412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Красная » Тайны кремлевских жен » Текст книги (страница 8)
Тайны кремлевских жен
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:48

Текст книги "Тайны кремлевских жен"


Автор книги: Галина Красная



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

Я писал тебе, что познакомился здесь с Горьким. Пришел к нему с большой любовью за то, что он умеет зажигать людей, умеет высекать из себя искры, которые велят ему слагать песни могущества и красоты жизни. Я хотел выразить ему любовь мою, хотел, чтобы он ее почувствовал, но не сумел сблизиться.

Прихожу к нему накоротке и ухожу от него с какой-то грустью. Как далеко от привычной жизни должен он сейчас жить. Ему, вероятно, плохо от этого ощущения…

Сейчас читаю его «Исповедь». Она напоминает мне старые вещи и очень нравится. Вообще, читаю мало, отрываюсь от книги, чтобы посмотреть на море. Много хожу, лазаю по скалам. Голова не кружится, когда гляжу в пропасть. И только ночью я падаю, падаю… Тогда становится страшно. А в общем-то поправляюсь – восстанавливаю силы».

Письмо десятое:

«Капри.

Здесь я познакомился с молодым польским поэтом… Стихоплет без поэзии в душе… Чтобы не потерять ничего «от своей индивидуальности», он ничего не читает и ничему не учится. Представляю себе его произведения.

Когда моя Пани возвращается? Где я могу ее встретить? На обратном пути хочу задержаться в Риме на день-два. И в Генуе. Может быть, еще в Ме-дилолане, чтобы бросить последний взор на чудеса Италии.

Посылаю свою фотографию, сделанную Франей в Цюрихе. Решетка, на которую я опираюсь, это символ: вечный странник, для которого самое подходящее место за решеткой… Моя улыбка – это, может быть, радость от разрешенной загадки. Радость и страдание, вечная борьба, движение – это и есть диалектика жизни, сама жизнь. Сейчас я настроен не только философски. Чувствую огромный прилив жизненной энергии.

Уже ночь. Тихо. Сквозь открытое окно слышу неустанный шум моря, словно отдаленный топот шагающих людей. И снова слышу голос в душе – что с ними, с этими людьми, я должен идти на долю и недолю.

Когда я вижу Горького, то приписываю и ему то, что болит у меня самого. И этими мучениями я должен поделиться с тобой, как и всем тем, чем живу.

Получил от Кубы письмо. Очень хорошее, сердечное. Мне снова приходит мысль, что он так же, как моя Пани, как многие иные, ценит меня за мою искренность, за то, что делает меня похожим на ребенка. Знаю, что не могу быть твоим сказочным принцем. А может быть, тебе подойдет Куба? Готов на все, лишь бы ты была счастлива. Но ты и его не любишь…

Отсюда поеду в Нерви. Говорят, там необычайно буйная растительность. Есть там товарищ, у которого хочу узнать некоторые подробности того, что было после моего отъезда из «Замка» – тюрьмы. Все это так и не уходит из моего сердца».

Письмо одиннадцатое:

«И вот я уже не один – с Горьким. Наступило какое-то мгновение, разрушившее то, что нас разделяло. Не заметил, когда это случилось. Из общения с Горьким, из того, что вижу его, слышу, много приобретаю. Вхожу в его, новый для меня, мир. Он для меня как бы продолжение моря, продолжение сказки, которая мне снится. Какая в нем силища! Нет мысли, которая не занимала бы, которая не захватывала бы его. Даже когда он касается каких-то отвлеченных понятий, обязательно заговорит о человеке, о красоте жизни. В словах его слышна тоска. Видно, как мучит его болезнь и окружающая его опека.

Позавчера были на горе Тиберио, видели, как танцевали тарантеллу. Каролина и Энрико исполняли свадебный танец. Они без слов излили мне историю их любви. Не хватает слов, чтобы передать то, что я пережил. Какое величайшее искусство! Гимн любви, борьбы, тоски, неуверенности и счастья… Танец длился мгновения, но он и сейчас продолжает жить во мне, я до сих пор вижу и ощущаю его. Смотрел, зачарованный, на святыню великого божества любви и красоты. Танцевали они не ради денег, но ради дружбы с тем, гостем которого я был. Ради Горького. И в свой танец они вложили столько любви!

