355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Дюрренматт » Современная швейцарская новелла » Текст книги (страница 13)
Современная швейцарская новелла
  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 21:30

Текст книги "Современная швейцарская новелла"


Автор книги: Фридрих Дюрренматт


Соавторы: Макс Фриш,Томас Хюрлиман,Вальтер Диггельман,Джорджо Орелли,Юрг Федершпиль,Адольф Мушг,Джованни Орелли,Жак Шессе
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

Адольф Мушг

© 1982 Suhrkamp Verlag, Frankfurt am Main

ТИХАЯ ОБИТЕЛЬ, ИЛИ НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ СОСЕДСТВО
Перевод с немецкого М. Рудницкого

Когда я впервые объявился в этих местах, она страшно меня изругала. Так, во всяком случае, я ее понял. Откуда бы я ни заходил, стоило мне приблизиться к дому, она была тут как тут – словно из-под земли вырастала она либо перед своей обшарпанной дверью, либо с другой стороны, у парадного крыльца, – и принималась честить меня на чем свет стоит. Прямо чертовщина какая-то: она все время угадывала, откуда я подойду, как будто только меня и ждала. Меня неотвязно преследовала мысль, что, прокрадись я и в три часа ночи к этому дому, облепленному сараюшками и ветхими пристройками, и тогда из кромешной тьмы меня встретит ее угрожающий говор. Едва я перешагивал незримую границу, очертившую только ей одной известные пределы ее владений – быть может, когда-то они и впрямь были ее собственностью или просто здесь играл ее давно выросший внучатый племянник, – как из дряблой шеи, которую я успел приметить мельком и не без отвращения, исторгался гневный, хотя и негромкий клекот протеста. Или мне только чудился протест? Ибо разобрать, что лопочет старуха, было невозможно. Долгий и невнятный поток непрожеванных звуков лился с ее тонких губ, которые, если вглядеться – для чего, впрочем, тоже требовалось известное усилие, – вовсе не казались старческими, скорее, наоборот, на них играла моложавая издевательская усмешка.

При случае я осведомился, и мне сказали, что старуха глухонемая. И впрямь, ни мои приветствия, ни оклики издалека не производили на нее ни малейшего действия; она просто не спускала с меня светлого, удивительно шустрого взгляда, который сообщал ее лицу выражение какого-то злорадного озорства. Но стоило мне ступить за незримый рубеж, как из нутра ее прорывалось то ли пение, то ли речь; я слышал в этих звуках угрозу и чувствовал себя злодеем, замыслившим бог весть какое непотребство. С натужной улыбкой проходя мимо нее к дому, который я хотел приобрести, я казался себе вражеским лазутчиком, а когда мне отперли дверь, что вела в верхнюю, ту, что продавалась, часть дома, старуха запричитала еще сильней – казалось, нажатием дверной ручки мы причинили ей боль.

А ведь я пришел с владельцем, молодым еще парнем, рабочим-литейщиком, который из-за несчастного случая в цеху почти совсем ослеп и поэтому отказался от намерения отремонтировать завещанную ему по наследству часть дома и жить здесь; на старуху он не обращал ни малейшего внимания, словно она только предмет обстановки – вроде шкафа или стола. Тогда еще и речи не было о том, что ее крохотная каморка с отдельным входом тоже продается, так что в нашей беседе, и без того не слишком вразумительной из-за странностей местного диалекта, он упомянул о старухе как бы между прочим. Тихая, мол, бабка, совсем безвредная, живет одна, мухи не обидит; видимо, он заметил мою неприязнь, а терять покупателя не хотелось. Меня и в самом деле огорчала перспектива обитать под одной крышей с этой юродивой пусть даже всего несколько недель в году, на которые я мог вырваться сюда со службы; жить без всякого человеческого общения, даже без возможностей к таковому – и все же в столь близком соседстве, на которое старуха – неважно, глухонемая она или только прикидывается, – так чувствительно реагирует. Мне-то хотелось соседства совсем иного, приятного, но ни к чему не обязывающего, хотелось оставаться чужаком, но так, чтобы никого не обидеть; а эта карга, просидевшая тут безвылазно семьдесят, а то и все восемьдесят лет, от одного моего вида впадала в болезненное беспокойство.

Такие вот невеселые мысли начали омрачать любовь, которую с первого взгляда внушил мне этот древний, хотя и отлично сохранившийся дом; большая его часть, за исключением каморки, где ютилась старуха, пустовала уже много лет, и при виде просторной горницы на втором этаже, где в гордом одиночестве красовалась старинная круглая печь с выбитой вверху датой 1637, на меня дохнуло первозданным покоем и чем-то еще, что я в мыслях называл «тоской по дому». А теперь выяснялось, что в пяти шагах от печи и, как я планировал, письменного стола, у стены, где я собирался разместить свое ложе, я окажусь впритык к таинственным владениям этой ведьмы. И однажды, когда я, раздираемый между соблазном покоя, исходившего от просторных стен, от мощных лиственничных балок, и неприязнью к глухонемой соседке, решил подняться в горницу и проверить, действительно ли она такая тихоня, из-за стены донеслось копошение, шорохи, какая-то возня, и от этих звуков у меня перехватило дыхание. Либо это крысы, либо старуха; я тщетно гнал от себя мысль, что она, отделенная от меня только стеной, если не сию секунду, то как-нибудь ночью подпалит дом.

Зато днем, когда я приходил взглянуть на свое будущее жилище, во мне, словно наперекор этим страхам, оживали мои сны. Ибо ночью, в ближайшем мотеле, где я проводил уже вторые сутки мучительных сомнений – покупать дом, а точнее, часть дома или нет? – старуха, или некий ее образ, являлась мне в ореоле приветливой умудренности, и мне чудилось, будто я вжимаюсь головой в цветочный узор на темном подоле ее платья, вдыхаю сладостный запах рождественских яслей и слышу глухие, но отчетливые, как ход часов, удары собственного, еще не рожденного сердца.

Среди крестьян, которых я осторожно выспрашивал, как бы ненароком вдруг объявился и ее внучатый племянник, тоже, кстати, пострадавший на фабрике, инвалид, – изувеченная нога позволила ему со спокойной совестью вернуться к полупраздному существованию деревенского дурачка; он вызвался меня проводить, и на подходе к дому окликнул старуху, которая вновь безошибочно выбрала сторожевой пост в темных недрах крыльца, где, похоже, дожидалась нас уже несколько часов кряду, и теперь заступила нам дорогу. Он явно хотел мне показать, что со старухой можно говорить, и делал вид, будто ее понимает. Хотя их голоса – только наполовину вразумительные реплики немолодого уже внука на местном диалекте и мелодичные булькающие рулады старухи – вторили друг другу с кажущейся осмысленностью, на общение все это было совсем не похоже. Он, по сути, только слушал, а потом переводил мне, как он полагал – на литературный немецкий, то, что якобы уразумел из ответов старухи: бабушка, мол, как раз отдыхала, здоровье ее хорошее и она рада, что я пришел. Каждая из этих фраз на мой слух была неправдой, поскольку они не выражали ничего, кроме общих формул вежливости да еще, пожалуй, любопытства племянника, но прежде всего потому, что они вообще были фразами. Если эта женщина и изъяснялась, то уж, во всяком случае, не законченными предложениями, а совсем другим языком – языком интонаций и ударений, языком каких-то своих певучих звуков, которые никто ни разу так и не удосужился расшифровать, да и она, судя по всему, давным-давно перестала надеяться, что кто-нибудь возьмет на себя такой труд. Она и не прислушивалась к тому, как внук переводит, как он перетолковывает ее сообщения, – она только следила за их действием по лицу незнакомца, по моему лицу, но следила столь пытливо, с такой живостью и мукой во взгляде, что я поневоле усомнился в ее глухоте и немоте, а уж тем более в ее слабоумии. Тут было что-то совсем иное: мне показалось вдруг, что отсутствие речи и слуха открывает очень удобный доступ к неведомому, но подлинно человеческому общению; и с этим даром старуха (она, кстати, так и не была замужем) весь свой долгий век прожила одна-одинешенька.

Я все же по порядку сообщил о себе самое необходимое: что я адвокат, служу в Базеле в конторе, подыскиваю сейчас дом за городом, где можно было бы спокойно работать, желательно тихое место, но чтобы не очень далеко, семьи у меня уже нет, вот я и решил начать новую жизнь, и так далее. Тем временем показался мой хозяин, совладелец дома. Несмотря на подслеповатость, двигался он довольно резво, был суетлив и услужлив, поздоровался с племянником, выждал паузу и, ничуть не смущаясь присутствием старухи, заговорил о том, что жизнь у нее тут несладкая, да и в годах она уже, так что, видать, протянет недолго. Как я понял, он напоминал племяннику о каком-то прежнем их разговоре, намекая, что я, конечно же, не прочь купить весь дом. Тот словно бы и не догадался, но кивнул, пристально глянув мне в лицо, скорее даже на мои губы – здесь все почему-то смотрят человеку не в глаза, а куда-то в рот. Я, наверно, тоже кивнул в ответ и только потом обмер от стыда: ясный, все понимающий взгляд старухи был устремлен прямо на меня. Я отвернулся и поспешил вслед за двумя инвалидами, которые, сменяя друг друга во главе нашей процессии, уже вели меня очередной, четвертый или пятый, раз смотреть пустую половину дома. Огромная комната с печью вся светилась каким-то особым светом, более теплым и родным, чем сияние солнца в аккуратном ряду оконных проемов; бревенчатые стены не давили, от них веяло духом никем не потревоженной старины. Последние хозяева, семья дальнего родственника, ничего здесь не меняли, да у них и денег-то не было на переделки.

Мой хозяин, видимо, не хотел показаться человеком чересчур предприимчивым, а то и просто бессердечным и потому то и дело приговаривал, что старуха «покамест» пускай себе живет, она, мол, мешать не будет, а что я крышу собираюсь чинить – так ей же от этого только лучше. Сама она больше не показывалась и ничем не обнаруживала своего присутствия, пока мы бродили вокруг дома, осматривая многочисленные сараи и пристройки, забитые пыльной, наполовину негодной хозяйственной утварью, которая, по уговору, тоже переходила в мои руки. И ценные старинные вещи – лари, инструмент ручной ковки, винные бочки – я тоже, как заверили меня мои спутники, могу забрать, коли есть надобность. В их глазах, видимо, все старое было без надобности, не имело никакой цены, и все же я сгорал от стыда, наблюдая, как подслеповатый, уже отказавшись от «всей этой рухляди», наклонился и вплотную приблизил лицо к одному из ларей, пытаясь разобрать вырезанную на крышке дату, потом недоверчиво провел пальцами по старому дереву, то ли признавая, что он так и так не имеет права на все это добро, только что ему принадлежавшее, то ли, наоборот, впервые с изумлением вспомнив какую-то частицу самого себя в этой, теперь уже безвозвратно утраченной вещи.

Только когда мы приблизились к хлеву, запертому на маленький висячий замок, старуха снова преградила нам путь – хотя нет, вовсе не преградила, это я сам, все время ждавший от нее подвоха, запнулся от испуга. Она же только на шаг выступила из полутьмы, выступила тихо, вовсе не желая нас задержать, наоборот, с покорным видом жертвы, которая понимает, что участь ее решена, и даже еще более робко – она всего лишь напомнила о своем присутствии, хотя и знала, что ничего от этого не изменится. Мы, трое поглощенных делами мужчин, прошли мимо.

Во время этой нашей инспекции мне удалось краешком глаза заглянуть в ее каморку – а может, это была только прихожая? И там было полным-полно всякого хлама: ящики с пестрыми наклейками, старые кастрюли, стопка угольных брикетов; порядка здесь было немного, но пыли не было вовсе; худо ли, бедно ли, но все это старье использовалось по хозяйству, помогало жить. Когда мы проходили мимо нее по узкому коридорчику, старуха, прижав локти к бокам, оправляла юбки. Напротив ее двери была пристроенная к хлеву будка – уборная, которую племянник с ухмылкой назвал «скворечником». Мог и не объяснять, это было и так видно, да и слышно по запаху – какой-то дряблый, неживой, старческий запах.

На следующий день я снова был у дома – собственно говоря, я пришел попрощаться. Машину я оставил возле водопада, который, когда я впервые его увидел, так пленил меня своим тихим, мерным шелестом, и, раздвигая мокрые, почти в человеческий рост заросли полыни, побрел к калитке. За ночь погода переменилась, дождя, правда, не было, но небо насупилось совсем не по-летнему. Двор будто вымер; ничто не шелохнулось под расхристанными черепичными крышами, которые мне уже не нужно будет перекладывать. И все же на участок я проскользнул словно вор, озираясь по сторонам: за каждым углом мне мерещилась застывшая, как изваяние, фигура старухи. Холодный туман окутал деревню, которая тоже казалась нежилой; ключ, который моя рука невольно стиснула в кармане, вдруг показался мне оружием. Но на сей раз старухи нигде не было видно.

Взойдя на высокое крыльцо, я остановился, чтобы из-под выреза козырька напоследок полюбоваться изящной соразмерностью черепичных скатов, их серой, разных оттенков, замшелостью, от которой веяло покоем и возрастом; вот, значит, где я не буду жить. А ведь на днях я представлял себе даже уютный дымок от моего камина вон из той миниатюрной, совсем не как в наших краях, печной трубы. В ту же секунду я обмер от ужаса, вся правая сторона лица будто онемела: совсем рядом, почти вплотную ко мне – я даже побоялся взглянуть, – что-то зашебаршилось. Это была глухонемая: посреди кучи дров – когда-то, должно быть, сложенных аккуратной поленницей, но давно развалившихся – она восседала в старом автомобильном кресле. Все в тех же темных юбках, в блеклом сиренево-сером фартуке, на голове косынка из той же, что и фартук, материи – она сидела спокойно, почти уютно, но чуть подавшись вперед. И к тому же предостерегающе подняв руку – правда, не требовательно и не властно, а как бы желая что-то мне объяснить. Пока я, силясь перебороть ужас, на нее таращился, она боязливо следила за выражением моего лица; и только когда я немного пришел в себя, губы ее дрогнули, а потом раздвинулись, обнажив десны. Я смотрел на этот рот – нет, то был не оскал ярости, то была улыбка; глаза старухи светились теплом, она мне улыбалась. И тут она заговорила, вернее, заворковала, запела, выводя переливчатые рулады, при этом губы ее, не переставая производить звуки, пытались удержать и улыбку, улыбка расплывалась по всему лицу, захватывая не только впалые щеки, но и ясный, еще почти без морщин лоб. Она кивала мне, и не только головой, все ее грузное тело превратилось вдруг как бы в жест приглашения, да и палец, все еще воздетый, начал манить, показывая на дом, на ее дом, и лишь взгляд, испытующе направленный на меня, по-прежнему лучился теплом и спокойствием. Не знаю, как это вышло, возможно, всему виной был испуг, но я вдруг тоже стал издавать звуки на этом непостижимом языке. В первые мгновенья меня еще сковывал стыд – ведь со стороны могло показаться, будто я передразниваю ее убожество, издеваюсь над чужой бедой. Но за нами никто не наблюдал, а она сама ничуть не обиделась. Наоборот, едва я перебил ее, глаза старухи вспыхнули от радости, все лицо просияло от удовольствия и одновременно выразило одобрение: наконец-то, мол, я понял, что к чему. Меня она, правда, не слушала – во всяком случае, сперва, – она лопотала, гукала и урчала что-то свое, подбадривая тем самым меня, призывая не останавливаться, ни в коем случае не тушеваться, и вот мы вдвоем, глядя друг на друга, упоенно вякали, блеяли, мычали, верещали, для постороннего, наверно, зрелище было дикое – двое полоумных, – но мы были одни, только я и старуха, одни на целом свете, и мы упоенно токовали на дровяной куче, исполняя наш удивительный дуэт.

И странно: сколь невразумительны были для меня отдельные реплики этого диалога, столь же ясно я ухватывал теперь целое – то главное, что она хотела мне сказать. Она говорила, что мы совсем одни на свете, я и она, она и я, но что теперь мы совсем не одни, потому что будем жить вместе под этой вот крышей, и ничуть не будем друг другу мешать, наоборот, нам будет очень весело, – вот о чем она мне пела прямо глаза в глаза, но не только об этом. Иногда мучительная работа ее лица пересиливала улыбку, напрочь вытесняла ее, глаза широко раскрывались, и в них угадывалась тревога, детский страх, что я, новенький, захочу здесь не только жить, но и властвовать, а то и, чего доброго, вздумаю ее прогнать. Она заклинала меня – это я очень хорошо понял – не делать этого, призывая самому убедиться, как легко, как славно мне будет житься с ней рядом, у нее под крылышком, а еще она говорила, что умереть хочет в своем, в нашем доме. Сам не знаю, как это случилось, но мой голос помимо воли зазвучал увещевательно и ласково, почти зазывно и убаюкивающе, стал чуть ли не колыбельной песней. И она меня поняла, захотела меня услышать, голос ее стал стихать, в нем звучали теперь скулящие нотки робкой жалобы, а еще боли, в которой теперь, когда боль почти прошла, не стыдно было признаться. Ей очень хотелось верить, что я, чужак, приехал сюда из дальних мест вовсе не для того, чтобы силой своей власти ее прогнать, и потому она все чаще умолкала, прислушиваясь к голосу, который силился ее успокоить, разубедить и принадлежал мне.

Деваться было некуда, теперь мне придется купить дом, и я куплю его с радостью, ибо отныне это дряхлое существо всегда будет под моей защитой, да и сам я загадочным образом окажусь под его покровительством. Старуха уже не скрывала облегчения, ее губы и гортань не пытались удержать радостных звуков, что складывались в туманное подобие слов и даже фраз. Без стеснения и страха она мурлыкала какую-то свою, тихую и блаженную мелодию, даже слегка раскачивалась в такт, а я уверенно и твердо эту мелодию поддержал. Так мы обрели язык, в котором не было лишних слов, способных омрачить гармонию нашего согласия. И когда я наконец извлек из кармана ключ и показал в сторону двери, испрашивая разрешения пройти, она кивнула; по щекам ее катились слезы, и она не поднимала сложенных на коленях рук, чтобы эти слезы отереть. Прежде чем двинуться с места, я склонился над ней, взял эти морщинистые руки и долго удерживал в своих, ладонями осязая липкую горячую влагу.

В тот же день я вместе с подслеповатым поехал в город, чтобы оформить купчую и запустить в дело необходимые бумаги – в здешних местах все это именовалось «актом о продаже». Когда мой продавец снова завел речь о старухиной части, которая, мол, тоже вскорости освободится, потому что той уже под девяносто и «недолго осталось», я резко его оборвал. Он поспешил заверить, что старуха совсем безобидная, хоть местная ребятня ее и побаивается, а потому изводит проделками. Братьев и сестер у нее не осталось, кто в Америку подался или еще куда «за рубеж», но большинство просто померли, и уже давно, еще сравнительно молодыми, здесь такое не редкость. Сколько же их было? Десять, а то и одиннадцать, он не помнил точно. Все они ютились в той части дома, да, тринадцать человек в одной комнате, ну, правда, еще кухня есть, в кухне дети спали, там теплее. А теперь вот одна живет, места у нее достаточно, хозяйствует помаленьку, пока силы есть. Конечно, по закону ей не вся половина принадлежит, а только ее доля, шестая или седьмая часть, там ведь из родни еще шесть или семь наследников, так уж водится в их краях, и всегда так было, сколько он себя помнит, потому и эмиграция. Но те родственники ни на что вроде не претендуют, каждый своим домом живет, в общем, так он выразился, «крепко на ноги встали». За теткой они не приглядывают, вот только племянник внучатый да еще две замужние племянницы поблизости остались. В том и выгода от больших семей, кто-нибудь да сыщется, чтобы позаботиться о стариках, иначе ведь пропадут, да и не по-христиански это.

Инвалид явно огорчился, узнав, что я снова приеду не раньше ноября – мне предстояло несколько важных процессов. Да, он так и подумал, что я, наверно, адвокат, вон как я с нотариусом разговаривал. Ученого человека, который при книгах, сразу видно, что тут говорить. Для деревни это большая честь, что такой человек будет у них отдыхать, вообще считай что обоснуется, от этого, глядишь, и польза будет – взаимная, разумеется. А в ноябре у них обычно еще очень сухо, да ремонт и зимой начать не поздно, даже лучше зимой, в поле работы нет, ремесленники тоже сидят без дела, от приработка никто не откажется. И мне теперь спокойно, дом уже мой, «никуда от меня не уйдет», дело это, правда, хлопотное, как говорится – на любителя, но стоит того. Он бы и сам ни за что не продал, если бы не глаза, но с его здоровьем такой дом не потянуть, так что он желает мне удачи.

Я вернулся в конце октября. Поставив машину у водопада, который шумел теперь громче и как-то сердито, я полюбовался своим домом издалека и только потом, наслаждаясь каждым шагом по мягкому ковру пожухлой Польши, неспешно двинулся к цели, созерцая столь милые моему сердцу контуры серой крыши, проступавшие сквозь разноцветье осенней листвы. У крыльца все в той же куче дров стояло запыленное автомобильное кресло. Дом был какой-то нежилой, все ставни, в том числе и зеленые на окнах старухи, наглухо закрыты. Я не рискнул войти, что-то меня остановило. Обойдя вокруг дома, я решил сперва навестить подслеповатого. Идти было недалеко, но на тропинке мне повстречался племянник – похоже, он меня поджидал.

– Она умерла? – спросил я.

– Да нет, ей там хорошо, – поспешно ответил он. – Мы отвезли ее в дом для престарелых, там как раз место освободилось.

– Зачем? – Я остановился.

– Да все равно ей недолго уже. А когда вы купите весь дом, где же ей жить?

– Кто вам сказал, что я куплю весь дом? – почти крикнул я.

– Да вы же сами хотели. На что он вам иначе. А так все будет ваше, и недорого, я и с родней уже столковался, всего-то шесть тысяч, и подвал у вас будет, вы же там ванную хотели устроить.

Да, это были мои слова, я говорил это в самый первый день, когда еще не знал о старухе, не давал ей никаких обещаний.

– Это потом, позднее, – робко возразил я. – Вы же знаете, я ни в коем случае не хотел выселять вашу бабушку.

– Так ведь место освободилось, – терпеливо объяснил он еще раз. – А место там не каждый день бывает. Мы уж и вещи ее убрали. И деньжат немного ей тоже не помешает на старости лет.

Я смотрел на него с ужасом, но он был невозмутим, он был свято уверен в том, что правильно разгадал мои потаенные инстинкты собственника, а показное возмущение считал не более как данью вежливости.

– А она что сказала? – спросил я тихо.

– Опекун ее согласился, – ответил он. – Мы взяли ее покататься, – (Значит, он купил машину), – по пути заехали в ресторан, выпили с ней кофейку, потом отвезли, ну и оставили. Ей там хорошо, палата всего на четверых, печку топить не надо, кормят каждый день, с ней ничего не случится, да и сама ничего не натворит.

– Я этого не хотел, – бросил я и медленно пошел дальше. Он двинулся за мной.

– А это и не ваша забота, – сказал он. – Ведь это нам надо было за ней присматривать, а у жены вон и так ноги больные, это только со стороны все легко.

– С чего вы взяли, что ей там хорошо?

– Мы с ней говорили. Она, правда, все еще думает, что, мол, вернется, но теперь уж куда там.

Он был спокоен, говорил на ходу, не останавливаясь, и в отличие от меня не старался смотреть в глаза. Совесть его не мучила. Только упомянув о том, что старуха все еще надеется вернуться, он искоса и как-то нехорошо на меня глянул, будто с упреком, но упрек предназначался не мне лично и не кому-то еще, а, скорее, вообще ходу жизни, от которого все впадает в запустение, а супротив этого ничего поделать нельзя, особенно тут, в их деревне.

– А случись с ней что-нибудь, что тогда? Вы ведь не всякий день здесь будете, и мы тоже. Она, конечно, вроде и безвредная, но в последнее время малость уже не в себе была, а с печкой, известное дело, шутки плохи, моя-то, конечно, последние две зимы ей топила, но у нее с ногами плохо.

«Моя-то» – это была его жена.

Он и сам прихрамывал, говоря все это на ходу, и поспевал за мной с трудом, хоть мы и не торопились. Да и куда торопиться, куда я вообще иду? Ясно было одно: мне, чужаку, который приезжает и уезжает когда заблагорассудится, нечего соваться в их дела со своими мерками человечности. Я был любителем замшелой черепицы, старинной печки с цифрами наверху, а если уж мне так приспичило проявлять человечность, то пожалуйста: плати, не торгуясь, сколько запросили, благо цена божеская.

– Ей там хорошо, – снова повторил он напоследок.

Я купил оставшуюся часть дома, заплатив цену, которая более чем устроила разрозненную старухину родню. Ремонт и перестройка обошлись куда дороже, чем я думал. Теперь уже не было никакого смысла отказывать себе в привычном комфорте, так что в бывшем старухином подвале я оборудовал ванную. Крышу пришлось перекрыть зеленой черепицей, серую больше не производят, а скупать или собирать поштучно на развалинах снесенных домов было слишком хлопотно, да и накладно. В остальном я все оставил как есть, и комнату старухи тоже. Это единственное стилистически не выдержанное, а если начистоту, то просто уродливое помещение в доме. Чтобы утеплить комнату, кто-то обшил лиственничные бревна омерзительными лакированными панелями светлого дерева, а возле стены поставил круглую железную печь. Тогда, в октябре, из нее уже выгребли золу, убогую старухину мебель племянник тоже вынес – что-то забрал себе, а остальное расколол на дрова, сложив у сарая на поленницу, чем оказал мне немалую услугу, ибо моя печь семнадцатого века не выдерживает топки углем. Потолок комнаты, где когда-то ютилась семья из двенадцати, а то и тринадцати человек, по давнишнему крестьянскому обычаю покрашен зеленой цинковой краской. Я поставил туда металлическую кровать с хромированными набалдашниками и называю эту комнату гостевыми апартаментами; вообще же она мне практически не нужна, я туда и не захожу почти. О прежней хозяйке там напоминают только почерневшие обрывки тряпья, которыми она, видимо, спасаясь от сквозняков, законопатила снаружи щель между стеной и дверным косяком. На противоположной стене висит теперь репродукция известной картины Магритта: ствол дерева с приоткрытой в нем дверцей, за которой в ночной мгле виднеется далекий домишко с освещенными окнами. Круглую печурку – «душегрейку», которая стояла здесь раньше, – племянник, или еще кто-то, забросил в ручей чуть пониже водопада: воду она не загрязняет, а что касается правил охраны водоемов и тому подобных предписаний, то они здесь не слишком строги да и не очень-то соблюдаются. Так что теперь мой дом стоит у всех на виду, красуясь мощью темного бревенчатого сруба, аккуратной вереницей сверкающих окон, гордой черепичной крышей, – в своем роде это единственный здесь объект, достойный считаться памятником архитектуры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю