Текст книги "Первая жена"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Он обманет ее. Мне ее жаль. Но я ее не жалею.
Я ненавижу ее. У меня черное сердце, да и сама я черна, мне хотелось бы изготовить похожую на нее куклу, воткнуть в нее иголки – в живот, в глаза, в грудь, – бросить ей вызов. Мне бы хотелось плюнуть на «проклятые камни» в Ирландии и обернуть их проклятия против нее. Я пою. Весь день, даже не замечая этого, я напеваю эту старую песенку, в которой пастушка жалуется, что ее бросил любимый: «Бросил меня мой дружок, о-э, прекрасная роза, он смеется надо мной, прекрасная роза и сирень. Он ходит к другой, о-э, прекрасная роза. Говорят, она больна, говорят, смертельно больна, прекрасная роза и сирень. Если ее в воскресенье не станет, то в понедельник предадут земле. А во вторник он вернется ко мне… Но мне этого будет уже не нужно!»
Любовь к ненависти относится так же, как роза к сирени в этой песенке: два цветка из одного рефрена, из одного букета. Потому что эта досада, пастушки и моя, имеет свою оборотную сторону, еще более стыдную, – надежду. Надеешься, что возненавидишь, потому что все еще надеешься на любовь. Мне тоже хотелось бы, чтобы соперница моя умерла, чтобы ее похоронили и чтобы он вернулся. Но вот могу ли я укачивать себя этой иллюзией, как та пастушка? Конечно, года через два-три он сконфуженно постучится ко мне: «Родная, – скажет он, глядя на меня чистыми, невинными глазами, – кажется, я совершил огромную глупость», – открою ли я ему тогда свои объятья?
Мне бы хотелось, чтобы он вернулся. Чтобы он вернулся и направил меня на правильный путь – я потерялась. Его отсутствие отделяет меня от себя. Я не узнаю себя в этой мегере, которая порочит его (потому что теперь я плохо говорю о нем), в этой гарпии, которая перестала избегать шуток на указанную тему, для того чтобы питать ими свою злость («Да что ты говоришь, будто подружка твоего мужа хорошо сложена… Ты в своем уме? Плоская, как доска, не ноги, а палки!»). Стала ли я той плохой женой, что заодно с врагами мужчины, которого любит? Одному Богу известно, разделила ли я и ссоры этого человека, выйдя за него замуж. Впрочем, упреки, которые некоторые адресовали ему, тут же становились и моими. А теперь? Стали ли его враги моими друзьями? Мне не доставляет радости то, что некоторые из них начинают передавать мне уверения в своих симпатиях или же начинают кичиться моим горем, для того чтобы взяло верх мнение, которое они составили о нем уже давно. Могу ли я предать того, кто предал меня, и не предать себя?
Из зеркала на меня смотрит совершенно неузнаваемая женщина. Застывшее, изменившееся лицо. Что это за мара поднимается ночью, чтобы набрать их номер? Когда я говорю, что никогда не позвоню им домой, это неправда: я уже делала это, не признаваясь, в два часа ночи. Для того чтобы услышать голос Другой. Три ночи подряд. «Кто говорит? Не молчите!» – звучало в трубке. Конечно, она испугалась. Но как бы там ни было, даже когда она взволнованна, в голосе у нее сохраняются простецкие, тягучие интонации: ни одной конечной согласной не произносит она четко, даже к «алло» примешивается носовой звук – «алло-о-ан»… Малоизысканная речь! Но она, конечно, молода («Не надо преувеличивать! Ей теперь наверняка лет тридцать пять, – успокаивает меня подруга, – она на них и выглядит!»), – да, молода, может быть, забавна, но плохо воспитана. И в довершение всего вызывающе sexy – этакий сексуальный призыв «ну заклей меня!» Эта Лор говорит, как будто вихляет бедрами… Тошнотворно. Затем меня охватывает паника – после моего посягательства на их личную жизнь вихлявый голос «прекрасной блондинки» меня просто преследовал, он паразитировал на моих собственных разговорах, в ушах у меня стояло только ее «алло-о-ан»… И я снова хваталась за успокоительные, за снотворное. Но урок извлечь я сумела: более я никогда не подойду к их «очагу», даже для того, чтобы напугать их. В этом очаге сгораю я сама!
Впрочем, не прошло и двух недель, как я уже снова была святой… Мне казалось, что, прощая, я обретаю сама себя через нежность и понимание. Дело в том, что, переворачивая матрасы и чистя шкафы, я нашла несколько потерявшихся фотографий. О, ничего особенного – несколько снимков нашего бракосочетания: он настоящий мальчишка, я – просто девочка. Растрогавшись его юностью, своей робостью, нашей неискушенностью, нашей наивностью (мы краснели, как два подростка), я в тысячный раз решила простить. Я почивала на облаках: в скором времени я позволю ему появляться у меня, в Нейи я приглашу их обоих на обед – если только в самом начале не случится «нокаута»…
С тех пор как он ушел, настроение у меня – как бретонская погода: то ливень, то солнце, то град. Все четыре времени года за один час. Сегодня – как летом… «За хорошую погоду заплатишь завтра!» – говорят знатоки наших краев.
Я и заплатила, это точно: одна из моих подруг некстати направила приглашение на имя «господина и госпожи Келли» к нему домой; он явился к ней с Лор, не сказав мне ни о приглашении, ни о своих намерениях. Как он решил преподнести моих детей своей любовнице, точно так же он задумал преподнести ей в подарок моих друзей… Случай этот от меня скрыли. Узнала я о нем только два месяца спустя, как раз тогда, когда у меня было солнечное настроение. Буря, взрыв. Гроза, яд, разошедшиеся швы. Я хотела было воспрянуть, он потянул меня вниз, я хотела излечиться, а он снова нанес рану.
Другая его «науськивает», как изысканно выражается моя юная адвокатша, – и это правда. «И если он начинает слабеть, поверьте мне, она натягивает вожжи! Уж своего милого она знает! Сегодня покормит, завтра приласкает. А он и готов. Она и „грузит“. И для начала ничего не должно оставаться общего между „господином Келли“ и „госпожой“. Это азбука развода – выгоревшая земля!»
Во всяком случае, любовница моего мужа успела-таки убедить своего избранника, что я мешаю его самореализации. И где, Господи ты Боже мой? В области литературы! Там, для чего я бросила Историю, пергаменты, карьеру и безопасность… Да, я мешаю ему самореализоваться в литературе: «оранта» убедила своего обожаемого, что он не только великий финансист, но и великий писатель! Призвание, конечно, несколько запоздало… Я вдруг вспоминаю, что в письмах, которые показывал сын, она уверяла моего мужа, что он был «гением своего времени» (без всякого сомнения – мужчины любят большие груди и беспардонные комплименты); затем шло и нечто еще более странное: она называла его «великим своим автором» – я не придала этому большого значения, я знала, что он писал ей в письмах поэмы, и решила, что это просто ласковое прозвище. Но нет, она не шутила (или делала вид, что не шутит): она начинала утверждать, что я завидовала его таланту, что я в зародыше задавила литературный талант господина президента финансовой компании, да, она это говорила, мне передал эти ее слова мой муж, потому что в конце концов он и сам поверил в то, что она говорила, и тоже начал упрекать меня в этом…
Ну что ж, пусть приходит! Я ему, не раздумывая, предложу обмен! Пусть появляется: я живо отправлю его к вышеупомянутой «оранте»!.. Но почему, Господи, почему он хочет все забрать себе? Откуда это желание раздавить меня, низвести в прах? Я ненавижу его, я их ненавижу, и я ненавижу себя за то, что ненавижу их.
При самом сильном пожаре я сворачиваюсь в клубок, я защелкиваю свою раковину, для того чтобы меня не сожгли языки пламени, которые ее лижут. Изо всех сил я стараюсь больше ничего не видеть, ничего не слышать, потерять к происходящему всякий интерес… Я стараюсь «уйти».
На этом кострище лишь один живой источник – чернильница! Взяв в руку перо, я снова обретаю нарушенную им девственность, я купаюсь в источнике новой любви, любви из черных и синих чернил, она полна и свободна и разворачивает на листе бумаги свои долгие меандры; я бросаюсь в водопады запятых, вымарываний, вставок, помарок, подчеркиваний, я плутаю в разветвлениях цветных линий, которые иссушают мое сердце и затопляют бумагу; я придумываю ручей, траву, плод, я вызываю к жизни оазис в той пустыне, где я нашла себе убежище. Там я спасена!
Спасена? Нет. Если источник и не иссяк, то течение воды уже отведено в сторону – он перегородил ручей плотиной. Писать мне по-прежнему хочется, но писать я могу только про него. В надежде, что когда-нибудь он прочтет, что я написала, поймет, что я пережила, что выстрадала и как его любила… И вот я обречена преданно вести дневник моих чувств для человека, который предал меня, это моя собственная воля заставляет меня подводить итог, ясный, точный, подробный, беспорядочным порывам моей заплутавшей души.
Уход мужа отнял у меня все мысли, кроме одной: написать книгу о горе, книгу о засухе, о пожаре. Нет, нет, не книгу мести! Чтобы восстать из праха самой, я возведу мужчине моих десяти тысяч ночей надгробный памятник. Он будет величественнее, чем моя жалкая любовь («Ты больше не смотришь на меня, Катрин…»), когда я сожгла свою жалкую любовь («увы! более мать, чем жена»), у меня появились силы, чтобы этот памятник возвести.
Нет никаких памятников, под ними хоронят мертвых (если я в трауре, то он-то жив!). Есть только «памятники» из заметок и слов, которые поэты и музыканты посвящают тем, кем они восхищались, к кому чувствуют признательность. Так Равель написал «Памятник Куперену», Малларме – «Памятник Бодлеру», я хочу создать памятник Франси, которого я любила.
Впрочем, поднося ему этот подарок, я, конечно, надеюсь одержать над ним верх. И отдохнуть. Потому что, после стольких бессонных ночей я поняла: прощение – это не цель пути, это сам путь.
Поэтому-то мне и не хочется плакать – я хочу воспевать того, кто меня покинул. Мне хочется увидеть его во всей его славе, показать таким, каким я его любила. Задача несложна: человек, который мог вдохновить на большие чувства, ничтожным быть не мог…
На его очаровании могу не задерживаться, мой муж – из соблазнителей. Само собой разумеется, он нежен, непринужден, великодушен, неожидан, восхитителен – словаря не хватит, чтобы описать блеск его голубых глаз, когда он лжет, его хитрую ироническую улыбку, его кожу на рассвете, которую освещает своим блеском любовь! Я могу удариться в лирику, потонуть в волнах миндального молока! У этого мужчины дар будить во мне дремлющего элегического поэта… Не буду я говорить и о его голосе, который до сих чарует меня, когда он звонит мне по телефону из той квартиры, которой я не знаю, – такой голос у ангелов, он шелковист, он настолько нежен, что трудно поверить, будто таким голосом можно говорить жестокие вещи. Я очень долго нежилась в его голосе.
Не буду я говорить и о тех прекрасных днях, что мы пережили некогда, – у счастливых есть история. Но она всегда одинакова: залитые солнцем пляжи и Рождество на снежных просторах, Ирландия с крупа лошади и Рим под дождем; в восемнадцать лет красная роза в Австралии, которую он поднес мне, встав на колено перед всем лагерем; в двадцать три – белое платье, цветущие вишни, церковь, убранная лилиями, и радостный звон колоколов; в тридцать – песенки, которые мы напевали в машине, когда я сидела рядом с ним, положив ему голову на плечо, а дети спали. «Можно подумать, это юг, так долго тянется время…» Когда ночью он вел машину и у него закрывались глаза, я пела, чтобы не дать ему заснуть, старинные песенки, с которыми сроднилась из-за научных занятий: «Помнишь, Эрмина, время, когда мы были вдвоем, помнишь его? Я сжал тебе руку, лопнуло твое золотое кольцо, у тебя осталась половина, а вторая половина, вот она…» Он брал мою руку и не сжимал ее, он ласково гладил мое кольцо, ласкал пальцы; на заправочных станциях, где мы пили кофе, я целовала его веки с голубыми прожилками. Разрозненные ненужные воспоминания, как жемчужины из рассыпавшихся бус…
Я буду славить его достоинства. И тут не надо никакой жемчужной нитки, они и по отдельности достаточно ценны. Буду славить его мужество перед смертельной агонией: он единственный мужчина, который мог часами держать за руку умирающего тогда, когда все особи мужского пола спасались бегством, он единственный мог дать лишившейся жизненных сил, истощенной, измученной уколами женщине ощущение, что она еще может нравиться… Я любила в нем Дон Жуана, Орфея, способного увести из царства мертвых лысых Эвридик, которых уже схватила своей лапой смерть.
Я хочу воспеть и его верность. Да, знаю, «после всего того, что он сделал мне»… Неверный в любви, он был самым верным сыном, братом, самым преданным другом. Согласна, он мог украсть у «приятеля» жену, но никогда – его пост. Он мог пожертвовать своим тщеславием ради дружбы – когда занимают столь высокий пост, это достоинство встречается столь редко, что забыть о нем было бы непростительно…
В общем, он вполне великодушен, и это стоит отметить. И чувствительности, тонкости ему тоже хватает: он мог найти слова, чтобы подбодрить робких, чтобы вернуть надежду отчаявшимся. Как можно забыть, что именно он заставил меня вытащить из ящиков тетради, которые я там прятала, и бросить в один прекрасный день вызов Истории и Университету, опубликовав «роман» – низкий жанр и свидетельство великого греха по отношению к апостолам Истины. Не будь его веры в меня, стала бы я той, в которую он единственный верил? Для того чтобы не причинить мне боль, он переписал в более вежливых выражениях письмо, в котором издательство отклоняло мою первую рукопись; позднее уже из писем читателей он изымал без моего ведома те, в которых они высказывали свое недовольство или просто не рассыпались в похвалах мне. Если он недостаточно ценил меня как женщину, то как автору мне повезло – тут он воздавал мне должное… И, хотя теперь он уже не читает поверх моего плеча, пишу я все равно для него. Для того, чтобы удивить его и чтобы воспеть ему хвалу. Чтобы удивить его своими похвалами.
Мне бы хотелось соорудить ему из слов памятник такой же прекрасный, как тот хрустальный гроб, в котором спят наши обручальные кольца. Вчера, когда прислуга случайно, вытирая пыль, перевернула шкатулку, кольца, которые до этого лежали рядом, вошли одно в другое. Теперь, когда я смотрю, как они лежат на атласной подушечке, мне видно только одно кольцо – красивое кольцо из желтого и белого золота, – одно, в котором соединились два разных металла. Размер, материал, цвет – когда эти кольца клали рядом, казалось, что они не подходят друг другу совершенно, но тут нечто совершенно противоположное – они просто созданы для того, чтобы быть вместе, чтобы входить одно в другое, сливаться в одно целое, составлять союз… Два кольца – один круг, нерасторжимая связь. Как лучше объяснить мужу, что я чувствую себя непарной, с тех пор как он от меня ушел?
Но есть одна вещь, которая смущает меня в этой последней любовной песне (прощай, мое наслаждение и моя радость), в этой надгробной оде (прощай, свет моих очей), в этом «Памятнике» – «мой почивший в бозе» прекрасно себя чувствует! И я нередко слышу о нем: он грубо пересмотрел наш договор, сократил суммы на содержание детей, оголил общий счет в банке. Распоряжается «наличностью», как своей собственностью!
– Мадам, – предупреждал меня банкир, – когда разводятся, не сохраняют общего счета, это слишком опасно.
– Но это не совсем совместный счет! Я одна отправляю на него деньги: на этот счет приходят все погашения медицинского страхования тех сумм, что я выплатила заранее за себя и детей, а поскольку развод еще не зарегистрирован, то страховая компания требует, чтобы в счете фигурировал и «господин Келли», «господин и госпожа»… Муж не возражает. Впрочем, он оставил мне чековую книжку. И потом, честно говоря, это не в его духе – очистить втихомолку банковский счет – мало похвальное занятие…
Ну так вот, я ошиблась! Это совершенно в его духе, в его новом духе или в духе его «оранты» – может быть, ей понадобился еще один бриллиант? Хуже того, он даже не предупредил меня о своих намерениях, так что я впервые в жизни выписала необеспеченный чек… Можно подумать, что, подвергая меня публичным оскорблениям и насилию, воруя, выдвигая возражения после того, как обо всем договорились, он хочет продолжить невозможный диалог; его любовь, его гнев, его страх говорят на языке глухих, на языке знаков, – регулярно без комментариев отправляет он мне вырезанные из газет заметки о разведенных парах – некоторые фразы в них выделены маркером: «супружеский ад», «каждый пятый француз утверждает, что ведет двойную жизнь», «разгул страстей трудно себе даже вообразить»…
Франси, помоги мне, пожалей! Сделай так, чтобы я тебя забыла, для того чтобы потом вспоминала! Исчезни, для того чтобы я тебя продолжала любить! Убери себя из моей жизни! «Заклинаю вас помочь мне совершенно забыть вас…»
Гражданская война. Я веду войну с самой собой: есть «я», которое его любит, и «я», которое его ненавидит. А я страшусь заключения мирного договора – того момента, когда мое обретшее свое единство «я» станет «я» безразличным.
Гражданская война. Я сжигаю сама себя на огне, который сама же и развожу: в моих рассказах, сценариях, романах я всегда уходила от разговоров о «секретах моей жизни» – я всегда знала, что моя жизнь на самом деле вовсе не моя, что она принадлежит тем, с кем я ее делю, а раз так, зачем им все «это»? Моему мужу, родителям, друзьям?
Однако каждое утро мне необходимы силы, чтобы встать и открыть ставни. Каждое утро после ночных кошмаров… Только хорошие сны, которые проскальзывают иногда в этот шабаш, не имеют ни сюжета, ни действующих лиц – просто отдельные фразы. Самые хорошие мои сны – там, где я пишу, где правлю то, что написала, и нахожу, наконец, точное слово, верный ритм, безукоризненную формулировку. В пекле я вспоминаю об оазисе моих слов – они как живая вода, которая принадлежит только мне. Даже если я черпала слова из этого живого источника для него, если я хотела, чтобы он утолил жажду ими из моих ладоней, – вода моих пустынь, эта вода, – не твоя и не «из-за тебя», она текла много раньше тебя, она тебе не принадлежит, но вся эта вода – твоя…
Но стоит мне припасть к источнику, как я уже отпрянула от него, хватая ртом воздух: это не мои слова, а кислота и пламя. Я не преследую цель поймать в сети слов того, кто бежит от меня, я не собираюсь утолить его жажду, чтобы заставить себя любить, – речь лишь о том, чтобы занять себя им вопреки его воле, чтобы хранить ему верность до гробовой доски, до «Памятника», – иначе возникло бы у меня желание опубликовать написанное? Та невинность, которую я будто бы ищу в верности, не так уж чиста. Делая публичными мои несчастья и наши выяснения отношений, я преследую цель гораздо менее конкретную: печатное слово изгоняет из меня беса – я хочу помешать непостоянному вернуться. Поскольку я не очень уверена в себе, вернись он… Я создаю то, что невозможно исправить: в непоправимом обретаешь некую безопасность, которой редко добиваешься при исправлениях.
И, кроме того, есть Другая, есть госпожа Келли. Моя книга, даже если она ее не прочтет, будет в жизни этой женщины тем, чем она сама стала в моей, – неким невидимым, но повсюду ощущаемым присутствием, ядом, разлитым в воздухе, которым дышишь. Отсутствующая, я привяжу себя к ней узлом из желчи, темным пламенем. Не слов я жажду – мести. Война, только война – несите факелы, разжигайте костры! Никаких поблажек.
Я горю, мерзну, полыхаю, захлебываюсь. Мне бы хотелось вываляться в снегу, затушить в снегу сжигающее меня пламя… Но снега в последние дни мало; а раз он растаял, то лишил меня и последней подружки – синицы, которую я кормила, когда все вокруг замерзло. Она прилетела однажды утром и, усевшись на жердочку, стала колотить клювом в мое окно. Каждый день я отворяла для нее балконную дверь, разбрасывала хлебные крошки, зернышки, оставляла на тарелке нарезанное сало, не забывая, конечно, мисочку с водой, которую я меняла каждый час, потому что она покрывалась корочкой льда. Я потрудилась для спасения этой синицы!
Но я была сторицей вознаграждена: утром и вечером моя синица клевала свой обед в двадцати сантиметрах от моего носа (хорошее расстояние для близоруких); потом – тысяча прыжков, кивков, пируэтов и порханий для того, чтобы я могла лучше рассмотреть лимонно-желтое брюшко, которое было единственным цветным пятном на целое лье кругом. Кокетливо вздернув крылышком, тряхнув пилоткой на голове, выставив вперед пластрон на груди, синица красовалась передо мной, прекрасно понимая, какое производит впечатление; я же так привязалась к ней, что уже было решила, будто она стала моей собственностью! Словно достаточно полюбить самой, чтобы полюбили тебя…
Однажды ночью антициклон с Азорских островов одержал верх над сибирским. Снег сошел, вылезли червяки. Я стала синице не нужна, и она улетела. Еще несколько дней я выносила на балкон крошки и воду. Все зря. Синица покинула меня. Навсегда…
Навсегда? Что говорят метеорологи? Где она, эта обещанная нам вторая волна холодов? На какой срок перенесли понижение температуры в два раза, на которое я возлагала так много надежд? Господи, пусть грянут холода, пусть испортится погода, пусть наступит такая пора, когда от меня будут зависеть синицы!
* * *
Я окоченела. Муж бросил меня перед наступлением зимы. Бросил в том возрасте, когда женщина перестает быть женщиной. Волосы у меня седеют, снова начинает падать снег: я умру, как писал Расин, «на покинутом берегу». Мне нужен лед, тишина, лунного цвета пруды, чистота – все это здесь… И я вдруг понимаю, что уже долгие месяцы и долгие годы боялась наступления этих трескучих морозов. Как каждое лето боишься приближения пятнадцатого августа.
Пятнадцатого августа меняется погода: одна гроза – и все стало по-другому. Можно не соглашаться, можно делать вид, что оскорблен. Однако вот уже два месяца, как ночи становятся все длиннее и длиннее, разве вы впервые об этом услышали? Конечно, можно еще, как летом, ходить босиком, спать с открытым окном, пить ледяной чай в длинных расписных стаканах – лето пахнет детством и вечностью… И ни с того, ни с сего – потоки дождя, порывы ветра – от вечности и намека не осталось! Сквозь позолоту проступил серый цвет, который вгрызается в поляны солнечного желтого, потом этот серый наберет силу и заполонит собой полдень, устроится в самом подгнивающем сердце лета. Виноград на беседке так и не вызреет, зернышки почернеют до того, как его можно будет попробовать; цветы умрут, не раскрыв своих лепестков, а на холмах пламенеющие ягоды на живых тутовых изгородях покроются пеплом усопших трав. То, что не успели собрать, уже не вызреет.
Все блекнет, портится, киснет, все пугается: ящерицы, которые бегали по горячим камням, прячутся за ставнями, и мухи возвращаются умирать в плохо закрытые комнаты. Ошибиться невозможно: мы скользим уже по противоположному склону года, по пологому склону, спускающемуся в ночь.
Дни становятся короче, то и дело ждешь, что вот-вот хлынет дождь, но тем не менее неумолимо продолжаешь строить планы (купания, прогулки), как если бы все лето было впереди. Мы отправляем друзьям разноцветные открытки… Нетрудно врать себе, пока спуск не начал резко уходить вниз: есть, за что зацепиться, и временами улучшается погода; на поля неожиданно ложатся узкие полотнища солнечного света, небо начинает синеть между увеличивающимися разрывами облаков, сумерки розовеют – и есть надежда… Но всем известно, что в саду стол уже не накрывают, только дома. Да и стулья заносят на ночь в дом. Из дома же выносятся шали. Кто-то произносит: «Пахнет началом учебного года». Никто не осмеливается считать оставшиеся дни.
Моя жизнь уже давно катится по этому противоположному склону: мое пятнадцатое августа наступило раньше, оно было тут как тут уже четырнадцатого июля. Разразилась гроза, и мне никогда уже не познать счастья, которое я не успела изведать; удар молнии – и мне никогда уже не быть любимой; порыв ветра – и вот я уже поникла, сломалась. От меня отказались, отказываюсь и я…
Преждевременная осень. Скороспелая зима, суровая – после нескольких дней оттепели холод быстро наверстывает упущенное. Начинается мороз, над прудами поднимается морозный дымок – легкий, прозрачный, он над замерзающей водой принимает неясную форму ночных лавандовых деревьев. Скоро исчезнет и этот дрожащий вздох – метр за метром, от берегов к центру, пруды покрываются ледяной коркой. Вода перестает дышать. Еще какое-то время в середине ледяного щита можно будет различить серенькое русло ручейка, извилистый след водного потока. Потом все застынет; смерть приближается, пруды медленно теряют свой глухой блеск старинного серебра и белеют, как мертвые костяные остовы. А снег будет все падать и падать…
Но это не снег былых времен, символ юности и девственной страницы («все стираем и начинаем заново»). Это снега старости – кичка, саван, кладбище. Снега, на которые смотрят издалека, со страхом. Снега, которые стараются не тревожить, по ним советуют не ходить: слишком плотные, они ложатся тяжелее, чем могильный камень.
Утром в кухне за завтраком грею на чашке руки. Ночью я закутываюсь в платки, пледы, рубашки; я связала себе капот, телогрейку, я даже купила себе грелку для ног из вывернутой овчины, чтобы не мерзли ноги, когда я долго сижу без движения. Одним словом, экипирована, как стародавняя бабушка… И все впустую – каждый вечер у меня мерзнут ноги.
Раньше, когда я ложилась в нашу постель, в постель, предназначенную для нас обоих, моя ледяная голая нога скользила по его ноге; мне хотелось украсть его жар; он вскрикивал, хохотал, затем, беря в свои «братские ладони» эту продрогшую ногу, он медленно возвращал ей жизнеспособность, жар крови… Кто согреет мои ледяные ноги? И кто, чтобы заснуть, положит свою холодную ступню на его щиколотку? Были еще и эти зимние субботы и воскресенья, пенистый шоколад, нежный, как пух, который он готовил для нас шестерых: от этого в доме начинало пахнуть сладким теплом – так пахнут дружные семьи, которые не мерзнут среди житейских холодов. «Спи, мой братик, да-да-да, внизу шоколад нам готовит папа…»
О, конечно, я выжила после его ухода, я и теперь справляюсь! Ночью, раз мне больше не нужно никому нравиться, я напяливаю носки или наливаю себе грелку. Что же до горячего шоколада по субботам и воскресеньям, то эту обязанность взял на себя мой второй сын.
И, если однажды вечером этот шоколад покажется мне безвкусным или, несмотря на грелку, ноги так и не смогут согреться, мне будет достаточно вспомнить все те ночи, когда я засыпала рядом с ним, согревшись в его ласковых объятьях, а просыпалась часа в три от холода и одиночества, и перестать жалеть себя. Я искала его в опустевшей постели, в темной комнате; я говорила себе, что у него, наверное, бессонница, что он сейчас в кухне пьет молоко, или читает в гостиной, или работает у себя в кабинете. Босиком, в ночной рубашке, я начинала метаться по дому, толкаться во все двери, звать его вполголоса и в конце концов в подвале, да, именно в подвале, осознавала, что его действительно нет дома… Упрямица, я начинала все снова, ища на этот раз какую-нибудь записку, объяснение: «Кату, дорогая, не мог заснуть, и…» Но нет ничего – ни на столе, ни под столом ни единой строчки: он просто ушел, но куда?
В то время я еще ничего не знала о квартире на Шан де Марс, я не знала, что там устроилась Невидимая, что она поселила к себе девочек, и они жили там все вчетвером. Мой муж начинал ночь в одном доме и заканчивал ее в другом. «И буду я вдовицей, ах мой любимый, любимый, мой ветреный любимый…» Я снова ложилась – одна, заледеневшая, – и не могла заснуть. Я брала еще одно одеяло, стуча зубами, надевала халат. Минуты без сна складывались в часы – хватало времени, чтобы придумать, что я скажу сыновьям за завтраком:
– Нет, папы нет. Ему пришлось очень рано уехать – собрание в Лондоне (или в Мадриде, или в Брюсселе).
– Мы не увидим его вечером?
– Может быть, и увидим, может быть… Он не был уверен, что сможет все закончить за день…
Осторожно, дымовая завеса, потому что мне неизвестно, где он, – как я могла знать, когда он вернется? Я застилала себе глаза всем земным шаром, для того чтобы скрыть от себя самой правду.
И когда, наконец, на следующий день вечером или через два дня он вновь появлялся, вновь раскрывал мне свои объятья («Ну иди же ко мне, цыпленок мой, у тебя такой нахохлившийся вид!»), разве я спрашивала, почему он ушел, куда? Нет, не спрашивала… Понятно, что при такой скромной, забитой жене бедному мужу очень тяжело решиться порвать с ней! Ну а я от холодности перешла к фригидности, а из фригидной женщины превратилась в самую настоящую ледышку в самом разгаре лета. Как тут не будешь бояться холодов, когда пережил такие ночи?
Вместе с этим мне разонравился серый цвет. Мне казалось, что в Париже все время идет дождь. Даже в этом году в деревне пейзаж, который я видела через окна столовой, на моих глазах растворялся, медленно расплывался и исчезал – туманы, моросящий дождь, дымка, пар, осевший на оконных стеклах, – все окна залепило серым, ничего не видно – ни деревца, ни неба. Чтобы увидеть свет, я согласилась бы отправиться на край света, но серый и там бы никуда не делся: он заполонил меня, проник в меня, я в нем утонула. Снаружи я была черна (юбка, свитер, пальто), но внутри – вся серая.
Я не могла понять, почему я вдруг стала так чувствительна к цветовой гамме времен года, почему мне так нужно солнце, почему мне хочется желтого, голубого, оранжевого, это мне-то, кто всегда недолюбливал каникулы и юг… Несмотря на все мои шали, грелки, я дрожала от холода и умирала от серости. И вдруг, сбросив всю одежду и пуховики, я распахнула двери и бросилась под дождь: я вся горела, мне хотелось сбросить раскаленную кожу. Лед и пламень: разбалансировка, отказал внутренний термостат. Может быть, климакс, конечно…
Самое неприятное, что пострадало и сердце: для него теперь нет «нормальной» температуры. Оно то разгорается, то леденеет. Разбалансировка чувств. Единственное лекарство – тепло. Я лечу себя теплом и нежностью, я кутаюсь в муслин и шелка. Я любила раньше джинсы, грубую шерсть, кожу, полотно – теперь мне нужны мягкие, ласкающие ткани, меха, кашемир. Я любила соль и перец – теперь мне нужны сласти: пирожные, конфеты, нуга, варенье, миндальные пирожные. То, что запрещено, что сладко, что необязательно: у меня в доме больше не водится хлеб, я ем булку… Мне нужна мягкость, нежность всюду: на моей коже, во рту, в сердце, и небо мне тоже нужно нежное, как и все остальное.
Но в мягкости небеса мне отказывают: можно подумать, солнце никогда не появится. Белесый туман, ели, навевающие меланхолию, комки омелы. Сияние снегов, скрытное небо, дорожка лунного света. Какой у холода цвет? Я окоченела.