Потом Каролина говорила, что готова разорвать на куски тех, кого они должны развлекать танцами, чтобы заработать немного денег. А Энрико через переводчика все убеждал меня: Христа замучили потому, что он был социалистом, а ксендзы – сплошные пиявки и жулики…

А два дня назад я сидел над кипой бумаг, разбирался в непристойных действиях людей, приносящих нам вред. В делах провокаторов, проникших к нам. Как крот, я копался в этой груде и сделал свои выводы. Отвратительно подло предавать товарищей! Они предают, и с этим должно быть покончено.

Ночь уже поздняя. Сириус, как живой бриллиант, светит напротив моего окна. Тишина. Даже, моря сегодня не слышно. Все спит и во сне вспоминает о карнавале. Вечером было столько музыки, смеха, пения, масок, ярких костюмов. Если бы ты была здесь, если бы мы могли вместе пережить эти дивные мгновенья, отравленные моим одиночеством!..»

Письмо двенадцатое:

«Капри. Утром пришло письмо от Пани, и весь день хожу радостный. Увидел новую прелесть моря, неба, скал и деревьев, детей, итальянской земли… В душе пропел тебе благодарственный гимн за слова твои, за боль и муку твою, за то, что ты такая, какая есть, что ты существуешь, за то, что ты так мне нужна. Мне всегда казалось, что я тебя знаю, понимаю твою языческую душу, страстно желающую наслаждения и радости. Ты внешне тихая и ласковая, как это море, тихое и глубокое, привлекающее к себе вечной загадкой. Море само не знает, чем оно является, – небом ли, которое отражает золотистые волны, звездой ли, горящей чистым светом, или солнцем, которое сжигает и ослепляет. Или оно – отражение той прибрежной скалы, застывшей и неподвижной. Но море отражает жизнь. Оно само мучится всеми болями и страданиями земли, разбивает грудь свою о скалы и никак не может себя найти, не может познать, потому что не в силах не быть самим собой. Вот такая и ты…

Я хочу быть хоть маленьким поэтом для тех, которым жажду добыть луч красоты и добра».

Письмо тринадцатое:

«Капри.

Ужасно не люблю, не переношу трагедий, которые мне чужды.

Потому что, пока живу, ощущаю лживость трагедий. Больше всяких мучений, всякой боли боюсь неправды. Неправда убивает в нас смысл жизни и человеческую тоску. Я знаю, что ужасно трудно сказать правду. Ежедневно она кажется другой, и понять ее раз и навсегда невозможно.

Я провел последние минуты у Горьких. Принес им цветы… Мне было хорошо. Я не думал о том, что уезжаю, радовался тому, что слышу, вижу, тому, что я не чужой для них».

Письмо четырнадцатое:

«Неаполь.

Сижу в кафе. Только что приехал, а поезд отправляется дальше только вечером. Погода неважная, и, может быть, поэтому мне грустно. Жалко расставаться с островом. Я прощался с ним, пока он не исчез в тумане. Хорошо мне было там с Горьким. Как-то я с ним сжился, подружился. Прощался с ними весело. Красный домик удалялся, пока не исчез в дымке. Мне сделалось грустно. Пожалуй, уж никогда не вернутся золотые минуты, которые я там провел.

Две последние ночи Сириус опять не давал мне заснуть. Он все разгорался и гас, чтобы снова засверкать еще более сильным блеском…

Пришла в голову мысль – в апреле поехать в Польшу. Там обязательно нужен кто-то подходящий. Не знаю, почему Сириус натолкнул меня на эту мысль, и вдруг все прояснилось во мне. Я хочу жить, хочу действовать, хочу проявить свой порыв в деле. Мою любовь и чувство красоты, которое увожу с Капри, от Горького, хочу превратить в деяния. Мне немножко грустно, но я радуюсь, что возвращаюсь к работе, к повседневной жизни.

У меня есть опасение, что мои товарищи слишком сентиментальны, что они захотят навязать мне покой, ненужный и бесполезный. А ведь мои мысли – не результат смятенья, это – служение Делу…

Снова пишу. Несколько часов бродил по Неаполю. Осматривал какие-то удивительные деревья с неизвестными мне именами. Они похожи на часовни, оплетенные гирляндами. Осматривал витрины магазинов, дорогие камни с яркой игрой красок, флорентийские изделия из этрусской глины, золотые, серебряные украшения. Все вызывает мое восхищение, приковывает взор. Италия – это прекрасная, чудесная страна.

Итальянцы вообще мне очень нравятся своей живостью, веселым нравом. На улицах полно детей, полно шума, смеха, плач, пение, улыбки, по которым можно узнать душу народа – простую, искреннюю, сердечную. Мы объяснялись исключительно улыбками, и нам было хорошо. В них есть что-то от неба и моря, от цветов и садов, среди которых они живут, хотя они грязные, крикливые и ужасно бедные».

Письмо пятнадцатое:

«Неаполь – Рим. Вчера был в Лазурном гроте. Поехал с немцами, с которыми познакомился в ресторане и последнее время вместе с ними странствовал. Хотели поехать утром, но кто-то сказал, что после обеда освещение в гроте красивее. Мы поехали. К сожалению, хозяин лодки сказал, что надо было поехать как раз утром. Но откладывать нельзя было – через день я уже уезжал. Хотел быть в гроте и посмотреть на чудеса. Море было неспокойно. Я смотрел на величественные скалы, нависшие над нами, ласкал рукой прозрачную воду и, как обычно, в мыслях был далеко-далеко.

Мы плыли дальше. С одной стороны был колоссальный остров, с другой – Неаполитанский залив, с великолепной, высеченной в скалах панорамой Сорренто, Везувия, Неаполя.

Через полчаса итальянец показал нам небольшой провал в скалах… Это был грот. Нам пришлось лечь на дно лодки. Сунули головы под скамейки, чтобы итальянец, сам лежа над нами, мог протянуть лодку. И вот мы, наконец, оказались в гроте. Я приподнялся и замер. Скрытый где-то в глубинах свет проходил сквозь темную толщу воды. Наверху и в углах грота притаилась темнота, побежденная, бессильная, навеки прикованная к скале. От воды исходила удивительная побеждающая сила. Вода была прозрачна, и сквозь нее все было отчетливо видно. Она словно бы жила, говорила, осознавая свое могущество, восторгаясь собой.

Мы почувствовали, что здесь мы чужие. Мой спутник не выдержал и захотел возвратиться. Я хотел остаться еще, меня приковало это чудо, я был полон восторга, но не протестовал. Никогда не забуду этих мгновений – это было венцом волшебной, приснившейся мне сказки, какое-то удивительное прощание с чудесной, таинственной природой Италии.

Сейчас я еду. Куда? Бороться за счастье, красоту и радость жизни.

Два последние года измучили меня, оставили после себя такую усталость… Несколько недель, проведенные здесь, придали мне новые силы.

Пора заканчивать. Поезд мчится, мчится. Ужасно трясет. Пишу бессвязно, видимо потому, что полон какого-то внутреннего жара и необъяснимой, непонятной радости. Пишу все это затем, что создать иллюзию, будто рассказываю все тебе, будто ты со мной и слушаешь мои слова».

Письмо шестнадцатое:

«Нерви.

Здесь собралась нас тройка из Десятого павильона. Мы – противники, стоим на разных политических позициях, но весело смеемся, беседуем, вспоминаем… Из Нерви поезду в окрестности Ниццы. В мыслях уже возникают дела.

Здесь чудесно, в Нерви. Солнечный, теплый день. Много деревьев – стройных кипарисов, эвкалиптов, целые рощи апельсиновых, лимонных деревьев, пальмы. И море здесь ближе. Может быть, другое, но такое же прекрасное, такое же манящее».

Письмо семнадцатое:

«Генуя – Милан.

Я покидаю Италию. Моря уже не видно, а такое прекрасное оно было, залитое солнцем.

Еду по Миланской равнине. Лунная ночь. Широкие просторы, залитые ласковым светом. Это последний аккорд моих переживаний, моих мечтаний, моих романтических настроений. Ему с мыслью и надеждой, что снова живу и вновь стану деятельным. По поводу здоровья я написал письмо доктору, но порвал на куски и выбросил в море.

Сейчас я прощаюсь с чудесной страной, страной мечтаний. Послезавтра буду в Берне… Потом, если согласятся на выезд в Петербург, заеду в Берлин.

Понравились ли Вам цветы, Пани?! Мы послали их от нас с Ксендзом и от Адама. Хотелось бы получить от Вас несколько слов, однако не могу сообщить адреса. Не знаю, где буду.

Вел здесь себя безрассудно – забыл о деньгах. Поэтому из Менагери пришлось идти пешком и всю ночь провести под открытым небом…

Днем бродил с Ксендзом (партийная кличка. – Г. К) и его девушкой по горам. Впрочем, не устал. Чувствую себя хорошо, даже весел.

Поезд приближается к Милану. Крепко жму руку Пани».

На этом обрываются швейцарские письма Феликса к Сабине Фанштейн. В Швейцарии они так и не встретились. Феликс понял, что пережитое на Капри, казавшееся ему большим и глубоким чувством, было только воспоминанием, словно бы далеким сном. Об этом и написал он Сабине из Кракова, уже погруженный в повседневную жизнь подпольщика, в борьбу, вновь захваченный своим Делом:

«То, что произошло со мной, напоминает судьбу яблони, которая стоит за моим окном. Недавно она вся была усеяна цветами – белыми, пахучими, нежными. Но вот налетел вихрь, сорвал цветы, бросил на землю… Яблоня стала бесплодной. Но ведь будет еще весна, много весен».

Эта бесплодная любовь зародилась в октябре 1906 года в Варшаве. Сабина, как в свое время Юлия Гольдман, была сестрой друга по партии Здислава Ледера (Фанштейна). В книгах про Дзержинского ее часто называют Сабина Ледер. Это неправильно. Ледер – партийная кличка ее брата, фамилия Фанштейн.

Дзержинский приехал в Варшаву в связи с провалом в организации – все руководство было арестовано. Знакомство состоялось в квартире на Маршалковской. (Брат Сабины был арестован во Вроцлаве.)

Вологодский историк и писатель Владимир Аринин собирает документальные свидетельства о жизни Сталина до того, как он стал «вождем народов».

– Известно, что Сталин был скрытым человеком, – говорит В. Аринин. – И после его прихода к власти из архивов тех мест, где он жил, были изъяты документы о его прошлом. Но в вологодском архиве каким-то чудом сохранились свидетельства о весьма пикантном приключении молодого Джугашвили.

Итак, 19 июня 1911 года Сталин приехал в Вологду, где ему разрешили жить после ссылки в глухой Сольвычегодск. Он снял комнатку за три рубля в месяц в доме отставного жандарма Корпусова. Разумеется, полиция сразу же установила за ним наблюдение. Первое донесение шпиков об Иосифе Джугашвили датировано 21 июля: «Роста среднего, около 33–35 л., брюнет, небольшая бланже-бородка, продолговатое, со следами натуральной оспы лицо или веснушки, волосы на голове короткие, черные, правильного телосложения, походка ровная, одет в черную полоску пару, черная мягкая шляпа. Тип грузина. Кличка ему дана Кавказец».

– Судя по архивным документам, Иосиф Джугашвили жил в Вологде очень замкнуто и бедно, – рассказывает А. Аринин. – Казна платила ссыльным на пропитание 7 рублей 40 копеек в месяц, но им не возбранялось работать. Кроме костюма, у него из личного имущества были только простыня, наволочка, подушка, полотенце и поношенный шарф. В те времена Вологду называли «подмосковной Сибирью» из-за множества политических ссыльных. Однако Сталин в местной политической жизни не участвует, а из ссыльных общается лишь с Чижиковым, которому шпики присвоили кличку Кузнец.

Крестьянин Орловской губернии Петр Чижиков работал в Луганске, откуда был сослан на Север за принадлежность к социал-демократической рабочей партии. В Вологде он служил приказчиком фруктового магазина, принадлежавшего купцу Ишмемятову.

21 августа 1911 года шпики в своем донесении зафиксировали, что Кавказец гуляет по Вологде не один, а с барышней «роста среднего, лет 23, интеллигентна, темные густые волосы, чистое лицо, правильного телосложения, походка ровная. Одета в черный полусак, черная юбка, модная спереди, красная сзади, черная отделка шляпы, особых примет нет». Шпики дали барышне кличку Нарядная, и с этого дня их донесения стали напоминать конспект любовного романа, изложенный специфическим полицейским языком. Шпики детально фиксируют, когда и где встретились Кавказец и Нарядная, сколько они гуляли по самым красивым местам Вологды, где обедали и сколько часов провели вдвоем в доме, где живет Нарядная.

Таких донесений о встречах Сталина с барышней в архиве три десятка. Любопытная деталь: жандармы не называют имя Нарядной, а лишь упомянули в одном из донесений, что она «проживает, по-видимому, в доме Беспаловой – в квартире Кузнеца и должна, видимо, быть приезжая». Странная, по нашим понятиям, для силового ведомства деликатность, но что было – то было: в личную жизнь ссыльного Иосифа Джугашвили жандармы не посмели вмешаться.

Кавказец и Нарядная расстались 6 сентября 1911 года. В этот день Джугашвили бежал из Вологды в Санкт-Петербург с паспортом Петра Чижикова, но через три дня был там арестован и приговорен к новой ссылке на три года с правом выбора города.

Он снова выбрал Вологду и был доставлен сюда 25 декабря 1911 года. Но его барышни в Вологде уже не было. Судя по доносу шпика, вечером 11 сентября Нарядная уплыла куда-то на пароходе «Яренск», а куда именно – полиция даже не поинтересовалась.

Сталин тоже не засиделся в Вологде. Глубокой ночью 29 февраля 1912 года он бежал из ссылки, и в этот раз полиция его след потеряла.

Спустя 36 лет секретарь Вологодского обкома коммунистической партии Дербинов, заинтригованный романом Сталина с вологжанкой, велел чекистам найти Нарядную. Видимо, партийный функционер хотел использовать личную жизнь «вождя народов» для своей карьеры. Сталин в 1948 году уже был старым и одиноким мужчиной, а в таком возрасте воспоминания об утехах молодости весьма приятны. Ну а тому, кто о них напомнил, могла обломиться какая-нибудь милость.

Чекисты без особого труда установили, что Нарядная – это Пелагея Георгиевна Ануфриева, родом из богатой крестьянской семьи Сольвычегод-ского уезда Вологодской губернии. В 1910–1911 годах она училась в гимназии в Тотьме и там подружилась со ссыльным Петром Чижиковым. А когда Чижикова перевели в Вологду, приезжала к нему в гости и здесь познакомилась со Сталиным. Шпики почему-то сочли Пелагею Ануфриеву «невестой» Чижикова, и все донесения, в которых она фигурировала, были подшиты к его делу, а не к делу Джугашвили. Поэтому их и не нашли во время сталинской чистки архивов.

В 1912 году Сталин прислал Пелагее Ануфриевой книгу «Очерки по истории литературы» с дарственной надписью: «Умной скверной Поле от чудака Иосифа». В 1917 году Пелагея вышла замуж в Вологде за механика Николая Фомина. У них родились сын и дочь. В начале тридцатых отец и братья Пелагеи были раскулачены и сосланы в Сибирь. А в 1937 году арестовали «за вредительство» мужа, но вскоре отпустили. В 1947 году он был арестован второй раз и осужден по 58-й статье на десять лет как «враг народа».

Секретарь Вологодского обкома компартии Дербинов ничего не сообщил о судьбе Пелагеи Ануфриевой в Кремль. Видимо, испугался, что самого посадят за намеки о дружбе члена семьи врага народа с товарищем Сталиным. И приказал засекретить все сведения о романе Иосифа Джугашвили с вологжанкой. Так и пролежали эти документы в тайниках вологодского архива до наших демократических времен.

Дочь Пелагеи Георгиевны живет в Вологде. Она уже пенсионерка, зовут ее Галина Николаевна, а фамилию просила не печатать – боится публичного к себе интереса. По ее словам, семья после ареста отца много лет очень бедствовала: выселили из квартиры, не было работы, жили впроголодь. Но Пелагея Георгиевна лишь один раз напомнила о себе Сталину. Это случилось, когда ее сына Валерия, студента Ленинградского железнодорожного института, лишили стипендии, «как сына врага народа». Ответ пришел немедленно: вашему сыну стипендия сохранена.

– Когда Сталин умер, у нас на работе все женщины плакали, – вспоминает Галина Николаевна. – И я вместе с ними. Пришла домой и говорю маме: «Я ревела». А мама мне ответила: «А я нет».

«Умная скверная Поля» ушла из жизни через два года после «чудака Иосифа». А еще год спустя, после доклада Хрущева XX съезду КПСС о культе личности Сталина, в Вологде закрыли музей «вождя народов». С тех пор этот дом занимает контора общества охраны памятников истории и культуры. А на втором этаже, в комнатке, где жил ссыльный Кавказец, свалено всякое барахло.

Нимфы в валенках

Московская следовательница-чекистка Брауде, собственными руками расстреливавшая «белогвардейскую сволочь», при обыске самолично раздевала не только женщин, но и мужчин. Побывавшие у нее на «личном осмотре» говорили: «Приходилось недоумевать, что это? Особая бездушная машина или разновидность женщины-садистки?»

Кроме женщин такого типа (я имею в виду агрессивного) были и другие, те, кто служил для удовлетворения сладострастия вождей. Очень часто фаворитки пользовались большим влиянием на своих власть имущих покровителей.

Секретарь ЦИК СССР Авель Софронович Енукид-зе, о котором жена родственника Сталина, заместителя председателя Правления Госбанка СССР А. С. Сванидзе Мария Анисимовна так писала в своем дневнике:

«Авель… колоссально влиял на наш быт в течение 17 лет после революции. Будучи сам развратен и сластолюбив, он смрадил все вокруг себя – ему доставляло наслаждение сводничество, разлад семьи, обольщение девочек. Имея в своих руках все блага жизни, недостижимые для всех, в особенности в первые годы после революции, он использовал все это для личных грязных целей, покупая женщин и девушек. Тошно говорить и писать об этом. Будучи эротически ненормальным и, очевидно, не стопроцентным мужчиной, он с каждым годом переходил на все более и более юных и, наконец, докатился до девочек в 9– 11 лет, развращая их воображение, растлевая их, если не физически, то морально. (…) Женщины, имеющие подходящих дочерей, владели всем, девочки за ненадобностью подсовывались другим мужчинам, более неустойчивым морально. В учреждение набирался штат только по половым признакам, нравившимся Авелю. Чтобы оправдать свой разврат, он готов был поощрять его во всем – шел широко навстречу мужу, бросившему семью, детей, или просто сводил мужа с ненужной балериной, машинисткой и пр. (…) Под видом «доброго» благодетельствовал только тех, которые ему импонировали чувственно прямо или косвенно». (Источник. 1993, № 1.)

Среди фавориток было много актрис. Почему? Во-первых, традиционно. А во-вторых, от голода. Об условиях жизни служительниц муз прекрасно рассказано в книге Ф. Комиссаржевского «Я и театр», которая была издана в Лондоне в 1929 году. К этому времени Комиссаржевский, эмигрировавший из России в 1919 году, был уже хорошо известен на Западе. Его драматические и оперные постановки в театрах Англии, Франции, Германии принесли ему славу режиссера-новатора.

«Моя последняя московская зима (1918–1919) показалась бы лондонцу адом, но для нас, после нескольких лет жизни в таких условиях, она была более или менее обычной.

По ночам улицы, дома с выбитыми стеклами, пустые магазины оставались в кромешной тьме, так как электричество существовало только в правительственных зданиях и некоторых общественных учреждениях. Достать керосиновую лампу или свечи почиталось счастьем. Частные магазины были закрыты, и продовольствие распределялось по карточкам. Горсть сушеного гороха, иногда буханка черного хлеба, на вкус напоминавшего опилки, полусгнившая свекла, полученные в редких государственных магазинах в специально отведенные для этого дни, после многочасовых очередей, служили обедом для целой семьи. Частенько вместо чая мы пили отвар из сушеной моркови. Такие вещи, как бифштекс из конины, сахар, масло или мыло, считались большой роскошью, и приобрести их можно было по спекулятивным ценам в таинственных местах, не известных ЧК. Цена одного фунта масла, например, равнялась максимальному недельному заработку советского государственного чиновника, мешок муки стоил около десяти фунтов (стерлингов), а чашка настоящего кофе с молоком – около фунта.

Не было топлива для обогрева домов. Канализация, вода и отопительные трубы были заморожены – иногда морозы достигали сорока градусов. Все обитатели дома жили, как правило, в одной комнате, часами сидя как эскимосы, сбившись в кружок, около маленькой буржуйки посредине комнаты, которой они были обязаны своим существованием. На растопку шла мебель, и даже двери снимались со своих петель.

Одежда москвичей в то время могла бы показаться слишком экстравагантной даже исполнителям ролей бродяг в английской музыкальной комедии, и обувь без дыр была редкой роскошью. Некоторые носили лапти или сандалии, сделанные из картона.

Нет необходимости говорить о том, что той зимой отсутствовал такой предмет, как такси (о такси! что за штука!), да и извозчика можно было встретить крайнє редко. Правда, ходило несколько электрических трамваев, но они обычно бывали так переполнены, что пассажирам частенько приходилось висеть на подножках. Поездка в таких трамваях была немногим лучше самоубийства, так как многие пассажиры буквально кишели тифозными вшами: от этой болезни тогда умерли тысячи москвичей.

Даже тела русских граждан не находили последнего приюта, так как не хватало времени на рытье могил и сколачивание гробов для всех. Однажды ночью знакомый моей прислуги (так как в то время никому не разрешалось иметь прислугу, эта женщина считалась моей теткой) пришел навестить ее и неожиданно умер прямо в ее постели. Я не имел права трогать его в течение двух дней, и только после вмешательства одного крупного должностного лица он был, наконец, унесен, завернутый в шерстяное одеяло, и похоронен в общей могиле.

Однако на фоне постоянного страха, для многих определявшего их существование, все эти неудобства казались относительно обыденными. Страна была наводнена шпионами ЧК – брат подозревал брата. Они всегда были готовы расценить самый невинный проступок как преступление против революции, неизбежной карай за которое являлась смерть. По ночам люди прислушивались к каждому звуку, нарушавшему тишину улицы, боясь услышать громыханье багажного фургона, ибо именно на этих перевозочных средствах чекисты обычно приезжали с арестами. Однажды ночью они нагрянули с обыском на квартиру одного из моих приятелей, но, ничего не найдя (он так никогда и не узнал, что же они искали), ворвались в квартиру напротив, арестовали жившего там человека и тут же расстреляли его во дворе, под окнами моего приятеля. Его тело все еще лежало на снегу, когда на следующее утро мой друг вышел из дома, направляясь на репетицию в театр.

Наверно, покажется очень странным, что в этих условиях театры продолжали работать.

В течение первых лет революции только в центре Москвы существовало два театра оперы и балета, около двенадцати драматических театров, театр оперетты (или музыкальной комедии), а также многочисленные студии и театральные школы.

Нужно отдать должное моему шефу – правительственному комиссару московских театров Е. К. Малиновской. Эта милая пожилая леди, одна из соратников Ленина, которую Максим Горький, ее хороший знакомый, назвал как-то «каменной женщиной», помогала мне в то напряженное время чем могла.

Ее энергии и самоотверженной любви к театру и людям, работавшим для него, мы обязаны тем, что уровень постановок в московских театрах после революции был столь высок, что бывшие императорские театры, называвшиеся определенными политическими группами буржуазными учреждениями, смогли уцелеть (хотя я лично полагал, что хорошая встряска не помешала бы этим цитаделям интриг), и значительное число артистов избежало голода или даже худшей участи. У нее был свободный доступ к Ленину: однажды, благодаря ее настойчивости, он прервал важное заседание Совета Народных Комиссаров (государственных министров) в два часа утра, чтобы принять театральную депутацию, пришедшую просить его не подписывать декрет о «национализации актеров». (Ленин, кстати, согласился с их требованиями и отменил намечавшиеся меры.)

Трудности, выпадавшие на долю людей искусства, были огромны. Подчас нам приходилось самим отапливать помещение театра, наполняя и разжигая паровые котлы в подвалах, но даже после этого в большом фойе, где ученики моей школы (она находилась в том же здании, что и театр) проводили балетные занятия, танцуя с голыми руками и ногами, зеркала бывали покрыты инеем.

Часто во время спектаклей дыхание певцов на сцене превращалось в такие клубы пара, что они в шутку называли себя самоварами. Однажды пианист, игравший в концертном зале бывшего Дворянского собрания в вязаных перчатках, был вынужден прекратить игру, отморозив палец. Я помню женский оперный хор, изображавший нимф, обутый в валенки. На одном из спектаклей скрипач Большого театра упал со своего стула, так как не ел несколько дней. Однажды утром, когда молодая актриса нашего театра не пришла на репетицию, мы узнали, что ночью она умерла от тифа, совершенно одна, в промерзшей комнате, – вероятно, она была больна уже некоторое время, скрывая это «от нас. Внезапно и таинственно исчез один из рабочих сцены, и нам впоследствии сообщили, что как бывший царский чиновник, замешанный в некоем тайном заговоре, он был секретно арестован и ночью расстрелян ЧК».

Среди «поклонников искусства» был и нарком просвещения, один из организаторов советской системы образования Анатолий Васильевич Луначарский. Один интересный эпизод из жизни наркома красочно описал сценарист А. Спешнее в «Портретах без ретуши». Рассказ называется «Дерзкое признание».

«Я еще щенок. Но не чуждый отвлеченным интересам и способный оценить артистизм. Я пришел в кино «Колосс» на лекцию Анатолия Васильевича Луначарского и с восторгом внимаю: «Бриан – это последний политический шармер Европы…» Нарком с французским грассированием выделяет «р» в словах «Бриан» и «шармер», «ан» произносит растянуто, в нос. И рокочущий голос наркома, и эта фраза надолго почему-то застревают в моей памяти…

Мне двадцать, я уже печатаюсь, по моим сценариям поставлены маленькие фильмы, и теперь я намерен сочинять нечто на международную тему. Мой сюжет встречен сочувственно, но сценарный отдел «Межрабпомфильма» считает разумным перестраховаться: мне двадцать, однако в глазах киностудии я все еще щенок и меня нужно подкрепить серьезным консультантом. Это может показаться невероятным, фантастическим, но так было: в качестве консультанта приглашен совершенно официально Луначарский. В это время Анатолий Васильевич уже не народный комиссар просвещения, а председатель Ученого комитета при ЦИК СССР. У него открытый дом, он по-прежнему окружен людьми, и ему нужны деньги. Он сотрудничает во многих журналах и газетах, читает лекции, пишет для театра. Раз в две недели его личный секретарь объезжает редакции и собирает гонорар для Анатолия Васильевича.

Мой высокий консультант назначает мне первую встречу в ложе того самого кинотеатра «Колосс», где я услышал рокочущую фразу: «Бриан – это последний политический шармер Европы…» Я гляжу на снисходительно улыбающегося человека в пенсне и с бородкой и неожиданно вспоминаю, что я его видел не только здесь, в этом зале, лет пять назад, а давно – в бедном, приниженном моем детстве. Да, да, это он, вечерний гость тети Наташи, подруги моей матери. И теперь, слушая Анатолия Васильевича, я все время об этом думаю. А вслух сказать остерегаюсь. Я покорен им, его неисчерпаемым запасом знаний и ассоциаций, его ренессанской натурой. Он вулкан, деликатно заливающий собеседника своей ослепительной лавой. Он называет меня Алексеем Владимировичем, и это еще больше смущает меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю