355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Дюрренматт » Современная швейцарская новелла » Текст книги (страница 15)
Современная швейцарская новелла
  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 21:30

Текст книги "Современная швейцарская новелла"


Автор книги: Фридрих Дюрренматт


Соавторы: Макс Фриш,Томас Хюрлиман,Вальтер Диггельман,Джорджо Орелли,Юрг Федершпиль,Адольф Мушг,Джованни Орелли,Жак Шессе
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

Думаю, нет смысла перечислять этапы моего жизненного восхождения. Кое-что успел изложить в своей laudatio[42]42
  Похвальное слово, хвалебная речь (лат.).


[Закрыть]
господин декан, а остальное, поскольку я вынужден был его прервать, Вы найдете в моем деле. Импульс, сообщенный мне в детстве, сослужил мне в университете добрую службу. Мой стремительный взлет – сперва подающий большие надежды студент, потом адвокат с блестящей репутацией виртуоза, наконец профессор уголовного права – был, если угодно, всего лишь делом техники; иных секретов моей карьеры ни Вы, ни я тут не найдем. Если бы в нашем деле присуждалась Нобелевская премия, я бы вполне мог ее получить; радуйтесь, что эхо моего выстрела на академических торжествах разнеслось не столь далеко. Сам выстрел был неотвратим. Говорю об этом не без горечи, но сожалею вовсе не о господине декане, а о собственной, по всем истинно человеческим меркам – худосочной, никчемной жизни. Я был мужем, но не другом своей жены; был отцом своих детей, но даже не их знакомым; трудами я изнурял свое тело, но я не жил в нем. Я упражнял свой ум игрой мысли, но не умел радоваться этой игре и, что еще хуже, уважать себя как мыслящее существо. Таковы аббревиатуры, раскрывать которые мне не хочется, ибо я не сочинитель. Думаю, их будет достаточно, чтобы в общих чертах обрисовать душевное состояние, которое я – за неимением лучшего и из неприязни к банальностям – обозначаю словом «незрелость».

Вам остается только принять к сведению, что однажды наступил миг, когда я понял, что не в состоянии выносить эту судорогу пустоты и не в силах прожить с ней ни минуты доле; когда я ощутил, что просто не могу больше оплачивать своей жизнью чаяния моих родителей, их жизнь и их смерть. Это был тот самый миг, когда вся ложь моей биографии изливалась на меня из уст господина декана в виде хвалебной речи. Мне стало вдруг нестерпимо больно оттого, что я обречен не только покорно нести бремя своей беды, приросшее ко мне атрибутами славы и достоинства, но еще и безропотно сносить издевательства под видом высоких почестей. Я и ответил на боль действием; или, выражаясь не столь высокопарно, я на нее отреагировал. Была какая-то вопиющая неправда в том, что звание почетного доктора объявлялось целью и смыслом всей прежней моей жизнедеятельности, тогда как, по сути, оно лишь подвело черту под ее бессмыслицей. В тот якобы знаменательный миг жизни ничто мне не возместилось: ни ущербность происхождения, ни убийственная пустота ожиданий, которых я хлебнул в избытке, – напротив, я только острее ощутил свои утраты. Я ничего не «наверстал» – в том-то все и дело, что ничего, не надо было наверстывать, нужно было просто жить, быть человеком. А я человеком не был и успешно удерживал от этого молодых людей, которые к этому стремились. Вот почему и профессорская шапочка, которую хотел водрузить мне на голову господин декан, и мантия, в которую он намеревался меня облачить, в моих глазах стали символами глумления и обмана над моими страхами и чаяниями, над страхами и чаяниями моих несчастных родителей. Сквозь перечень заслуг, который развернул передо мной господин декан, на меня глянула упущенная жизнь. С этим надо было кончать. А коли так – я выстрелил, вот и весь сказ.

Вы, конечно, возразите: хорошо, пусть я стрелял в ложь, но попал-то я в человека. Вы целите в мою совесть: мол, каким бы психом я ни оказался, а в этом пункте, в черном яблочке совести, я все равно уязвим. Я, дескать, отпугивал призраков, а убил человека – не символ, а вполне заслуженного ученого, верного блюстителя частного права, отца семейства. Я не скорблю по этому поводу, я храню каменную невозмутимость – можете, если нужно, усматривать в ней цинизм. Да, я действовал безоглядно. И не отрицаю незрелости моего поступка. Но он был возмездием за мою юность и, что важнее, за почти полвека фиктивной зрелости. Скажем так: убийственность моего бытия прорвалась наружу. С меня, дорогой коллега, всю жизнь, вплоть до этого почетного титула, взыскивались жертвы, они взыскивались втихую, без громких слов и лишнего шума. И вот все эти воздаяния, вместо того чтобы спокойно тлеть в жертвенном пламени, потребовали ответного жертвоприношения, и притом весьма шумного. Я сожалею об этом, но я ничуть не раскаиваюсь.

Вы, чего доброго, сочтете меня бесчувственным. Но нет, в те секунды, когда моя рука (господин декан как раз дошел до моего первого, основополагающего труда о реформе уголовного права) сама вскинулась и нажала на спусковой крючок, я пережил сильнейший порыв чувств. Это был прекрасный миг, и я ни за что от него не отрекусь. Я не рассчитываю на Ваше понимание. Вам придется изобретать свой вариант реконструкции преступления – надо надеяться, достаточно гладкий, – чтобы убедить судей. С удовольствием предоставляю Вам возможность блеснуть интеллигентностью, эрудицией, чувством справедливости. Хотите, мы поделим работу? Вы берете на себя конструктивную часть, а на мою долю оставляете безумие – так мы вполне сумеем потрафить логике судебного расследования. Можете со спокойной душой спасать Вашу совесть правоведа за мой счет.

Остается объяснить, почему я появился на торжественной церемонии, имея при себе огнестрельное оружие. Значит, все-таки умысел, пусть и условный? Возможно, но, уж во всяком случае, не против господина декана, равно как и не против кого-либо еще из присутствующих – моей жены, к примеру, или против некоего врага. Ведь до вчерашнего дня считалось, что мы с женой живем, как принято говорить, в идеальном браке, а враги, если таковые у меня и имелись, что-то не спешили себя обнаружить. Впрочем, меня это теперь не волнует. Жена, осознав крушение нашего идеального союза, наверно, поймет, что пора что-то менять; перестав жить только мною и моими интересами, она, вероятно, еще сумеет пожить для себя. Что касается врагов, то они объявятся. Так что можете не сомневаться: Ваша обвинительная речь будет подхвачена сочувственной и мощной волной здоровой ненависти. Так зачем же, дорогой коллега, человеку вроде меня неделями таскать с собой огнестрельное оружие, заботливо перекладывая его из одного пиджака в другой? Может, потому, что ему, как швейцарскому офицеру, это оружие доверено и он обязан за ним следить? Разве такого объяснения мало? Если вдуматься, если пристально взглянуть на подоплеку моей жизни и моей карьеры – даже этого вполне достаточно, чтобы в один прекрасный день взять да и застрелиться. Пусть не сегодня и не завтра, но, согласитесь, в таком состоянии духа весьма утешительно ощущать тяжесть металла в кармане пиджака, знать, что у тебя есть оружие против всей этой дряни, которая липнет к тебе слизью успехов и почестей. Ведь самоубийство, равно как и покушение на самоубийство, уголовно ненаказуемо; современное правовое мышление, в развитие которого я внес столь весомый вклад (цитирую речь Вашего декана), слава богу, доросло и до этой истины. Прогрессу юстиции в этой области, несомненно, способствовал простейший житейский резон: самоубийца и так наказан с лихвой, он являет собой прямо-таки хрестоматийный пример осознания вины, в нем нагляднейшим образом воплощена нерасторжимость преступления и наказания. Потому-то я и не мог направить оружие против себя: это означало бы не уничтожить, а только усугубить мою славу, придав ей ореол личной трагедии. Думаю, этого вполне бы хватило для канонизации меня как мученика науки, пусть и с налетом демонизма.

Но такой вариант чествований меня явно не устраивал. В противном случае я уж как-нибудь «собрался бы с духом» и исполнил бы волю своих родителей, волю всего нашего общества, которое предпочтет скорее убить любого из своих граждан, чем видеть его счастливым. Вместо этого мне пришло в голову пристрелить господина декана, человека, который – в отличие, допустим, от моей жены или моих студентов – был почти непричастен к снедавшему меня чувству вины; настолько непричастен, что вполне годился на роль стороннего наблюдателя. К Вашему счастью, дорогой коллега: ведь убийство столь дальнего знакомого в данном случае может быть истолковано как непоследовательность. Ответственным (в моем, а не в Вашем, упаси бог, смысле слова) решением было бы иное: убить человека, который действительно причинил мне боль или (если обойтись без высокопарных сантиментов) состоял со мной в повседневном болевом контакте. Иначе говоря, мне нужно было бы совершить убийство на почве личных отношений, тем самым – пусть хотя бы в такой форме – доказав, что я способен на человеческие отношения. Но боюсь, и в этом случае нашлись бы охотники утверждать, что я «и так достаточно наказан». Недаром ведь, рассматривая подобные преступления, суд, как правило, признает смягчающие обстоятельства: убийца, «дошедший до ручки», даже в глазах судей почти что человек. Так вот, я, к сожалению, никогда до ручки не доходил. У меня чуткая, страдательная душа, способная вобрать в себя много горечи, почти ничего не отдавая в отместку – благодаря этому одностороннему обмену веществ я и превратился в этакого важного, меланхоличного толстяка. Одна из моих бед как раз в том, что я так и не научился быть близким с близкими мне людьми. Ведь я имел право знать только то, за что мог поручиться, ибо нес за это ответственность, а еще – вину.

Как видите, есть своя логика в том, что я остановил свой выбор на господине декане: он был совершенно безопасен для меня как источник тех омерзительных нервно-паралитических явлений, которые в нашем кругу принято называть «добротой». Увы, дорогой коллега: моя неспособность поступать по велению чувств – это, наверно, крайняя степень душевного запустения, но с добротой она ничего общего не имеет. Впрочем, не скрою: пока бедняга Бикель зачитывал мою vita[43]43
  Жизнь, жизнеописание, биография (лат.).


[Закрыть]
, он с каждым словом становился мне все симпатичнее и как-то родней. Я уже начал находить трогательными бисеринки пота на его верхней губе, а его сухое покашливание напомнило мне моего покойного, но очень добропорядочного дядю. Пожалуй, еще секунда – и я не смог бы его застрелить: голос вины, моей пресловутой вины, уже мягко обволакивал его пуленепроницаемой словесной оболочкой. Наши отношения уже балансировали на грани, за которой убийство опять-таки окрашивается в самоубийственные тона. Пришлось срочно прибегнуть к насилию, лишь бы сохранить разделяющую нас дистанцию.

Судите сами, потянет ли все это на убийство в состоянии аффекта. Для меня-то, конечно, это был скачок из предначертанной жизненной колеи и, как следствие, сильнейший душевный срыв. Но, говоря Вашим языком и языком Ваших экспертов-психологов, я действовал не в состоянии аффекта, а ради этого состояния: ведь то была единственная возможность хоть однажды вместо себя подставить под удар кого-то другого. Раз в жизни я отважился преодолеть унылую «положительность» собственной натуры и наперекор ей отвоевал клочок свободного существования, полоску ничейной земли – но, увы, не для себя. Не бог весть какой подвиг, согласен. Тут нечем особенно гордиться. Я и не горжусь. Но не выстрелить в ту минуту означало только одно: поставить свою подпись под биографией, которую вручил бы мне на пергаменте господин декан. Нет, нет, и даже сегодня – еще раз нет! Предпочитаю вверить свою судьбу Вашим личным юридическим сомнениям. Душевный аффект или чудовищное хладнокровие? Поступок психопата или циника? Безумие или система? Вам известны нравы и обычаи нашего общества; я изложил свою историю, так сказать, в подстрочнике. А переводить – Вам.

Дабы между нами не осталось недоразумений, вот Вам еще одна откровенность – на суде она Вам пригодится не больше других моих признаний: в тот миг, когда я совершал свое деяние, в нем все-таки был глубокий смысл, по крайней мере для меня. Теперь-то оно, конечно, кажется мне бессмысленным. Не потому, что я вдруг раскаялся – благочестивые покаяния давно не про меня, – а потому, что я написал это письмо. Хоть одной живой душе, пусть даже прокурору, мне нужно было все объяснить, а если угодно – хоть перед кем-то мне нужно было оправдаться. Разумеется, каждым своим словом это письмо признает, что я не смог удержаться на вершине своего молчаливого деяния. Мой выстрел был решением, но путь, который я себе этим решением открыл, для меня недоступен – и не только потому, что Вы ограничите мою свободу. Просто я предпочту остаться новичком. Скачок «в новое качество» – я не говорю «зла» (если хотите, предоставим это Вам), но, скажем так: жизнеизъявления, – да, в тот день, 13 мая, он должен бы, мог бы произойти. Но, говоря об этой возможности, я имею в виду не лично мою возможность. Ибо сказать так – значит признать, что подобная возможность осталась для меня недосягаемой. Вместо этого я всего лишь рассказал Вам историю, а история – это беллетристика, она по самой сути своей лжива.

Тот выстрел был неизбежен, но меня он не переиначил; даже мое молчание ничего не могло бы тут изменить. На мою долю остается лишь чувство окончательной утраты прежних жизненных ценностей, и это по крайней мере чувство подлинное и живое. Я живописую его в этом письме, как японец расписывает акварелью ландшафт, восхитивший его много месяцев назад во время путешествия и торопливой рукой набросанный в альбом для эскизов. Краски не в силах помочь воспоминанию, больше того – они его разрушают. Они доказывают только одно: что воспоминание дорого, что оно занимает душу. Я выстрелил – вот это чувство я и пытаюсь удержать в своем письме. Но оно улетучивается, оставляя после себя только боль утраты: ты не стал тем, кем мог бы стать. Вот ее, эту боль, и хранит мое письмо – Вам, понятное дело, она ни к чему, ее к делу не пришьешь. Предлагаю тезис: так или иначе, я все равно приговорен. Я не говорю – «достаточно наказан», вопрос наказания меня уже не волнует. Попробуйте выжать из этого на суде что сумеете. Уверен, у Вас не будет недостатка в заинтригованных слушателях. И надеюсь, Вы не обидитесь, что не найдете меня среди них.

Место, которое мне определят до скончания моих лет, – это Ваша, исключительно Ваша забота. Тем самым, господин прокурор, я приговариваю Вас стать моим отцом. Поступайте по праву, как Вы его разумеете. На сей раз умирать вовсе не обязательно. Но помочь себе можешь только ты сам. Не мне. Мне помощь не нужна.

Джованни Орелли

© 1975 «Pane e coltello», Locarno

ЗАКЛЮЧЕН ЛИ АД В НАШИХ ХРОМОСОМАХ? А ДЬЯВОЛ?.
Перевод с итальянского Е. Дмитриевой

Когда-то было первое причастие – первая встреча с господом нашим Иисусом Христом. И экзамен был. Если «тупицы» оказывались на высоте, священник, в зависимости от трудности вопроса, ставил пять, десять, двадцать, даже сто баллов. Случались и провалы. Альбино, например, имевший за три дня до окончания опроса 762 балла, потерял одним махом тысячу, оставшись, таким образом, в минусе.

Священник его спросил:

– Кто тебя создал?

А он в ответ:

– Тетя Мафальда.

Поскольку всех нас создал господь, такие слова – настоящее богохульство. Господь создал нас – ну, ослы, для чего? – чтобы мы познали его, возлюбили, служили бы ему на земле и возносили хвалу на небе.

От праведного гнева священник побагровел: он не пожелал принимать в расчет то обстоятельство, что Альбино, никогда не видевшего родной матери, вырастила тетя Мафальда. Так Альбино заработал минус 238 баллов и теперь даже чудом не смог бы подняться до нуля, а значит, и отведать праздничного пирога. Священник построил всех парами и велел идти – шагом марш! – в зал, где на круглом столе уже стояли чашки с шоколадом, а посредине сладкий домашний пирог. Вовсе не такой огромный, как описывали его прошлогодние конфирманты. К тому же, когда служанка его разрезала, внутри оказалось обыкновенное баночное повидло.

Все начали переглядываться, а Костантино откусил кусок и скорчил гримасу: настоящая, мол, гадость.

– Не спешите, ешьте медленно, – говорил священник. (Он то уходил в кухню, то возвращался в зал.) – Не будьте алчными. Я не хочу называть имен, но напоминаю, пирог не для того на стол поставили, чтобы размазывать его по нарядному платью.

Хоть он и не называл имен, но смотрел на Клементину и Паолу: они, точно из каменного века, никак не могли в толк взять, зачем им нож и вилка. А еще в Европе живут!

Когда священник в очередной раз вышел (вдали от привычной обстановки он чувствовал себя неловко), Костантино сказал, к такому, мол, пирогу и прикасаться противно. Пусть его кот лопает. А сам быстро передвинул свою тарелку Терезе: она все готова есть, без разбору.

– Три кусочка, не больше, а то ему скажу!

Кто-то решил угостить кота, который, по примеру священника, курсировал между залом и кухней:

– Маврик, Маврик, попробуй, как вкусно.

Но кот понюхал и отошел – не пожелал пробовать.

Больше всех радовался Альбино, он даже подавал советы:

– Я бы на вашем месте спрятал свой кусок в карман, попросился выйти и выбросил бы его в уборную. Да еще бы сбрызнул сверху.

Мне же было обидно: пирог перебил приятный вкус облатки, которую мне положили в рот во время причастия.

Дочка спрашивает меня:

– Папа, скажи, ад есть?

Разве ад заключен в наших хромосомах? И дьявол тоже? А может, это я сам себе задаю вопросы? Вопросы, на которые мне никогда не хотелось отвечать? Про ад на уроках катехизиса, про миссионерский ад, возникший в незапамятные времена. Отвечаю, что нет, не существует. То есть да, существует, только на земле. Во Вьетнаме, например.

– Вьетнам далеко?

– У, страшно далеко.

– Сколько дней идти?

– Ну год, четыре года.

– Год или четыре года?

Кто ж это знает. Говорю, четыре.

– А автостопом?

– Автостопом быстрее. Гораздо быстрее.

– Сколько?

– Наверно, месяца три.

– Три месяца? Он что, дальше луны? А если самолетом?

– Самолетом день-два.

– День или два?

– Ну день.

Вьетнам приближается.

– Ад не только во Вьетнаме, – говорю я.

– Что ты хочешь этим сказать? – спрашивает жена.

Тогда я рассказываю уже в сотый раз старый анекдот, о женщине, которая спрашивает другую, была ли та замужем.

– Не только во Вьетнаме, в Корее ад продолжался несколько лет, там шла война.

– А ты на ней был?

– Но при чем здесь я?

Они считают, что я везде был.

– Да я ни разу дальше Рима не ездил.

– Папу римского видел?

– Он меня не принял.

– Как это не принял?

– Побыстрее, дети, мы опаздываем.

– А все-таки ад есть. Мне Давиде сказал. Он сказал, что дьявол тоже есть.

– Чепуха. Пошли.

К счастью, мы всегда куда-нибудь спешим. У моих детей напряженная жизнь («Передохнуть некогда», говорят они). После школы – балет, дзюдо, фигурное катание, бассейн, чего только нет. Много времени уходит на переодевания, разъезды по городу, перепалки («Вечно вы цепляетесь!»). А дорога чего стоит? Водители орут: «Кретин, ползешь, как черепаха, не спи на ходу, дурья башка». Мостовые то поливают, то перекапывают неизвестно зачем.

На бортике катка можно разобрать слова: «Никсон – палач». Кто такой Никсон, дети более или менее себе представляют.

– А что такое палач?

– Потом объясню.

– Значит, сам не знаешь. А еще итальянский преподаешь, – издеваются они.

Надо будет им объяснить. Палач – это… Под пасху появлялись в ямках лягушки (на реке среди корней ольховника было много таких ямок), они сидели там тесно, почти друг на друге. Мальчишка держал лягушку за лапки, второй прижимал к пню ее раздувающееся, как маленькие мехи, тельце, приставив нож к основанию треугольной головы. Удар по ребру ножа молотком – и голова отлетала; выпуклые глаза, глядевшие в пространство секунду назад, потеряв связь с тельцем, гасли и стекленели. Потом они отрезали лапки. Третий ловко сдирал кожу. Точно выворачивал наизнанку перчатку. Отрубленные головы, отрезанные лапки, черная лужица лягушачьей крови; она едва заметно двигалась к краю и медленно стекала по пню, как коричневая краска по бортику катка, застывшая под буквой «к» в слове «Никсон».

Палач – это… Опоздал на зеленый! Загляделся на ту… «Одни бабы на уме, – сказала бы жена, – скоро от них совсем рехнешься».

Теперь приходится стоять на светофоре. А в их возрасте для меня целый день была зеленая волна. С утра до вечера. В десять я говорил себе: «Будем считать, что уже полдень». Съедал яйцо и все остальное, пил воду и кофе и принимался ждать. У каждого, кто проходил мимо, я спрашивал время. В хорошую погоду оно бежало быстро: я не успевал оглянуться, уже оказывалось четверть двенадцатого; в плохую часы всегда показывали меньше: «Без десяти одиннадцать», – слышал я в ответ. До пяти было еще далеко. Но вот наконец в окне появлялась простыня. Условный сигнал, означавший, что долгожданная минута настала: пора загонять коров.

Теперь, когда мы приезжаем туда на каникулы, я вожу их по тем местам, показываю окно, из которого уже никто не подает сигналов, называю клички коров, как имена давно умерших товарищей, пытаюсь рассказать про женщину, говорившую плачущим от голода детям: «Не плачьте, мы вчера посадили картошку наверху, в Фоссеи». От a metù i tòten sü in Foséi[44]44
  Мы мертвых предали земле в Фоссеи (швейц. диалект.).


[Закрыть]
. Но они предпочитают Чарльза Брауна[45]45
  Браун, Чарльз (1771–1810) – американский писатель, впервые обратившийся к описанию жизни индейцев.


[Закрыть]
и загадки. Тогда вот вам загадка, фрейдовская: как называется человек, съевший своих родителей? Сирота. А если он вдобавок съел и всех своих родственников? Единственный наследник. А где этот каннибал найдет сочувствие? В словаре на букву «с».

Они ухмыляются, начинают приставать с вопросами:

– Ты тоже в детстве занимался балетом?

– Занимался, только у черта на куличках. Танцевал с корзиной на горбу.

Они танцуют с прямыми спинками. Танец зайчиков, канкан, entrée, rond de jambe[46]46
  Балетные термины (франц).


[Закрыть]
.

Терпсихора в черном трико. Жена говорит, у нее хорошая фигура.

– Ты не смотришь на фигуры? На что же ты тогда смотришь?

Я смотрю на лица. Она похожа на официантку, про которую один мой сослуживец говорил, что она вылитый Паскаль, будто сошла с книжной обложки: нос, прическа точь-в-точь как у Паскаля, особенно в профиль. Из ресторанного зала она перешла на кухню, из кухни – на бензоколонку, а кончила, скорее всего, уборщицей где-нибудь на вокзале или в школе: изучает теперь надписи в уборных, стирает похабные рисунки. На школьных партах надписи еще хуже. Их делают учащиеся – невоспитанные дети благовоспитанных с виду родителей. Нет чтобы делом заниматься, возмущается она, выродки, ненормальные, сегодня они парты портят, а завтра, глядишь, хозяевами станут, распоряжаться начнут. Метлой бы их поганой! Она и машет метлой, а мысленно, может, даже строчит из автомата, который не могла не видеть где-нибудь в Абруццо или Молизе. С какой гордостью она мне говорит: «Ты знаешь, я ведь коммунистка». Мне нравится ее обращение на «ты».

Терпсихора в своем трико смахивает на лягушку. Она заявляет, что берет одних девочек, мальчиков не принимает категорически.

– Знаете, профессор, в балетной школе при «Ла Скала» мальчики произносят «ча-а-а-о» с такой интонацией, я передать не могу, противно ужасно. Вам не кажется?

– Да-да, разумеется, то есть…

– Вот и я говорю. Знаете, профессор, кто мой любимый писатель?

– Кто же?

– Пруст.

– О, Пруст, думаю, сегодня он у нас популярнее, чем во Франции.

– Я его каждый вечер читаю, понемногу на сон грядущий. А балет не для мальчиков. Пусть гимнастикой занимаются, регби, боксом, чем угодно, только не балетом.

Она стоит в десяти сантиметрах от меня, подавшись вперед, и, если ей вздумается сцепиться со мной (на словах, разумеется), я не знаю, как поведу себя – начну нападать или защищаться.

Должен признаться, я неловко себя чувствую в узком коридоре среди молодых матерей, которые, поджидая своих девочек, дружелюбно переглядываются и улыбаются. Правда, представительницы доминирующего среднего класса держатся чопорно, считая ниже своего достоинства ответить улыбкой на улыбку. Их холеные лица больше похожи на неподвижные маски. Дерьмо на палочке. Едва кончается урок, они переодевают дочек, садятся в свои «минни-миннеры» и скорее домой – разве что на минутку заскочат к Деннеру, – ужинать, смотреть телевизор, спать (предварительно помолившись за всю родню). И уроки делать. Постоянный контакт семьи и школы. Подберите антонимы к десяти существительным. Антонимы у меня всегда ассоциируются с Антонием (Пием). За ним на ум приходят Марк Аврелий и последний из династии – Коммод[47]47
  Антонин Пий (86–161), Марк Аврелий (121–180), Коммод (161–192) – римские императоры.


[Закрыть]
. Коммод – комод. Кот – кошка, бык – корова, он – ООН, муж – жена. Если, конечно, муж, пользуясь терминологией Козериу из Тюбингена, не гипоним жены, а жена не архилексема.

– О чем ты думаешь?

– О грамматике.

Благодаря грамматике у меня есть отдушина. Как у дона Ферранте[48]48
  Дон Ферранте – персонаж романа А. Мандзони «Обрученные».


[Закрыть]
. Счастливчик, ему не приходилось читать бредни всевозможных таксономистов, генеративистов, структуралистов, трансформистов и так далее, и тому подобное.

Я вожу девочек на балет и на гимнастику, жена возит сына на дзюдо. Иногда, уже лежа в постели, мы обсуждаем волнующий нас вопрос гармоничного воспитания детей. Взять, к примеру, музыку: не слишком ли поздно уже начинать? Что лучше выбрать – фортепьяно или флейту?

– Я за фортепьяно. Инструмент всегда на виду – словно зовет поиграть.

– Прости, пожалуйста, но куда мы его поставим? В кухню? Или, может, под кровать?

– Давай под кровать. Будем сами на нем упражняться.

– Оставь свои шуточки. Я серьезно. У нас дети в одной комнате спят, а мы еще пианино купим. Да и на какие деньги?

– Ладно, отложим этот разговор.

Я отворачиваюсь под предлогом, что завтра мне к восьми.

– В «Занте» у меня третий, в «Кавальканти» – первый. Должен тебе сказать, в женских классах уроки проводить интересней.

– Неужели?

– Как это у Кавальканти?.. Он начинает стихи удивительно просто, я имею в виду первые строчки: «Девушка из города Толосы…» Девушка из города Лугано… нашла на улице кошелек и, не раздумывая, отнесла в полицию.

– А ты сейчас храпеть начнешь, и в этом нет ничего удивительного.

– Каждому свое.

– Тогда спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Нам отсоветовали учить дочек дзюдо. Девочкам дзюдо вредно. Хаджиме, мате, утикоми, хантей, ваза-ари. Хочу запомнить все термины: ведь я отец, мне интересно, чем живут мои дети.

– Ты бы видел, какие они хорошенькие стоят перед учителем в своих кимоно, как отвечают на его поклон. Ты умеешь падать?

– Падать?

– Да. Ведь это целое искусство. Нужно заранее подготовить локти, кисти рук, расслабить тело, чтобы оно стало будто резиновое. А некоторые падают, точно…

Чувствуя спиной взгляд жены, я мысленно договариваю: мешок с картошкой, мешок с тряпьем, с дерьмом. А кланяться они умеют? На Маккавеев мы должны были кадить и кланяться – священникам в алтаре и прихожанам. Последние с нас глаз не спускали, боялись проглядеть, если мы вдруг ошибемся. А может, надеялись, что кадильница вырвется из руки, как у Альдо, и полетит в ризницу. Раскачиваешь ее, словно маятник, туда-сюда, туда-сюда, и чувствуешь – засыпаешь. А служба долго тянулась, казалось, и не кончится никогда. В балете все наоборот. Над дверью табличка, чтобы не входили. Нельзя мешать учебному процессу.

Некоторые матери за это время успевают сыграть в клубе карточную партию. Во вторник 17-го у нас бридж и канаста. Заказывайте столики по телефону. В пятницу 20-го встреча с поэтом Лиро Мазино. Поэт-адвокат или адвокат-поэт? Очередная, так сказать, неознаменитость неокапиталистического города. Благословенная страна: один пиит сменяет другого, свято место не пустует. Говорят, он проводит цикл бесед, что-то вроде крестового похода против школьных экстремистов. Матери трепещут. Слава поэту! Гип-гип-ура, гип-гип-ура! С Терпсихорой они едва здороваются, она же с родителями очень любезна, не то что с девочками: с ними она зверь, капрал. «Ненормальная, – говорят дочери за столом после утомительных балетных занятий. – Стоит ошибиться – сразу орет». Военный марш Шуберта, Делиб, changement[49]49
  Балетный термин (франц.).


[Закрыть]
. Благодаря балету они и французский учат. В школе теперь применяют аудиовизуальные средства обучения, на первых же уроках математики объясняют и теорию натуральных чисел. Надо бы разобраться, что это такое.

Чем мы занимались в их возрасте? Перед торжественными церковными праздниками нас отправляли исповедоваться. Тогда в горных деревнях (куда еще не дошел Сарданапал) было полно детей, поэтому ждать приходилось подолгу. Мы играли в коров на красном ковре алтаря или на ступенях, и все время боялись: вдруг он сейчас выскочит из исповедальни с кнутом или медведиц своих спустит, и они растерзают нас, как тех людей, что дразнили Елисея плешивым.

– А у тебя почему нет волос?

– Мне их кукушка склевала.

– Ну да!

Жена, услышав наш разговор, хочет высказать свою версию:

– Я вам скажу, почему у него нет волос, он потерял их…

Признаюсь, мне немного льстит роль донжуана, пусть даже воображаемая. Или Сарданапала, хоть я и не признаюсь в этом: какие женщины, какое шампанское? Минеральная вода и …

Чем мы занимались в их возрасте?

Перед глазами встает осенний пейзаж: стелется низкий туман, вот-вот польет дождь. Или зимний, с белизной снега, который лежал у нас больше чем по полгода.

Я хорошо помню экзамены. Теперь их так не называют, теперь говорят «праздник знаний». Ты входишь в класс, а там все переставлено, парты сдвинуты назад, ученики сидят как на трибунах. Звучит магнитофон, на экране показывают фильмы о голоде, загрязнении среды, колониализме, насилии.

Нет, сегодняшние дети не похожи на нас.

Ребята, к сожалению, в мире до сих пор существует насилие. В результате насилия погибли два брата Кеннеди. Но если все люди доброй воли объединятся, насилие можно победить. Святой Михаил Архангел, защити нас от некоторых учителей, загони их в ад. А вместе с ними и новоявленных святых. Всех, кто не похож на моих святых – Дж. Боско[50]50
  Боско, Джованни (1815–1888) – итальянский священник, создал сеть пансионов и профессиональных школ для детей бедняков. Канонизирован церковью как святой.


[Закрыть]
и Дж. Кеннеди. В некоторых деревнях, поселках, городках, чей облик изменила волшебная палочка бума с его контрабандой, жилищной спекуляцией, эксплуатацией иностранного поденного труда, уже есть улицы, проспекты, площади, носящие их имена – улица Кеннеди, проспект Кеннеди, площадь Кеннеди, – и хорошо, когда они ведут к стадиону: по ним ходит много народу.

Теперешние дети все знают. Когда мы сдавали экзамены, учитель, щадя нас, задавал вопросы, на которые способен был ответить даже последний тупица (может, ему было известно, что матери – тоже хорошие ослицы – наказывали своих детей за неуспеваемость по географии и другим школьным наукам). Зато инспектор, придя на экзамен, задавал самые трудные вопросы. У него была привычка раскрутить глобус, как волчок, остановить его толстым пальцем и спросить, куда палец попал. А попасть он мог в любое место, даже в Саргассово море, и инспектору ничего не стоило задать свой вопрос такому ученику, как Альбино. Тот клал голову на парту, закрывал ее руками, и никому уже не удавалось заставить его изменить позу. Трагически погибший в тридцать лет, он остался в моей памяти именно таким.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю