355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Дюрренматт » Современная швейцарская новелла » Текст книги (страница 16)
Современная швейцарская новелла
  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 21:30

Текст книги "Современная швейцарская новелла"


Автор книги: Фридрих Дюрренматт


Соавторы: Макс Фриш,Томас Хюрлиман,Вальтер Диггельман,Джорджо Орелли,Юрг Федершпиль,Адольф Мушг,Джованни Орелли,Жак Шессе
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

Кто не мог ответить – спасался плачем. Тогда все начинали ему подсказывать, в том числе классный наставник и особенно священник, который, думая, будто говорит шепотом, подсказывал так, что его наверняка слышал во дворе Людовико Антонио Муратори[51]51
  Муратори, Людовико Антонио (1672–1750) – итальянский писатель, историк.


[Закрыть]
. Инспектор однажды, не глядя на священника (хотя всем было ясно: он обращался именно к нему), заметил, что идет экзамен, а не репетиция драмкружка. Тетя Мафальда, стоя среди матерей, качала головой, точно испуганная курица.

Самым трудным оказался экзамен по физкультуре, поскольку его принимали приехавшие из Беллинцоны комиссары. Все бывшие атлеты. Они нас обмеряли, взвешивали, записывали данные в красную карточку, заведенную на каждого допризывника, а потом экзаменовали. Еще за месяц до их приезда почтальон рассказал нам, что читал, сам уже не помнил где, будто американцы, чтобы не выворачивать при беге ноги, ходят для тренировки носками внутрь, и мы все, как один, начали косолапить. В деревне спрашивали, не рехнулись ли мы часом, не наложили ли в штаны. Нам уже нельзя было без физкультуры, а старики ее считали блажью: и без нее, мол, в люди вышли.

Когда Альбино толкнул ядро, оно упало в двух метрах от него. Комиссар сказал, что норма не меньше двенадцати.

– Учись не только руками работать, – сказал он, – но и головой.

При второй попытке еще хуже получилось: ядро упало прямо перед Альбино, чуть ли не на ноги комиссару. Тот повернулся к своему коллеге, постучал пальцем по лбу и довольно громко произнес:

– Деревенщина.

Альбино на это сказал, пусть ядро они сами толкают, он же ни за что больше к нему не прикоснется.

Я долез до середины каната – и стоп, ни туда ни сюда, руки устали, и между ног натер, опозорился.

– Еще, еще немного, ну!

Но я продолжал висеть между небом и землей, глядя в пустоту, а остальные, задрав головы, глазели на меня, и это продолжалось, пока я не съехал вниз, обжигая ладони.

Комиссар ничего не сказал, только головой покачал и поставил в графе «лазание по канату» даже не единицу, а ноль.

Дети привыкли к сравнениям, хоть я и стараюсь пользоваться ими как можно реже: стараться стараюсь, однако удержаться иной раз не могу, и тогда понимаю, что старею, что постарел. В мое время, в мое время… Вечная история. Вот и получается:

– Вы родились в оческах.

– Что такое очески?

– То, в чем вы родились.

– А в чем мы родились?

– В оческах.

– А ты?

– Ну, что касается меня…

Я не договариваю, теперь им нельзя мешать – по телевизору начались мультфильмы, и я вспоминаю, как в первый раз увидел у Анджело в остерии диапозитивы: в темноте на нас смотрел со стены дон Боско, круглолицый, улыбающийся, гладковыбритый, с вьющимися волосами – взрослый ребенок (это я теперь говорю). В дверь на секунду просовывал голову пекарь, страшным голосом произносил, коверкая фамилию: «Джованни Боко», и хихикал. Ну чем не дьявол? Джованни Боско я боялся по-другому, как будто человек недавно умер, а тебе показывают его портрет. Хотя про него так хорошо говорили – и про любовь к ближнему, и про глубокую веру. Или я боялся темноты, черных платков женщин, сидевших бок о бок на расставленных рядами скамьях? Или приезжего священника, который медленно переставлял диапозитивы и про каждый рассказывал; у него был не похожий на наш выговор и голос, который я долго пытался определить. Теперь я знаю, какой он у него был: мутный, водянистый. Как-то я видел устье печи, когда он сажал хлеб, и огонь внизу. Пекло пеклом. Я стоял на пороге, готовый убежать. Какие только страхи не обуревали меня в детстве!

Детям пора спать, а они затеяли возню у себя в комнате, я выскальзываю на лестницу и начинаю звонить в нашу квартиру. Будто это кто-то из соседей.

