Текст книги "Небесные всадники"
Автор книги: Фридеберт Туглас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
ПЮХАЯРВ{15}
1
Потолок комнаты бледнел розовыми разводами, красные квадраты спускались по стенам все ниже, и вот спящая облита золотым сиянием.
Едва лишь первые лучи солнца, пробившись сквозь листву окружающих кровать берез, коснулись лица Ирис, девушка проснулась. Она подняла обнаженные руки и, полузажмурив глаза, смотрела на дрожащий в ладонях свет. Она была сонно-задумчива, отсвет застенчивой радости играл на лице. Что-то она видела во сне, но такое смутное и неопределенное, что уже никак не могла удержать эти хрупкие очертания. Голова ее медленно сползла с подушки, и волосы разметались в дрожащей линии лучей. И вдруг все снова вспомнилось:
Опять новый день, день упоительно-прекрасный. Можно опьянеть от любви! Ничего больше не знаю, ничего больше не хочу. Только жить, дышать, быть счастливой!
Ниточка мысли оборвалась, но в душе она чувствовала лишь безмерное счастье. Одеяло соскользнуло на пол, она приподнялась на краю кровати, осмотрелась. Дремотная истома все еще держала ее в своих объятиях. Глаза скользнули по вялым березовым листьям, а в открытое окно она увидела ясное небо. И взгляд ее заблудился в синем просторе.
Вчера, сегодня, завтра – все вливалось в одну светлую реку времени. Поток этот струился мимо мягко и ласково. Тончайший оттенок чувства расцветал на переливчатой поверхности, словно водяная лилия, покачиваемая волной. Войти бы в эту сладостную реку, потонуть в ней, позабыть все…
Но тут Ирис внезапно ощутила свежесть утра. Она вскочила, подбежала к окну и от яркого света прикрыла глаза руками. Солнце, большое и красное, встало над холмом. Сверкали росистые пригорки. Осины стояли прямехонько, как кипарисы, едва трепеща серебристыми кронами.
Девушка загляделась, но секунду спустя уже бежала по комнате, весело мурлыча, начала одеваться. Она раскидала белье по постели, надела его наизнанку, рассмеялась, снова стянула его, кокетничая с солнцем и высоким зеркалом. Скоро она отперла дверь и в тоненьких красных чулках, на цыпочках выскользнула из комнаты.
Остановилась она в полутемном коридорчике перед дверью второй мансардной комнаты, возле лестницы, идущей снизу, и прислушалась.
– Аллан! – позвала она.
Внутри было тихо.
«Спит», – подумала Ирис.
Склонившись, она заглянула в замочную скважину. Кусок пыльного пола да две книжки в красных обложках на нем – вот все, что она увидела.
– Спит, – решила Ирис. – До чего же долго он спит!
Она кинулась обратно в свою комнату. Через пять минут, уже совсем одетая, она снова осторожно вышла и спустилась по крутой лестнице.
Чист и свеж был утренний воздух, как росинка, что блестела на листе лопуха. Хутор, поля и луга жили своей негромкой, сокровенной жизнью. Земля выгоняла зелень, дышала и пульсировала под ногами.
Хутор давно уж не спал, окна и двери раскрыл, разогнал по холмам обитателей. Сотни следов копыт и копытец уходили через скотный двор. Из кухонной трубы струился в поднебесье синий дым, а из самой кухни доносилось бурчанье закоптелых котлов.
Ирис приостановилась, подышала утренней свежестью. Потом пересекла двор, перемахнула через невысокий плетень, и извилистая тропинка, петляя, повела ее темно-зеленым полем. Все так же мурлыча песенку, с ребячьей улыбкой на лице она вышла вниз, к озеру, полотенце через плечо, в пальцах росистый стебелек полевицы.
Внизу перед ней засверкало озеро меж зеленеющих островков и затейливых береговых излучин. Верхушки вековых деревьев по берегам тихо раскачивались, но озеро в потоках солнечного света оставалось незамутненным, зеркально чистым. Лишь там, в проливе между островами, тихо рябило в синем сумраке деревьев.
В укромной бухточке, где воздух полнился запахами прибрежных цветов и воды, Ирис остановилась. Она побросала на траву свою легкую одежку и осталась обнаженной. Подняла руки и застыла на миг, чувствуя, как освежает кожу прохладное дыхание воды.
На минуту воцарилась глубокая, мягкая тишина.
Солнечный свет обливал грудь девушки, словно окатывая ее дурманным вином. А потом лучи потекли ниже, на ее лоно, теплом облило бедра.
И вдруг Ирис спиной ощутила прохладу корней, сползающих в воду, и мокрых камней. Все тело передернуло, она испуганно огляделась.
Потом по травке-мокрице она пробежала к озеру, так что холодные брызги полетели выше головы. Все ниже уходило из-под ног мягкое дно, холодная вода почти покрыла бедра – лениво перебирая руками и ногами, она поплыла. Она кокетливо подрагивала под ласковым поглаживанием воды, всем телом внимая мягким касаниям ее ладоней.
Проплывая мимо кувшинки, она ухватила цветок, вытянула с корнем и поплыла дальше, а зажатый в пальцах стебель извивался за нею змеей.
Неожиданно овальные листочки мокрицы кончились, будто их ножом отрезало. Внизу темнела бурая бездна, впереди светилась зеркальная гладь.
Ирис танцевала, плескалась над сумрачной пропастью, летучей рыбой выбрасывалась из волн и опять падала в зыбящиеся глубины.
Но вот она устала, перевернулась на спину, раскинула руки и замерла, лишь часть лица виднелась над водой.
Бескрайнее небо простиралось над ней. И в самой середине – одинокая кудель белоснежного облака. А за этим облаком бескрайность голубизны, в которой, точно птенец в пуху, утопал земной шар со всеми своими поющими лесами, сверкающими озерами и всем, что в лесах и озерах. Парят в этой дымчатой голубизне и другие громады – цветущие горы земли и камней, склоны которых окрашивает пурпур рождающихся и гаснущих светил.
Какое безмолвие, какая гармония! Безмятежен покой тишайших долин земли, и деревья в цвету склонили над ними верхушки. Головокружительно благоухание земли и воды, упоительны ласки трав, рук и волос. Невесомые газы мягко обволакивают людей и деревья в долинах, луга дымятся под солнцем, и дрожат в дальнем мареве взгорья.
Ирис глубоко вздохнула и смежила утомленные светом глаза. И сразу все умерло. Только сквозь веки едва ощущалось желтоватое зарево странствующего в небе огненного шара да вокруг тела – прохлада воды, в которой она покачивалась словно в облаках.
Так и осталась бы здесь! Удары ее сердца будут рябить поверхность воды, дыхание будет вздымать и опускать ее, и груди, точно розовые рифы, станут то появляться, то исчезать в волнах. Так бы и остаться здесь – свежая, вольная и чистая, словно морская дева, которую баюкают волны на гребнях, которой поет колыбельную прибрежный камыш.
Прекрасной, просторной казалась жизнь, как никогда прежде.
Но вдруг Ирис затрепетала от страха и собственного бессилия. Ах, скорее на берег, домой, к нему! Она снова проплыла среди зарослей аира, и солнце играло на ее мокрых плечах. Длинные листья аира колебались на расходящихся волнах.
Вскоре она стояла под деревьями и, дрожа от холода, куталась в полотенце. Она присела на залитую солнцем траву и отжала тяжелые волосы. Потом, пугливо озираясь, натянула белье, стыдясь одиночества и яркого света.
– Он, может быть, ждет, а меня все нет, – подумала она с трогательной тревогой. – Он же один и не знает, куда я пошла…
Она засуетилась, мокрые волосы, оттягивающие голову, вывели ее из себя, пальцы запутались в тесемках, и глаза увлажнились. Да как же она могла уйти на целую вечность, целую вечность не думать о нем. Нет, нет, она думала, она беспрестанно думала о нем. Да и можно ли ей думать о чем-нибудь другом, в каждой ее мысли, слове и движении – он. Не сам ли он заметил, что говорит Ирис низким голосом на его манер, что и смеется она точно так же, как он. Ибо чем была Ирис? Только воздухом вокруг него – воздухом нежным, счастливым, радостным.
И она не стыдилась этого. Ей ничуть не хотелось избавиться от этого ига. Напротив – пусть только сильнее стягиваются эти сладостные путы!
Как бы ей хотелось быть подле него сейчас, в это самое мгновение. Ему не нужно ничего говорить, да и ей самой нечего ему сказать – только быть подле него. И пускай это кажется смешным ребячеством. Ладно, перед другими, да и перед Алланом она еще может смирять себя. Но наедине с собой вся сила истаивала, и оставалась всего лишь маленькая девочка, которая любила сладко и самозабвенно.
Она перегнулась, будто надломленная посередине, и нетерпеливо завязывала шнурки, пылающее лицо завесили влажные волосы.
И так каждое утро, подумала она. И пусть, пусть!
Ее сердце радостно трепетало, чувствуя эту боль отъединенности, говорившую только о ее безграничной любви к Аллану. Все ее существо стремилось стать одной-единственной огромной любовью. Чем сильнее она рвалась к нему, тем большее счастье щемило ее горящее сердце. О, еще больше, еще больнее! Ее грудь словно захлестывала сладостная огненная волна.
Она уже бежала по тропинке, минуя пригорки, и просыхающие волосы разлетались над ее головой.
Сейчас она войдет к Аллану, стыдливо-счастливая, как маленькая девочка. Они взглянут друг на друга с улыбкой – и только в его глазах увидит она всю глубину их любви, которая своим молчанием будит в ней радость, которая беззвучно сплавляет их в единое яркое пламя.
Какое утро, какая легкость во всем теле, как пружинит сырая земля под ногами! Она вспорхнула по лестнице, кинула простыню в комнату и постучалась к Аллану:
– Аллан!
– Да!
С сияющим лицом она влетела в комнату.
– Как долго ты спишь! – воскликнула она. – Я тебя еще когда будила. Но ты не слышал! А сейчас я была на озере.
– Я ждал тебя.
– Ждал? – лукаво смеющимися глазами она исподлобья взглянула ему в глаза. – А я вот совсем не спешила. Нисколько не торопилась. Да и с чего мне торопиться?
Улыбка играла в уголках ее губ и в ребячливых глазах.
– Любимый, – вдруг прошептала она, опустила голову на плечо Аллану, обвила руками его шею. – Как сегодня красиво повсюду! Я шла и думала, что мне это снится. И вот пришла к тебе…
– Ирис, милая… – прошептал он и обеими руками взял голову девушки.
– Волосы мокрые…
– Что?
– Волосы…
Тут она закрыла глаза, приподнялась на цыпочки и подставила губы для поцелуя. Дрожа всем телом, прижалась к нему. Его мягкие руки полны были нежности, а губы – любви.
– Он держит мою голову в руках, – подумала Ирис, сознание затуманилось, тьма окружала ее. – Он целует меня…
Ирис едва не висела на нем.
Полузакрыв глаза, Аллан наблюдал за тем, как сменяют друг друга оттенки выражений ее лица, которое сейчас было так близко. В его чертах было нечто давно знакомое, детски понятное и одновременно неизведанно-незнакомое, как вечно закрытая книга. С жадным интересом вглядывался он в это лицо, силясь понять и не понимая. Под его любящим взглядом снова и снова менялись черты лица истомленной нежностью женщины, преображаясь с каждой мыслью, с каждым чувством. В едва ли не прозрачной коже, по которой тенью пробегал даже намек на перемену настроения, в тонкой, гибко поднятой точеной шее было что-то неизъяснимо трепетное и нежное.
Они застыли, прильнув друг к другу, с полузакрытыми глазами, с отсветом усталого забытья на лицах. То бледнели, то вспыхивали ее щеки, а его блуждающему взору они виделись в многоцветной дымке.
2
Могучие каштаны стояли усыпанные цветами. Меж черных сучьев порхали желтые бабочки. Затхлый запах из-под кустов стлался по земле, как угар.
Хозяйка стояла во дворе и смотрела на цветущий каштан. Май только что вышла из чадной кухни, и глаза ее слезились. Всего минутку постояла она, растроганно любуясь деревом, и вот уже побежала по дорожке в хлев, и ходуном заходили ее кирпично-красные локти, будто она месила тесто. Глядь, она уже покачиваясь, выходит из хлева с тяжелым ведром. Состроив слащавую мину, она поднесла руку к глазам и поздоровалась с выходящими дачниками. Она смотрела им вслед с улыбкой на лице, все еще держа руку перед глазами. Дачники не успели еще скрыться за постройками, а на лице хозяйки опять проступила озабоченность. Она шагнула через высокий порог, и сразу же из пара донесся ее жалобный голос:
– Мийсу, ах ты, злодейка!
Из дымной кухни с костью в зубах выскочила толстая серая кошка с прижатыми к голове ушами. Хозяйка, тяжело дыша, погналась за кошкой по двору с разлохмаченные веником в руке. В воздухе мелькали розоватые подушечки кошкиных лап. И вскоре кошка, сгорбившись, сидела под низкой клетью, яростно урча, грызла кость, и белоснежный кончик ее хвоста нервно подергивался вверх-вниз. А хозяйка стояла возле клети на коленях, грозила веником кошачьей пасти, которую видела между камней, и причитала:
– Ах ты, беспутница! И ни капельки тебе не совестно! Кур прямо на глазах душишь, мясо чуть не изо рта хватаешь!
Кошка только коварно повела хвостом.
И уже хозяйка хлопотала в кухне, над клокочущими котлами, с непросыхающими от чада глазами. Можжевеловые кадки, ушаты, подойники, черпаки деревянные и жестяные, ковшики, большие и маленькие ложки – стучали и звенели в ее сноровистых руках, отправлялись в ванну с водой и появлялись оттуда с чистыми физиономиями. Проворные руки протирали им за ушками, обхлопывали их плоские мордашки, отчищали подбородки. А потом они водворялись на закоптелые полки, откуда хвастливо и надменно взирали на все четыре дымные стороны, и из носиков ложек, из ушек ушатов сквозь пар котлов на камень возле очага, на котором щепили лучину, капали слезы.
Ох, сколько работы, сколько заботы было у хозяйки! Каждый кол в ограде, каждая картофельная борозда громко взывали к ней: смотри, я гнию, я неправильная, я кривая! Все обкрадывали, все обманывали ее. Ни на что уже не было надежды: ни на заборы, ни на запоры, ни на слово божье, ни на совесть. И была жизнь хозяйки точно большой клубок несчастий, который она со вздохами разматывала с утра до вечера, в нитях которого ей предстояло барахтаться до конца жизни.
Скворчали сковородки. Хозяйка остановилась у окна, над ведром с водой, поглядела на свое лицо в прозрачном зеркале и пригладила волосы. Потом неторопливым шагом пошла через двор, в руках глиняная тарелка с омлетом, на лице – загадочная улыбка смущения, словно у паломника в Святую землю.
Она миновала благоухающие осины, перелезла через ограду, остановилась у картофельного поля и позвала грудным голосом:
– Конрад!
По пригорку поднимался человек, окучивавший картошку. Куски плитняка размером с кулак брякали о его соху, похожую на лопату. На обруче сохи болтался пучок мяты с лебедой.
– Конрад, ты что, есть не хочешь?
Батрак посмотрел на хозяйку. Лицо его расплылось в широкой улыбке. Рукавом он отер лоб.
– Вот, омлет тебе принесла. Поешь!
Лошадь языком выуживала из-под ограды стебельки дудника. Батрак грязными пальцами совал в рот куски омлета. Хозяйка стояла рядом, держала тарелку, будто жертвенную чашу, и, сощурясь, смотрела на парня снизу вверх, опаленные солнцем щеки ее раскраснелись, к глазам сбежались довольные складочки.
Солнце уже стояло высоко в небе. Картофельное поле дышало сладкой сыростью, которая сливалась с ароматами цветов. Люди и животные вдыхали ее, словно пьянящий сок из гроздей винограда.
Хозяйка смотрела на батрака, и взгляд ее теплел.
– Конрад… – прошептала она.
– Чего?
– Ничего… Взгляни, – и она указала рукой поверх осинника туда, где на выступе высокой горки, выше леса, на фоне поднебесья, стояли Аллан и Ирис. Аллан обнял девушку. Ветер развевал ее зеленую накидку и, казалось, это полощется знамя.
– Смотри, как они стоят, – произнесла хозяйка умильным голосом, теперь взгляд ее соскользнул с молодых, стоявших на горке, на батрака. – Стоят, как ангелочки, на краю неба!
Она засмеялась, сначала тихонько, потом все громче и громче, пока грудь ее не заполонил захлебывающийся смех, лицо пошло красными пятнами. Она вся зашлась этим грудным смехом, сотрясавшим ее приземистую фигуру. Крошечные, водянистые глазки переполняла жгучая нежность, жаркое желание.
А молодые застыли посреди необъятного сияния, в потоке лучей, который бежал золотыми нитями, от края и до края неба, сверху вниз и снизу вверх.
Тоненький стебелек собачьей петрушки дрожал в зубах задумавшейся лошади. Лошадь тяжело вздохнула.
3
Батрацкая жена Ева склонилась над корзиной с картошкой. Красный отсвет плиты дрожал на ее лице. Грязная картофелина вертелась в ее бурых пальцах.
Ирис сидела на пороге кухни, сложив руки на коленях.
– Ох, барышня, да разве по своему хотению детей рожаешь! – вздохнула Ева. – Одному только богу ведомо, какая радость бедному человеку эти дети, когда их и так мал мала меньше. И каждый есть просит. А что ему дать?! И каждого растить надо. А как управиться?!
Она задумалась, глубокие морщины пролегли на пожелтелом лице, белесые льняные пряди выбились на лоб.
– Или вот женская доля… – заговорила она вполголоса. – Смолоду, как замуж идешь, еще думаешь, надеешься, веришь… Ждешь, что тебе выпадет большое счастье. И вот живешь день за днем, год за годом, становишься старше, стареешь, а счастья так и не видать. Боль одна да усталость…
Снова она горестно вздохнула и, словно отгоняя тяжелые, чужие мысли, бесстрастным голосом произнесла:
– Видно, господь знает, что делает. Не зря же он мужчину создал мужчиной, а женщину – женщиной. В муках будешь рожать детей своих, сказано в писании. Так люди прежде жили, так и дальше жить будут.
– Но зачем женщина должна страдать, зачем? – задумчиво произнесла Ирис.
Ева взглянула на нее удивленно. Длинная, тоненькая картофельная кожурка свисала с ее ножа.
– Зачем?
– Зачем ей непременно надо выходить замуж, зачем жить по воле мужа, рожать? Почему ей не жить свободно, как мужчина, рожать и страдать, когда она сама того пожелает! Для чего же еще жить человеку, как не для своего счастья?
Ева глядела на нее исподлобья, оторопелым взглядом. Она недоуменно помолчала, а потом ответила с холодной укоризной:
– Да, барышня, по молодости и мы о том же говаривали, но мы, народ неразумный, живем, как родители наши жили – по чести и бога почитаем.
Картофелина вновь завертелась у нее в руках. Красный отсвет огня скользил по худому лицу, жилистой шее и скрюченным, натруженным пальцам.
Ирис растерянно умолкла. Она тяжело дышала. Она поймала презрительный взгляд Евы, которым та окинула ее ладную фигуру. Она неловко сдвинула колени и горестно сгорбилась. Взгляд ее скользил по склоненной фигуре Евы.
Вон сидит она – пятьдесят лет тягот, страданий и покорности, вся – воплощенное чувство долга и самоотречения, сухая, серая и безответная, как земля у нас под ногами. Тело, которое могло стать источником жизни тысяч будущих поколений, выглядело тощим и непривлекательным. Она недалеко ушла от обезьяны, которая еще совсем недавно обитала на дереве: низкий лоб нависает над водянистыми глазками, широкие скулы и крепкие зубы, низкая, узкая грудь и большой, тяжелый живот. Извечная женщина, праматерь, дикая и страдающая, как повелось от сотворения мира.
Ирис оглядела себя. Изящная и легкая, она лучилась здоровьем, жизненной силой. Чуть помятый летний костюм был ей свободен. Когда она сидела, прохладные складки юбки дважды обертывались вокруг ног, обнажая стройные ножки в шелковых чулках. Вырез был глубокий, поэтому ничто не стесняло ее грудь, из разлохматившихся волос свисали увядшие цветки.
И в одежде, и в ее самоощущении была сегодня какая-то раскованность и открытость. Она освободилась от истомы и в своей чуткой расслабленности ощущала, как струится по жилам кровь. За последнее время она пополнела, и это ощущение здоровья невзначай проступало во всем ее облике.
И в то же время она испытывала чувство стыда и беспомощности. Она понимала, что при всей своей доброте эта старая женщина все-таки осуждает ее. Так бесконечно далеко они были друг другу! Никогда не понять ее этой матери, давшей жизнь семерым детям. И никакими силами не объяснишь ей, как несправедлива она к Ирис.
Ирис еще ниже опустила голову, коснулась рукой волос, нащупала цветок и стала медленно водить им по воздуху. Прохладный ветерок от двери мягко перебирал короткие волосы на затылке, холодил горячую шею. А за спиной вставала черная летняя ночь. В густом воздухе еле слышно шелестели листочки осин.
Картофелины с плеском попа́дали в котел с водой. Зашипели в огне брызги. Горестная фигура Евы растворилась в дыму за крутящимися языками пламени. И только топотанье ее босых ног доносилось из темноты.
Тем временем из бани прибыло все семейство: сам батрак, двое сыновей и две дочери, все красные, как раки, с сияющими чистотой лицами. Топоча вбежали дети, только ноги замелькали в свете очага. Старшая из девочек подсела к огню, распустила мокрые волосы, похожие на пясть льна, и принялась их сушить. Капля пота блестела на ее вздернутом носике. Старик сидел в другой комнате и черной, как смоль, щеткой расчесывал голову. Ева сновала между кухней и комнатой с дымящимися мисками в костлявых руках.
Простившись, Ирис потихоньку вышла. Посреди двора она приостановилась, оглянулась – жар догоравших головешек подсвечивал дверной косяк – прислушалась к шелесту осиновой листвы. Потом повернула к даче.
А в батрацкой уже ели. Во главе стола сидел старик в чистой рубашке, расстегнутой до пупа, и седые волосы ниспадали на худые плечи. Молча, будто священнодействуя, он нарезал кривым ножом ломтики хлеба и оделял сидевших рядком детей. Их гладкие головки блестели в неверном свете плошки, с круглого фитиля которой вилась к потолку бурая ленточка дыма.
Старики с минуту посидели тихо, сложив руки, бесцельно глядя усталыми глазами в пространство, с суровыми складками вокруг губ. Дети в нетерпении ждали, каждый со своим куском хлеба в руке, и как только родители потянулись к еде, жадно вонзили в хлеб молодые зубы.
За едой разговаривали только отец с матерью, в основном говорила мать, отец только согласно сопел. Стоило заговорить кому-нибудь из детей, отец вскидывался:
– Замолчи! Молоко на губах не обсохло, а туда же, языком молоть!
Встав из-за стола, сразу улеглись спать. Долго еще скрипела детская кровать, в которой они лежали на соломе рядком, дергали друг друга за волосы, впивались ногтями один другому в ухо. Теперь и окрики раздавались устало и сонно. Отец сидел на краю постели, почесывая большим пальцем волосатую грудь, все его грузное тело дышало чистотой и предвкушением предстоящего отдыха. Потом, кряхтя и вздыхая, он улегся, а мать пристроилась рядом.
Вдруг она спохватилась:
– Кухонную-то дверь так и не заперли. Еще собаки залезут. Леэни, поди закрой!
Но Леэни уже спала.
– Кусти, поди ты.
– Я боюсь.
– Чего ты, дрянь такая, боишься?
– Привидения!
– Ох, уж эти твои выкрутасы! Придется самой идти.
Вздыхая и потирая тело жестким подолом рубашки, она тяжело спустилась на пол. Вскоре послышался скрип дверных петель и скрежет задвижки. Мягко ступая босыми ногами по глиняному полу, Ева вернулась в постель. Старик ждал ее.
– Дети услышат… – тихо сказала Ева.
– Спят уже.
И верно, с кровати доносилось легкое, мерное посапывание.
Больше родители не произнесли ни слова. Ева лежала недвижно, опустив по бокам натруженные руки. Она ничего не чувствовала и ни о чем не думала. В открытое окошко она видела, как между осинами светится распахнутое окно дачи. Внезапно летнюю ночь прорезали какие-то жалобные, безысходные звуки скрипки. На красновато-розовом фоне, точно руки призрака, дрожали листья каштана.
– Смотри, господа еще танцуют, – сонным голосом протянула Ева. – С жиру вон как бесятся…
– Что за дело тебе до господ, – сонно отозвался Адам. – Молодым только и миловаться. А нам-то что.
И немного погодя, уже почти сквозь сон добавил успокаивающе, примирительно:
– Господская жизнь – это тебе не наша. Разве у нас жизнь!..
Сказал и тут же уснул.
А Еве еще не спалось, она лежала, скрестив натруженные руки на животе. Сквозь черные каштановые сучья она видела, как ярко светилось окно дачного дома, слышала сонное бормотание детей и шелест какого-то листочка в темноте.
Какие-то отголоски мыслей, невзирая на усталость, брезжили у нее в мозгу. Она никак не могла простить Ирис. Ставила девушке в вину ее наряд, ее разговор, само ее существование. Все, что отличалось от ее привычного окружения, вызывало в ней враждебность. Она понимала «амбарные набеги»{16} деревенских парней. Понимала и деревенских девушек, принимавших парней. Будто из бесконечной дали, сквозь дымку лет грезились ей годы собственной юности. Себя понять много легче, чем других…
Но эти воспоминания оборвал сон.
4
Конрад сидел в низкой комнатенке, ее закопченные стены выгибались наружу, как борта лодки. Вокруг него с-у пугливо служливым видом суетилась Май, взглядывала исподлобья и ждала, когда же он хоть слово вымолвит. Всю вторую половину дня хозяйка гнула спину на капустном поле, давила зеленых гусениц, а собственную ее грудь сдавливало неутоленное желание. Поэтому пальцы ее до сих пор оставались желтовато-зелеными; поэтому до сих пор еще дрожали ее пальцы и трепетало сердце.
И вот с этим трепещущим сердцем она крутилась возле мужчины с лицом пирата: волосы вздыблены, что у твоего волка, красный шейный платок завязан мертвым узлом, так что кончики стоят торчком, точно уши огромной крысы. Он лениво пощипывал струны каннеля, с натянутой улыбкой и пьяной усталостью в глазах. Но рта так и не раскрывал.
Наконец Май не выдержала.
– Вчера ночью тебя опять не было дома, – прошептала она, встав рядом с Конрадом, и скользнула по нему оробелым взглядом.
– Не было, – безучастно согласился он.
– Зато в трактире, говорят, был…
– Был.
– А ночью!.. ночью ты был у Мари Каарнанурме!
– И там тоже был. Что с того?
Май отвернулась. Белесые ее ресницы задрожали.
– Ах, Конрад, Конрад!
– Что?
– Ну, вспомни, что ты обещал!
– В трактире или у Мари?
– Ты обещал жениться на мне! – хозяйка разрыдалась.
– Ну, что ты, глупая, плачешь, женюсь, куда я денусь!
Видно было, что женские слезы он не переносит. Он раздраженно повел головой и задвигал длинными вытянутыми ножищами. Хозяйка всхлипнула, отерла слезы рукавом.
– Да разве женихи так живут! – она жалобно вздохнула.
– Ну, а как же мне жить?
Он неторопливо откинулся на спинку стула и насмешливо-вопросительно взглянул в лицо хозяйке.
– Шляешься днями напролет, спишь с деревенскими девками, – Май сплюнула, – с ними спишь, а до меня тебе и дела нет!
– Так мне что, с тобой спать?
Хозяйка отвернулась.
– Ты совсем ничего не хочешь понимать! Подумай сам, время теперь горячее, люди с утра до вечера в поле – а ты?! Бандура эта да большая дорога – вот что тебе дорого!
Он снисходительно улыбнулся.
– Сумасшедший, ты же батрак! – воскликнула женщина. – М о й батрак! Ты же за плату работаешь, а не собственной или божьей милостью!
Он только весело засмеялся, поддразнивая ее. Лицо женщины перекосилось от ярости, она чуть не плакала.
– Смейся, но только помни – живешь ты на моих хлебах, и я могу отправить тебя на все четыре стороны!
После этих слов настроение у него стало еще лучше. Он даже стал наигрывать на каннеле каэраяан{17}.
– Смейся, но только помни – тебе что день, что ночь – все едино, не можешь ты жить по-людски. Дикарь ты ненормальный, ни стыда у тебя ни совести, как у волка голодного.
А каэраяан все быстрее срывался со струн, будто босой плясал по раскаленному железу. Настроение у Конрада было – лучше некуда. Глаза и губы лучились радостью.
– Смейся, но только скажи: видел кто-нибудь, чтоб хоть один нормальный, хоть один честный человек вел себя, как ты. Идешь по деревням – дети в тебя пальцем тычут: вон папка пошел! Капли стыда у тебя нет!
Парень вскинул голову.
– Вот оно что. Ну, так гони меня с хутора, коли так.
И еще резвей закружил каэраяан, выбрасывая длинные ножищи, храбрый и неистовый, как деревенский дон Жуан, из бумажных манжет торчат кулаки, девки плачут, а ему смешно.
Май обессиленно упала на лавку в углу. Задубелыми руками закрыла заплаканное лицо. Грудь ее сотрясалась от ярости и страдания, которые, словно яд, бежали по ее жилам. Он играл, в свете окна Май видела его меж мокрых пальцев. Он привалился к спинке, на лице – истома, взмокшая прядь упала на лоб, туда, где шрам от ножа. Еловый каннель гудел на коленях, а по краям инструмента были вырезаны женские фигуры, словно сладкие струны только и знали гудеть об одном – о женщине и о желании.
Гудел каннель.
Упоенно и злобно глядела Май, как он играет. Ах, как ей хотелось видеть этого парня своим мужем – сильного, гордого, красивого! Как хотелось заполучить эту всклокоченную голову, широкие плечи, руки, которые стольких обнимали до нее рот, ненасытный, алый. Заполучить бы эту необузданную силу, удаль и грубую чувственность, которые играют в нем! Чтоб он придавил ее к земле, как пылинку! Чтобы дни ее и ночи были только ему, его телу отданы!
Май смотрела и плакала. Слезы стекали по ее веснушчатому лицу. Потом она встала, и колени ее задрожали.
– Конрад, – прошептала она. – Так ты женишься на мне?
Он посмотрел на нее снизу вверх, теперь уже без усмешки.
– Сказано же тебе.
– А может, ты только говоришь, а сам и не женишься? И не женюсь, если до свадьбы хутор на меня не перепишешь.
Слезы блеснули у нее на ресницах.
– А может, я тебе и не нужна? Может, тебе только хутор и нужен, а я ни к чему? Ведь после свадьбы разве не все равно – твой он или мой?
Она подсела к парню, осторожно переложила каннель с его колен на стол и заговорила вкрадчивым шепотом:
– Известное же дело – то, что принадлежит жене, то и мужнино, а что принадлежит мужу, то и женино, разве не так? А тогда к чему разговоры об этой бумаге, – переписывать, не переписывать…
– Тогда за каким чертом мне жениться именно на тебе? На свете девок полным-полно, только пальцем помани. Уж если идти в примаки, так чтоб не пустым местом быть.
– Ох, не знаю прямо…
– Ты женщина – зачем тебе хутор?! К тому же – что принадлежит мужу, то и женино.
С сомнением смотрела на него Май, и тягостные мысли не давали ей покоя: обманет – нет, не обманет, а вдруг… Нельзя мужчине верить, мужчина обманет – мало, что ли, примеров тому, как они обманывают? Они как волки: хватают, что подвернется, и убегают, спасибо не сказав, и как не было их… Обманет – нет, не может обмануть, не должен… Как же быть, господи, как быть-то?
Ах, если б только он женился – и если бы еще хутор оставить за собой!
А Конрад гнул свое:
– Зачем ты мучаешь себя и меня? Сама и так знаешь, что я тебя люблю и хочу.
Май жалобно заплакала. Раз мучается, значит, не обманет, раз любит, значит, не обманет… А все-таки он мужчина, и не кто-нибудь другой – сам о своей любви говорит. Как знать, ох, боже ты мой, как знать!..
Она припала своим сотрясающимся плечом к его груди, а рука непроизвольно легла на плечо парня.
– А если ты обманешь, если обманешь меня? – всхлипывала она, обнимая его за шею и прижимаясь к нему, – по-твоему я некрасива? А другие-то долго красивыми будут? По-твоему, я не молода? Еле за тридцать, еле-еле. И у меня целый хутор, целый хутор!








