вместе две части самого себя, чтобы трещина между ними выглядела не более как шов, пробегавший по нему зигзагом, от правого виска до левого бока. Он подумал не без юмора – этого последнего обломка правил хорошего тона, – что надо бы выбрать из всего множества, как на витрине лавки диковинок синьора Цампы в Римини, того, кем он был на самом деле, – Дантеса: Дантеса во дворце Фарнезе, уснувшего в кресле, Дантеса, откинувшегося на мягком сиденье автомобиля, Дантеса, ждущего утром на террасе появления старого «испано», который поднимался вверх по дороге, черно-желтая бабочка на запястье Эрики… Еще были кипарисы, под которыми стрекотали цикады, и Дантес, превратившийся в Титана на фасаде виллы «Флавия» со стороны дворика, аллегорию вполне во флорентийском духе, – Титана, удержавшего вместе и навсегда Культуру и Реальность, человека и его благородное воображение, между которыми оставлен лишь едва заметный шов, чтобы можно было вернее оценить трудность подвига, совершенного цивилизацией, и чтобы гиды могли предаваться своей обычной болтовне. Торс Титана, выполненный в манере Микеланджело, добавили вместе с балконом при Ренци, в конце XVIII века; скульптура должна была олицетворять силу, но грешила маньеризмом. Внезапно он вспомнил, что Бренвилье отравила собственную дочь, чья красота и нежность вызывали у нее дикую зависть.
Грубое совокупление солнца и ландшафта не источало ни капли неги. Горничные мыли и подметали гладкую поверхность озера, на которой художники уже начинали прорисовывать белые и черные квадраты гигантской шахматной доски. Некоторые особенно прилежные фигуры – пять белых пешек и два черных коня – изучали природу местности; другие упражнялись у станка под надзором Дягилева, которого муниципалитет пригласил за большие деньги, хотя он уже был довольно сильно поврежден, главным образом в центральной части, откуда выглядывали какие-то внутренности и прочие интимные детали голубого и пурпурного цвета, как на картинах Челищева [54]54
Павел Челищев (1898–1957) – русский художник, эмигрант, представитель неоромантической школы живописи.
[Закрыть]. Посол, сидя с закрытыми глазами и опустив подбородок на грудь, раздумывал, почему не пригласили, например, Баланчина, Булеза [55]55
Пьер Булез (род. в 1925) – французский композитор и дирижер, представитель музыкального авангарда.
[Закрыть]или Сен-Жон Перса [56]56
Сен-Жон Перс (1887–1975, наст. имя Алексис Леже) – французский поэт.
[Закрыть], вокруг столько больших талантов, подтверждающих долговечность того, что ни в коем случае не должно умереть, каковы бы ни были по сути своей достаточно эфемерные внешние обстоятельства их существования – голодовки, казни, Пражские вёсны… Непреходящие ценности должны были быть хорошо застрахованы, тем более что ночи становились все холоднее. Вокруг роились маленькие насекомые, невидимые, но кусачие, страшно кусачие.