Причина спора, как всегда, идиотская, но они-то идиотской ее не считают. И пошло, и поехало. Луиза выйдет замуж за Яна. Кьяра – за Лорана. Стефано…

Через месяц имена суженых изменятся, но спор от этого не утихнет. Ладно, думаю я, включаясь в игру, в таком случае мне посчастливится наконец увидеть Финляндию, Канаду, Германию, если они, дай-то бог, найдут женихов и невест не из здешних мест. Или Швецию, а по дороге – Копенгаген. Я незаметно поглядываю на жену, не наблюдает ли она за мной. Она читает мои мысли, словно в букваре.

– Меня поражает твоя наивность. За день ты успеваешь наяву увидеть столько снов, что ночью храпишь как морж.

Когда она доходит до моржа, дети тут же подхватывают:

– Бегеморж!

– Толстоморжий!

– Азбука Морже!

Последнее слово остается за средней:

– Пузан!

Чем плохо разъезжать по свету в роли деда, навещая зятьев, невестку, внуков? Неужто мне суждено на старости лет стать путешественником? Таким, про которого не скажешь: грехи не пускают. Если меня не ждет конец короля Лира на учительской пенсии. Если я достигну старости – ненавистного ее порога. Или лучше вернуться в деревню? У коз удивительное чувство ориентации, они меня доведут. Коли их всех не отправят к тому времени на бойню.

Они говорят: я поеду в Японию, я куплю квартиру с большой гостиной. Они спрашивают, кто лучше зарабатывает – зубной врач или учитель. Теперь моя очередь усмехаться.

– Я буду зубным врачом.

– А я выйду замуж за зубного.

Сын говорит о сверхзвуковых и космических полетах. Мне кажется это естественным. А о чем я мечтал? Даже не помню. И мечтал ли? Они выбивают у меня почву из-под ног, оттесняют меня в мое внутриутробное детство – похоже, больше мне некуда отступать.

Старшая громко изрекает:

– Никогда не выйду замуж, клянусь.

С минуту стою на лестнице, глядя в пустоту пролета. Спор возобновляется, я опять нажимаю на кнопку звонка. И изрекаю как можно правдоподобнее:

– Соседи пришли. Доигрались.

С верхнего этажа и снизу. Один из них жандарм. Они смеются мне в лицо. Младший садится на кровати.

– Должен тебе кое в чем признаться. Я убью соседей – всех до одного. Та-та-та-та!

Он строчит из воображаемого автомата. Потрясающе! Потрясающе? Ну, это как сказать. Глаголом «убивать» и ему подобными никого уже не испугаешь. Мы каждый вечер смотрим по телевизору последние известия. Лично меня гораздо больше пугают названия болезней. Например, гепатит. Сейчас гуляет гепатит. А что будет через неделю – какая напасть на очереди? В горах под каждым камнем нас подстерегает гадюка. Мы запасаемся сывороткой. Домашний врач все равно что друг дома, постоянный гость. С нами не соскучишься. Не нравятся мне ваши глаза, ну-ка посмотрим язык. Двигаться нужно, спортом заниматься.

Я инстинктивно прячу за спину только что зажженную сигарету. Вижу, как он смотрит на мой живот. Осуждающе смотрит. Спортом занимаются дети. У нас в их возрасте этой возможности не было. Я не хочу, чтобы на долю моего сына выпало то, что выпало на мою. Все мы так говорим, хотя далеко не у всех была в жизни своя Березина. Каждый хочет быть врачом собственному ребенку, духовным наставником. Разве мы не родились в стране педагогов?

Я проверяю чек из аптеки, он много длиннее чека из кооператива, когда на тележке громоздятся пакеты, пачки, банки плюс очередные игрушки для всей троицы.

Они тысячу раз спрашивали, были ли у меня игрушки. При этом они смотрят на меня так, будто перед ними представитель «третьего мира». Когда-то у меня был мяч – не знаю откуда. Он укатился по берегу вниз, за деревню. И я за ним не побежал, боялся орлов. Патрицио Тезетти написал, что орлы в горах уносят детей, а не только сурков.

Моя жена боится молнии, дочь – старшая – боится оставаться одна. Услышит, что дверь открывается, и кричит:

– Кто там?

Мы кричим, что никого. Сколько, дескать, можно? Либо разыгрываем ее. Дескать, идем в курзал, на танцы. Или к Моранди, играть в лото. Вот бы выиграть пятьсот литров бензина: погрузили бы его на багажник и поехали колесить по свету.

Может, она действительно боится соседей. Когда лежишь в постели и свет уже погашен, дневные события, людей воспринимаешь совершенно по-другому. Даже скрежет тормозов на ночной улице (ох уж эти ненормальные!).

Мы с женой тоже ругаемся – например, из-за того, что она забыла пустить себе капли в нос, а я не напомнил. Или из-за чертова пустого угла в кухне. Придется купить посудомоечную машину, тогда черт вынужден будет убраться, освободит угол, и я смогу, покуривая и попивая кофе, смотреть на агрегат, моющий тарелки. Иное дело в постели. По атавистической привычке я натягиваю одеяло на нос. Ночь – это образ смерти, рокового покоя, как сказано у поэта, о котором мне предстоит говорить завтра в школе. Хорошо сказано. Ночь преображает наши мысли.

В горах дети не успевали лечь в постель, как тут же начинали вырывать друг у друга одеяло. Вскоре приходил сон.

Из-за плохого, на двойку с минусом, обоняния, самого устойчивого среди наших чувств, я почти не помню запахов. Жена постоянно мне об этом напоминает, у нее самой отличный нюх, она слышит аромат цветка и называет цветок раньше, чем его увидит, сто раз проверено. А я не слышу.

Единственные запахи, сохранившиеся у меня в памяти, – это запах кофе и запах вина, которое я пил в последние дни осени или зимой, когда приходилось таскать дрова или навоз; вот и теперь по воскресеньям или в праздники я вместо утреннего чая иной раз пью кофе и вино, хотя «Нескафе» – это совсем не то. Мы пили кофе так кофе, его жарила мать. За кофе и за вином я могу просидеть на кухне, если это можно назвать кухней, целое утро, чем вызываю явное недовольство жены.

– Ты еще здесь? Я тебя не понимаю.

И она выпроваживает меня на воздух – дышать надо, вечная история.

Но на той неделе, играя в лесу в прятки, мы очутились в зарослях рододендронов, они струили аромат, который приятно вдыхать медленно, как запах кофе, и я медленно пил этот аромат, и вместе с ним ко мне вернулось детство, кусочек детства: август и сентябрь, пора черники, мы продавали ее в пансионы Турговии и Сан-Галло. Интересно, там и сейчас носят форму? Я представил себе длинный стол и перед ним ребят, читающих молитву, и каждый не отрываясь смотрит на свой продолговатый ломтик хлеба с джемом из нашей черники.

Боюсь, мои дети никогда не узнают этого запаха, как я не знал их коррегирующей гимнастики, благодаря которой девочки растут красивыми и стройными. «Движения и поступь легкие, мягкие, плавные»[52]52
  Монсиньор Джованни Делла Каза. «Возымев намерение взять жену». – Прим. автора.


[Закрыть]
.

– Пригнись, а то тебя видно.

И я распластываюсь под кустами, точно солдат на учениях по команде «Ложись!». Закрываю на миг глаза и вижу родную деревню. Вижу свое генеалогическое древо – крестьянское древо с хрупкой веточкой, дающей жизнь новой поросли, уже не деревенской.

Чтобы это произошло, необходимы многие слагаемые, обеспечивающие связь, на первый взгляд – элементарно простую, между причиной и следствием, без чего жизнь не знала бы неожиданных поворотов. В данном случае основных слагаемых было три: война, мои собственные руки, способности к истории и географии.

Я до сих пор помню все даты начиная с 1291 года и даже раньше, названия гор, города вдоль Транссибирской железной дороги. Что до моих рук, то золотыми их не назовешь.

Война была совсем рядом: достаточно подняться на перевал и спуститься с той стороны горы. Наш район считался пограничным, его надо было «прикрывать». Несколькими батальонами, выдвинутыми на горные пастбища; зимой в хижинах и хлевах шла игра в семь с половиной, в козла. Крестьяне тоже «прикрывали» границу, поглядывая вниз, на луга.

– А сено-то сохнет.

– Я уж год как толкую, что оттуда народ надо звать, из Италии, а нам не велят.

Наша граница оказалась закрытой для крестьян из Ломбардии и области Венето. Зато скольким из них было уготовано другое направление!

Солдаты потешались над нами, над нашей деревней, над создавшим ее богом. Каждые пятнадцать дней их отпускали домой. Психологические причины. Некоторые возвращались злые, потому что на плоскогорье появились поляки, которые пахали, косили их сено!

В нашем доме всегда было полно солдат, они толпились в большой комнате и в кухне – тоже. Мешали готовить, занимали плиту, натаскивали в дом снег и грязь.

Но спасибо солдатам, что я не остался неучем, пошел учиться, так было угодно судьбе. Неужели я обязан этим войне, развязанной Гитлером? И его генеральному штабу? И лично фюреру?

Я открываю глаза: дочери кружатся на льду катка в красивых платьицах, как и должно юным фигуристкам.

– Убогая жизнь, – говорю я и думаю: прежняя или нынешняя? Я нахожусь посередке, потому и не знаю. Или убогая, с какой стороны ни возьми – убогая во всех смыслах?

Я вижу день своего первого прощания с домом. Я уезжал в кантон Фрибур – подучиться французскому в одном из пансионов, в которых заправляли попы.

Значит, я поступлю в гимназию, не буду крестьянином, как все мои предки до десятого колена? Поистине историческое бегство! Первое самостоятельное путешествие по железной дороге. Заключительную часть пути, казавшуюся длинной-предлинной – я сажусь в поезд на рассвете, меня тошнит, я плачу, толку от школьной географии шиш, – я проделал сам. Мой двоюродный брат договорился с проводником, что тот высадит меня в Эпаньи. Там меня будет встречать один мальчик.

Я боялся, что не узнаю его. Но он сам сразу меня узнал. Взял мой чемодан, и мы молча пошли к пансиону. Я не говорил ни на одном языке, кроме родного, он – тоже.

Моя дочь скользит по льду, развернув ладони опущенных вдоль туловища рук, похожая на птицу. После спрошу у нее, как называется эта фигура. Я стою за бортиком. Она машет мне рукой.

Вот, например, то, что мне никогда не удавалось, а ей удается без малейшего труда: не сутулиться.

Я и в детстве немного горбился – оттого хотя бы, что таскал сено в гору, где теперь новая дорога, по которой можно въехать на третьей скорости. После убийственно тяжелого дня достаточно было иной раз пары стаканчиков, чтобы самого мрачного, самого угрюмого человека смех разобрал.

Матери после того, как она намашется за день граблями, нужно было еще посуду мыть. Она все время держала в голове, что сделано, а что нет, ибо вдруг посылала меня отнести одеяло матлозам[53]53
  От нем. «Heimatlos». Здесь: бродяги, бродячие торговцы веревкой и другими товарами, занимавшиеся также починкой корзин, зонтов и т. п. – Прим. автора.


[Закрыть]
. Матлозы. У крестьян есть имена, у городских – фамилии с добавлением профессии: доктор Росси, инженер Нери. Или с добавлением обращения: синьора Бьянки. А матлозы – это матлозы. Так же как негры – это негры. Этим сказано все. Даже если в деревню затесался всего один матлоз – в данном случае Треглавый. Пошли они к черту, думал я. Это означало: чтоб они сдохли. Правда.

Но в просьбе матери звучал голос любви, христианской любви, и я нес одеяло матлозу, который из темноты сеновала благодарил меня, дыша виноградной водкой.

Я заметил, что на снимке, сделанном в день свадьбы, моя мать похожа на Розу Люксембург, какой я знаю ее по фотографиям – особенно по той, что была у ищеек из царской полиции. У меня не сохранилось писем, которые мать писала мне, когда я уехал учиться. В зависимости от времени года она вкладывала в письмо цветок, и по нему я узнавал, куда, на какой из лугов, она ходила работать. Я думаю о ней, читая письма Розы Люксембург.

Теперь о страхе: пожалуйста, не бойся выражать свою любовь и не считай, будто это унизит твое достоинство… Я не только ни на единый миг не забываю о твоей внутренней бухгалтерии, где числится в настоящее время лишь «дебет», не только отдаю себе в этом отчет, но и недовольна тобой потому, что ты не даешь мне возможности участвовать в этой твоей бухгалтерии и вынуждаешь молчать. Ты как Риги, я тебе уже говорила, но я, к сожалению, не Юнгфрау, способная из-за горизонта величественно созерцать с высоты своей снежной вершины и безмолвствовать; я как кошка, которая любит, чтобы ее ласкали, и сама любит ласкать, которая мурлычет, когда довольна, и мяучит, если ей плохо. Иначе выражать свои чувства она не умеет. Поскольку ты не позволяешь мне мяукать, мне остается лишь писать о себе и о своих делах, а они не интересны…

Пример бесхитростной любви: моя мать, Христос. Пример любви и светлого ума: Роза Люксембург, Маркс.

Если мои дети[54]54
  Им, как истинным соавторам некоторых диалогов, естественно, посвящен этот рассказ. И еще справедливости ради – моей жене. – Прим. автора.


[Закрыть]
сумеют извлечь это из всей моей жалкой педагогики, да-да, я с удовольствием уберусь к дьяволу, ко всем чертям. Ибо ад существует, Давиде прав, и дьявол тоже существует.

Джорджо Орелли

© 1978 «Luci е figure di Bellinzona», Ed. Casagrande, Bellinzona

ПРОГУЛКА ПО БЕЛЛИНЦОНЕ
Перевод с итальянского Е. Дмитриевой

Позавчера наш городок казался совершенно пустым, и, кружа по улочкам – от одной маленькой площади до другой, от памятника к памятнику, двигаясь по Вокзальному бульвару мимо банков (не мешало бы как-нибудь их пересчитать: последний вырубили прямо в скале под средним замком), я там и тут – в чахлой траве, на ступеньках, у подножия статуй, в щелях между брусчаткой – находил только шарики, пестрые стеклянные шарики и, заглядывая в них, надеялся обнаружить внутри сам не знаю что. Миновало, увы, время, когда я находил деньги: пятаки, похожие на полтинники, монеты по десять, двадцать, пятьдесят раппенов, вспыхивавшие вдруг ярким блеском или скромно тускневшие – истертые, погнутые, грязные. Однажды, правда, я нашел франк; поджидая меня, он лежал на гранитной плите решкой вверх (меня бросило в жар, хотя стояла зима), и до сих пор при воспоминании о нем я чувствую запах ландыша, потому что в тот самый миг я заметил у входа в «Новинку» даму, которая не признает никаких других духов, кроме ландышевых. Время денег, растущих под ногами, миновало, зато, как бы в виде таинственно предусмотренной компенсации, в теплые дни (когда я бродил вокруг стадиона, где в очередной раз проигрывала наша команда) стали появляться никогда не виданные мною прежде новорожденные ящерицы: они извивались на асфальте, как дети Суанлока в конце вьетнамской войны.

Повертев шарики в руках, я сунул их в карман и не спеша покатил на своем новом велосипеде – сине-серебряном «Жискаре» – прочь от центра, называемого (в частности, из-за крыс) историческим; по дороге к реке мне продолжали попадаться такие же шарики, но я их уже не подбирал. В беззаботном настроении ехал я по тропинке, изрытой лошадьми богачей, стараясь не наскочить на коварно торчащие из земли корни деревьев, однако то и дело на них натыкался, заглядевшись по сторонам, отчего подпрыгивал в седле и падал грудью на руль, как жокей. Пока мне везло, но, говорил я себе, не стоит испытывать судьбу, даже если самое большее, чем я рискую, – это сломать руку – пустяки по сравнению с риском шлемоголовых, проносящихся с несусветным ревом по автостраде за рекой на своих мотоциклищах «хонда». От моста до моста, бетон, железо, сверну направо – увижу знакомого бакалейщика, похожего на Юла Бриннера и пославшего в свое время кучу денег падре Пио[55]55
  Падре Пио – итальянский теософ и проповедник, популярный в 50–60-х годах.


[Закрыть]
; стоя под черешней в позе молящегося бенедиктинца, бакалейщик принимает солнечные ванны, пока солнце не заходит за близкую («слишком близкую») гору; пожилая пара обрывает цвет с раскидистой липы: она – стоя на земле, он – забравшись на дерево, скрытый густыми ветвями (при первой встрече она сказала: «Мой муж может пить липовый чай даже холодным» – видимо, давая мне понять, что он тут, рядом); а вот эмигрант из Калабрии: судя по тому, что с ним несовершеннолетние дети, вид на жительство он наконец получил… Если же налево сверну, туда, где много лужаек и много деревьев, где кемпинг, терренкур «Навстречу жизни», мост, удержавший (молодчина!), чуть ли не кинувшись следом, нашего коллегу от самоубийства, то сразу, почти уверен, встречу ее, тоже на велосипеде, скорее всего, в голубом, причудливо разлетающемся платье, и, хотя мне далеко до фавна, скажу ей: «Остановитесь, синьорина, сделайте милость! Покажите, что это там у вас такое бархатистое…» Нет, вы только поглядите, как она испугалась! Испугалась и удирает – не от меня, от себя самой, потому что (голос срывается на безумный крик) ей некогда: она стремится совсем к другой, нездешней жизни и на этот терренкур с его дурацким названием ей наплевать, – между тем она и понятия не имеет, что, пройдя заросли между двумя указателями терренкура, можно испытать поистине неземное блаженство при виде Фонсы, ради знаменитого меда которой один раз остановились даже военные грузовики, и ошалевшие от восторга солдаты в касках кричали: «Фонса! Фонса!» Ради знаменитого меда? Да кто о нем теперь знает, всемогущий боже, ты же видишь, во что превратились люди, в том числе и крещеные, их уже не исправишь, они ведь говорят одно, а на деле выходит совсем другое, и, если быть откровенным, они на реку-то ходят только своих собак выгуливать; не было бы у них собак – они бы загорали у себя дома; во всяком случае, будь спокоен: ни справа, ни слева ты не встретишь ни одного политического деятеля – высокочтимые депутаты не оказывают реке такой высокой чести. Другое дело – солдаты из новой казармы, той, что в двух шагах от Тичино: в знойные дни, когда нещадно палит солнце, даже самый тупой, самый твердолобый капрал поведет свою манипулу к реке. Если же его и там охватит патриотическое рвение, он не потерпит, чтобы, составив винтовки в пирамиду, новобранцы слишком долго прохлаждались в тени на травке, и поднимет их резким окриком: «Встать!» Чертова немчура, деревенщина, скотина, точь-в-точь как тот выродок, заставивший целый патруль плясать и повторявший свое идиотское «гоп, гоп, гоп!» с такой скоростью, с таким остервенением, что никто не осмелился – нет, не взбунтоваться, но даже пикнуть, даже посмотреть умоляюще на собственного палача: все прыгали по прихоти одного кретина. Конечно, рано или поздно может случиться и такое: капрал сам начнет предательски потеть, и тогда отчего бы ему для разнообразия не скомандовать: «К реке!» Секундное замешательство, и вот уже бедняги, не веря своим ушам, тяжело бегут к манящей воде в надежде наконец освежиться, но их останавливает столь же неожиданный, сколь и беспрекословный приказ их мучителя: «Бросать камни в реку!» Сам он тут же находит подходящий круглый камень и, подняв его, бросает, почти без видимых усилий, под таким углом, что тот с отчетливым стуком ударяется о валун в нескольких метрах за рекой. Всеобщее молчание сменяется возгласами восхищения – искреннего или поддельного, не поймешь. Затем жалкие попытки новобранцев: камень неизменно плюхается в воду, брызги летят во все стороны – смех, да и только! Капрал издевательски хихикает до тех пор, пока какой-то крепыш не запускает с глухой яростью камень точно в него. Схватившись за бок, капрал с перекошенным лицом дает команду «отставить!» и строит всех на тропинке. Вместо освежающего купания снова бессмысленная шагистика, но, правда, уже недолго: превышать время, отведенное на строевую подготовку, по инструкции строго запрещается.

Вдруг краем глаза я вижу темный комок, он несется в мою сторону и прыгает сзади на багажник. Я торможу, не без опаски оглядываюсь и вижу обезьяну, скорее всего шимпанзе, с лицом судьи, объявившего или готового вот-вот объявить приговор. Надо сказать, что, спасаясь в этих местах от скуки, я немного привык к разным неожиданностям и меня уже не удивляют странные, а порой и просто загадочные повадки здешних животных. Спускаясь как-то вечером к гроту, где обычно ужинаю, я чуть не споткнулся о филина с оранжевыми глазами, который, напоминая скульптуру Пьеро да Брузино, неподвижно сидел на тротуаре перед сквериком, где растут магнолии, хурма и кипарисы. Присев на корточки и наклонив по примеру филина голову набок, я заглянул ему в глаза и только хотел его погладить, как он возмущенно взмахнул крыльями и попытался клюнуть меня в затылок, за что я, возмутившись в свою очередь, сделал попытку его отпихнуть, но промахнулся: оскорбленный, но не уронивший собственного достоинства, филин взлетел на красную магнолию, а с нее перебрался на сосну – свое дневное убежище. Еще здесь есть одна птица – о ней говорит весь верхний квартал, – которая подает голос в одно и то же время, обычно около двенадцати ночи, причем никто, включая орнитолога (уполномоченного по дому в случае атомной войны), не только ее ни разу не видел, но даже до сих пор не догадался, что это за птица: на сову не похожа, на сплюшку тоже, хотя кто ее там разберет, да нет же, сплюшка исключается, горлинка это, честное слово, горлинка, спросите у синьоры Бенвенги, в ее саду часто воркуют голубки, какие еще голубки, нет, у нашей крик особенный – не короткий и не длинный, и начинает она с высокой ноты, а через пять секунд точно другой голос вступает, отличный от первого, поэтому многие думают, может переговариваются две птицы, самец и самочка: она спрашивает – он отвечает.

Но вернемся к обезьяне. Скорее удивленный, чем испуганный, я хотел столкнуть ее с багажника, но она, смешно сжавшись, посмотрела на меня с таким трогательным дружелюбием, что я медленно поехал дальше с необычным пассажиром. Вскоре, однако, обезьяна сама спрыгнула и исчезла за полукружьем стены, защищавшей от ветра стрелковый стенд времен Луна-парка и стрельбы по тарелочкам, стены, под которой обычно загорала Клеопатра с игривой косичкой над узкими плавками.

Я притормозил и, не слезая с велосипеда, поздоровался с той, о ком и военные, и штатские рассказывали чудеса еще в первые годы моей городской жизни; в конце концов, я давно собирался с ней поздороваться, не хотел, чтобы она считала меня одним из тех, кто, встретив ее на Вокзальном бульваре или на Пьяцца-делла-Фока, демонстративно отворачивается в другую сторону, как она прежде отворачивалась от меня – неизвестно, по какой причине. Я бы с удовольствием прислонил велосипед к дереву и присел возле нее на камень, но, хоть она и ответила на мое приветствие и даже добавила, что недавно потеряла мать, не решился, о чем, как вы догадываетесь, особенно и не жалею. Я поспешил сказать «до свидания, синьорина» (пришлось сделать над собой усилие, чтобы не смотреть на косичку, обезьяны и след простыл) и степенно покатил к более тенистой части дамбы, где растут вязы, тополя, акации и бузина. Как и следовало ожидать, обезьяна не преминула вернуться и, вспрыгнув снова на багажник, подняла руку, точно замахиваясь кнутом. По правде говоря, терпение мое лопнуло, у меня не было ни малейшей охоты шутки шутить – ни с обезьяной, ни с ее хозяином, спрятавшимся, скорее всего, где-нибудь поблизости и восторгавшимся из укрытия наглостью своей подопечной, поэтому, грозно прикрикнув на обезьяну, я заставил ее убраться. Ну, разве я не говорил, что хозяин где-нибудь поблизости? Вот он выходит с улыбкой из кустов и направляется мне навстречу – маленький, худенький, с бледной старческой кожей, в черных длинных трусах; я бы удивился, не встретив сегодня его, старожила нашего городка, с которым до сих пор мне ни разу не пришлось побеседовать (ничего не значащий обмен словами на улице, в галерее или чаще всего у газетного киоска на Коллегиальной площади не в счет: «Ну-ну, юноша», – говорит он мне обычно).

– Здравствуйте!

– Привет!

Я бросаю велосипед на лугу, и мы спускаемся к реке. Его сын – мой сослуживец – погиб тридцати лет от роду во славу отечества на давних осенних маневрах при переправе все через ту же реку Тичино, грозно вздувшуюся тогда от дождей; гроб потом покрыли флагом, красным с белым крестом, бригадный полковник произнес речь.

Старик мягко опустился на камень, вытянул ноги – сухие, без варикозных вен. Я тоже разделся.

Нежась на солнышке, мы в безмятежном молчании смотрели друг на друга, но каждый был занят скорее собой и старался утаить от другого свою опустошенность. Потом старик стал вспоминать времена, когда еще не было дамбы, люди с той стороны перегораживали реку большущими ящиками и ловили крупную («вот такую») рыбу. Ему хотелось о многом поведать, многим поделиться, в голове у него царила неразбериха – толчея, если можно так выразиться, из-за которой он перескакивал с мысли на мысль, как белка с ветки на ветку; провожая, к примеру, глазами реку, струившуюся к озеру в темпе аллегро модерато, он поднимался памятью вверх по течению – навстречу горам праха, чтобы сказать своим скрипучим голосом, как давно мы знакомы.

– Помните? Мы познакомились во время моего отпуска (со мной и сын был, помните?) у одного коренного швейцарца, родом он из Левента, а жил в Генуе, у него еще гостиница была в Комо. Или в Белладжо? А впрочем, какая разница, говорят, нет смысла напрягаться и вспоминать то, что потом само собой придет, и все-таки мне кажется, в Белладжо, да-да, совершенно точно, у меня до сих пор перед глазами большая фотография в коридоре и столовые приборы, на которых выгравировано название гостиницы. Как же она называлась? Ах ты господи, выскочило из головы, я ведь давно небо копчу – мне девяносто один, но жить пока не надоело, каждый новый день чему-то учит, вчера, представьте, слышал в мясной лавке, одна старушка говорила: «Еду в Лондон, хочу на дорогу съесть рагу». А вы знаете, мы с Монтемари до сих пор играем в шары! Вы знакомы с Монтемари? После того как он проиграл в финале всетичинского чемпионата из-за камешка, его все так и зовут «Камешек». Давно это было. Камешек задержал шар на какой-то миллиметр, но этого было достаточно, чтобы Монтемари проиграл. Долго потом не мог успокоиться.

Я хотел вставить слово, но, вспомнив, что он глухой, ограничился кивками и удивленными жестами. Подняв глаза, я вижу наверху, настолько близко, что мы могли бы вполголоса поговорить, загорелую девушку. Девушка улыбается и в ответ на мое быстрое, не замеченное стариком приветствие почти по-приятельски машет рукой. Тут старик вдруг поднимается, и мне приходится, вытянув шею, вертеть головой вправо и влево, чтобы не упускать ее из поля зрения. Болтовня старика прерывается долгими паузами, и когда он снова ухватывает потерянную при очередном скачке нить разговора, то все больше походит на надоедливую крикливую птицу. Меня это начинает тяготить, в душе нарастает невольное раздражение. Минутку, что там показывает мне девушка, пользуясь языком глухонемых (любимое детское развлечение)? Я понимаю, что не понимаю ничего, и девушка медленно повторяет: «Терпение». Терпение? Да, конечно, весело киваю я, спеша добавить мысленно: «Ангельское», а заодно вспоминаю вдову с ежевичным мороженым в руке, которая сказала: «Geduld bringt Rosen»[56]56
  Здесь: «Терпение приносит свои плоды» (нем.).


[Закрыть]
. Старик замечает знакомую женщину, играющую на мелководье с детьми. Окликнув ее своим пронзительным голосом, он моментально отходит от меня и направляется к ней, еле сдерживаясь от нового приступа восторга, на этот раз вызванного видом обнаженных прелестей хорошенькой мамочки. Он сразу же включается в игру (я слышу восторженные детские крики): быстрым движением сводя под водой руки, старик поднимает бурун такой высоты, что можно только подивиться его ловкости.

Сам не знаю, почему я отхожу от девушки и растягиваюсь на камнях – далеко не самом удобном ложе. В разрывах облаков синеет небо, напоминая синеву детских глаз. Вдруг все тускнеет. Я перевожу взгляд с первого замка на второй, со второго на третий – он самый высокий. С того берега, уже почти захваченного тенью, слышатся голоса. Гора, внезапно ставшая мрачной и темной, нависает над селеньями. Появляются какие-то странные насекомые: кузнечики не кузнечики, скорее жуки; они барахтаются у берега – вялые, безжизненно-прозрачные, то и дело ударяясь о мокрые, покрытые мхом камни. Вода отступает и тотчас набегает снова, оставляя на берегу каждый раз все больше трупиков. Я поднимаю глаза и вижу загаженные кусты и деревья; глядя на прилипшие к стволам, свисающие с веток обрывки нейлона, полиэтилена, неведомо чего, можно подумать, будто тут прошли циклопы. К счастью, отвлекая меня от этой мерзости, на противоположном берегу показались мальчишки из Карассо, которые, правда, частенько доводят меня своими опасными выходками до того, что я готов бываю крикнуть им: «Поосторожней!» Один – в красных плавках, худой, высокий, с шапкой светлых вьющихся волос, как у Беноццо, другой – коренастый брюнет в черных плавках. Словно выполняя произвольную программу по вольным упражнениям, они падают ничком на гребень валуна, лоснящийся от вечернего тумана, точно китовая туша, танцуют над пропастью подобие первобытного танца – в общем, выделывают черт знает что. Честное слово, у меня кружится голова, как иной раз на улице при брошенном невзначай взгляде на балкон четвертого или пятого этажа, с которого свешивается вниз детская нога. Этот валун – их излюбленное место потому, наверно, что на окружающих его скалах есть трещины, по которым удобно взбираться, и гибкий кустарник, за который можно уцепиться. Первым устремляется на скалу худой, коренастый же тем временем прыгает в воду, словно нехотя плавает, после чего, усевшись на гальку, следит за товарищем, подавая ему знаки и крича что-то неразборчивое. Раз сто за лето, не меньше, лазят они по этой черной отполированной громадине на отвесный выступ, нависший над омутом с темно-зеленой, почти неподвижной водой; но я всегда холодею от страха, глядя, как они, прилепившись непонятным образом к голой, почти вертикальной стене, нащупывают ногой невидимую трещину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю