Текст книги "Первая жена"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Я оставила эту любовь не из-за жестокости моего мужа, я сделала это из-за искренности его возлюбленной: можно продолжать любить, не будучи любимой, но нужно быть уверенной, что любишь больше всех… Читая Другую, я должна была отказаться от столь высоких притязаний.
По какому праву я все еще мешаю им соединиться? Мне там больше нечего делать. Нечего. Я мертва. В последующие за этим событием недели мне все время хотелось сообщить тем, кто меня окружал, об этой кончине, мне хотелось, чтобы стало известно, почему я перестала драться, – супруга, не смотря ни на что, упрямая возлюбленная, Пенелопа за прялкой, я была уничтожена, отравлена: каждому я могла показать орудие убийства – голубые письма. Длинные пассажи из них я зачитывала своим родителям, лучшей подруге, старшему сыну; мне было необходимо, чтобы они подтвердили испытываемое мною – ведь Другая любит его, правда? «Наверное, любит, – согласился со мной мой отец, героически выдержав два часа чтения писем и самоуничижения, – может быть, но мне бы не хотелось, чтобы меня так любили!» (он полковник в отставке). Слишком много всяких «фути-пути»! По крайней мере никто из тех, с кем я говорила, не пытался ни лгать мне, ни обнадеживать: устав от моей агонии, мои «сиделки» проголосовали за эвтаназию. Единогласно.
Я оставляла позади старую свою кожу. Линька закончена. Из потустороннего мира я с ангельской отстраненностью старалась взирать на обоих влюбленных: надеюсь, они будут счастливы. Потому что благодаря исчезновению неверного я обрела то, чего не принесла мне любовь, – мир; я желаю ему обрести со своей орантой все, что я не смогла ему дать, – скорее нежность, чем страсть, скорее восхищение, чем сообщничество.
Счастье – это сад: пусть Господь сделает так, чтобы этих двоих оттуда никогда не изгнали, потому что там появится какая-нибудь змея.
Я умерла. Нет, я живу, но я «мертва для…». Мертва для суеты и, может быть, много для чего еще. Я стараюсь отойти от радостей этого века и его грохота, от того, чего боялась так же, как от того, что любила. Не в этом ли благоприятное влияние горя? Я убила свои мелкие беды и великую робость. Когда расходишься с мужем (а вместе с ним покидаешь и семью, и дом, и прошлое счастье, и мечты о будущем), можно развестись со всем: со своим временем, с друзьями, родителями, книгами, детьми, и даже со своим слесарем! Все становится ненужным. Раз я ему не нужна, то мне тоже никто не нужен…
Мне принадлежит лишь то зло, которое он мне причинил; да и оно не начинает ли таять с возвращением нежности – так тает на солнце снег; настанет день, когда строчки, которые я наносила на бумагу, станут мне непонятными, когда я отвернусь от книги, в которой, совершенно искренне, не узнаю себя: «Помнишь ли ты о наших давних восторгах? Почему вы хотите, чтобы я о них помнила?»
Я умерла. Умерла для нашего совместного прошлого. Параличная, половинчатая память. Недавно завтракая с женой младшего брата моего будущего бывшего мужа, я заговорила о ее свекрови и не сказала «наша свекровь», а сказала: «твоя», как будто я говорила с посторонним человеком о посторонней… Разве Франси не был прав? Я перестала принадлежать к ее семье, свекровь моей золовки перестала быть моей, его дома отныне закрыты для меня. Я поняла, что глава закончена, когда одним майским днем набралась, наконец, храбрости и отправилась за своими платьями в Прованс, к ним домой: я боялась того момента, когда в последний раз открою тяжелую входную дверь старинного дома-крепости, войду в комнаты, которые сама обставляла, в ту длинную комнату с белыми стенами, где наши дети научились ходить и где в сундуках и в корзинках меня ждут их «коллекции» сосновых и кипарисовых шишек… Я так боялась того момента, когда мне придется вновь встретиться с прошлым, откуда я была изгнана, но которое я возвращала себе в снах по ночам.
Меня ждал сюрприз: «поля не были столь черны, а небеса не столь бледны». Дверь ко мне не была замурована, в бассейне я могла искупаться, и свекровь не объявила мне о предстоящей свадьбе Лор и Франси… Все прошло чинно-благородно. Никогда еще «итальянский сад» не казался мне столь ухожен, розы никогда не цвели так пышно, ветерок никогда не был столь душист, а родители моего будущего бывшего мужа изощрялись в демонстрации своих дружеских чувств, только бы я забыла, что они принимали у себя любовницу сына тогда, когда я еще была в больнице…
В наши бывшие комнаты я вошла, не зажмурившись и с сухими глазами. Увидела те изменения, на которые так остро отреагировали наши дети: мебель была расставлена по-новому, стены выкрашены в более яркие цвета, появилась провансальская посуда, изделия местных ремесленников. Я не нашла ничего безвкусного: сразу видно, что юная дама читает журнал «Загородные дома на южном побережье» и имеет возможность предложить своему «Тарзану» приобрести ей все это в указанном в том же номере модном магазине. Новые диваны были отличного качества и тоже из хорошего магазина – я посидела на них, чтобы оценить. Поменяли и матрасы.
Мне показалось (но я отметила это совершенно равнодушно), что «молодожены» спят не в нашей комнате, а в мезонине; что же до двух девочек «от другого брака», новых «кузин» моих кузенов, то будущая мадам Келли поселила их в спальне моих сыновей, откуда, и это мне не понравилось, исчезло стеганое одеяло в цветочек – оно досталось мне еще от бабушки с дедушкой, и я его очень любила. В конце концов, я его нашла – оно было испачкано чернилами (неосторожность девочек?) и брошено в угол. Я старательно расправила это старое одеяло, у него было свое место в моей жизни еще до того времени, как у меня появился муж; я имела право любить его и могла совершенно спокойно забрать с собой.
В остальном же, кроме портрета бабушки, я решила ничего не увозить. Воспоминания о прожитых тридцати годах я разделила с владельцами этого дома, мне расхотелось загромождать свою жизнь вещами, помнившими, как мы любили друг друга, как росли наши дети. Я даже оставила в шкафу платья, за которыми приехала: пусть Лор наделает из них тряпок! Сарафаны с открытой спиной, на тонких лямочках, кружевные блузки – все это носила другая Катрин, а ту Катрин, Катюшу, Кату, Катти я похоронила.
Я ходила по комнатам в полутьме – ставни я так и не открыла – и холодно осматривалась, как торговец, который готовится к заключению сделки: вот здесь им стоило бы покрасить раму, да и кран капает… При этом я отметила, что простыни в шкафах лежали такими же стопками, какими сложила их я, на полках все еще были приклеены бумажки, написанные моей рукой («простыни для большой кровати», «пододеяльники», «детские кровати», «чехлы») – новая хозяйка дома так и не удосужилась заняться шкафами, ее пьянила радость, что она принята в доме, сама принимает гостей. В нашем большом шкафу я без удивления отметила исчезновение «картотеки дам былых времен», на полках теперь лежали лишь поучительные материалы: реликварий делового человека, альбом с фотографиями, сделанными во время путешествий, и даже большой альбом, подписанный рукой моего мужа «Наши дети», но в нем были только рисунки и письма дочерей другой жены – каждая бумажка была помечена (имя, дата) той же любящей и внимательной рукой, что подписала и этот подложный альбом, эта же рука некогда подписывала альбомы с нашими и детскими фотографиями… Я рассердилась, что позволила заманить себя в ловушку. Разве мне неизвестно, что теперь у моего мужа другая жена и другие дети? Ни определение «наши», ни местоимение «мы» больше ко мне не относились.
Ничего более в этих стенах, которые «обновила» чужачка, не причинило мне боли. Этот визит в те места, где я прожила столько времени «вместе», не всколыхнул во мне никаких чувств, не отозвался эхом в моем сердце. Прошлое отваливалось от меня, как мертвая кожа: еще боишься, что будет больно, когда станешь ее отдирать, но когда до нее дотрагиваются ножницы, то уже ничего не чувствуешь.
Свое я отплакала два года назад, когда мы проводили здесь, в семейном кругу, наше последнее супружеское лето. К тому времени каждый раз, приезжая в Прованс я замечала в доме следы тайного пребывания в нем Другой; она смелела с каждым своим появлением и начала вить свое гнездо внутри моего: то появлялся новый стол, то скатерть, то подушки – она нелицеприятно давала мне понять, что пора освобождать территорию… В то последнее лето все вызывало у меня слезы – детский комод, «шкатулка для молочных зубов», их игрушки. Как будто бы я тогда уже чувствовала, что вижу все эти камни, все эти деревья в последний раз.
Я ошибалась: не в последний. В последний я сыграла свою роль с большим достоинством – я ее отрепетировала, да и играла я ее лучше, потому что она перестала меня трогать… Мне хотелось увидеть все еще раз – сараи, сосновую рощу, каменные башни, террасы, лавандовое поле, оливковую рощу, комнаты каждой из моих золовок – мне хотелось все запомнить. Не было ни одной двери, которую бы я не открыла, – я прощалась со своей юностью, с лучшими годами нашей жизни. Но ничего из того, что попадалось на глаза, не оживляло во мне ту женщину, которой я была, – я ходила по чужому прошлому.
Поблагодарив «бабушку моих детей» за ее очаровательный прием и чудесные субботу и воскресенье, которые я у нее провела (истинная правда), я уехала из Прованса с легким сердцем и таким же легким чемоданом.
Траур свой я забросила. Теперь мне уже не кажется, что я потеряла мужа – скорее его просто не существовало. Он перестал занимать мои мысли, беспокоить меня во сне: после того, как я побывала в «их» провансальском доме, прочла их письма, поняла, в конце концов, что она любила его и что вместе они, судя по всему, счастливы, я перестала мечтать об этом чужом мне человеке, по ошибке пообещавшем мне когда-то свою жизнь. Никогда больше не появится в ночи мой блуждающий огонек – конец ожиданиям на вокзалах, преследованиям, несостоявшимся встречам, расставаниям…
Впрочем, теперь, когда процедура развода близится к своему концу, мы будем законным образом разведены, а наш брак будет одним росчерком пера уничтожен на «брачных скрижалях», которые снова нам торжественно вручили, он перестал предпринимать попытки увидеть меня, он не писал, не звонил даже на мой день рождения, даже на Новый год… «Вот увидишь, – заявила мне одна „бывшая супруга“, которую уже „обкатало“ время, – поначалу их мучают угрызения совести, они то и дело звонят, а потом, после…» «После» – это уже наше нынешнее время.
Для его любви я умерла. И для всякой любви тоже. В одиночестве, однако, есть своя прелесть: разве я не стала лучше спать после того, как он покинул мои сны, разве не хорошо мне спать одной в нашей двуспальной кровати? «В постели глубоки речные воды» – я погружаюсь в них, плыву, покачиваясь на необъятных просторах сна, тяжелого и белого. Я сплю, как в снежной могиле.
За окном ветер ласкает ледовые покровы, на снегу виден звериный след. Тишина преисполнена жизнью, и следы ее появятся на снегу утром – что-то невидимое двигается, живет; до этой зимы я даже не подозревала об этом. Небытие населено всем тем, что скрывало от нас лето: по следам, которые остаются на крыльце (они взбираются по нему, как по холму), я узнаю, что здесь побывали куница, лиса, горностай, иногда даже косуля. Есть здесь, правда, нечего, можно подумать, что они приходят просто погреться у стен дома. И, поскольку я не произвожу никакого шума (читаю, сплю, зимую), они греются у моего мертвого очага до зари и исчезают лишь с первыми лучами солнца, оставив мне на память следы тех, кого я никогда не вижу, и следы эти остаются единственными моими дневными спутниками…
Еще у меня на автоответчике звучат голоса подруг, голоса эти заявляют о себе робко, на закате, и никогда не испаряются бесследно: им всегда хватает места, чтобы напомнить о себе: когда любовь ретируется, освобождается и телефон, опустошая перенасыщенные склады памяти; любовь, уходя, оставляет сердце полностью свободным для всех автоответчиков и для дружбы.
Прежде всего есть гинекей, «вдовий» клуб, великое братство разведенных жен; когда меня охватывает большая ностальгия, чем от старых песен Кола Портера, когда я, как неисправный кинопроектор, начинаю пережевывать пленку своего прошлого, всегда на другом конце провода оказывается какая-нибудь «бывшая», которая уже давно перестала быть «бывшей», а стала после развода не по летам «самой собой», или кто-нибудь, кто уже развелся, и начнет мне говорить, что после измены, после насилия, смерти «будет радость». Эти «разведенки» с трудом вспоминают, что в их жизни были брак, горе… А за этим хороводом вкусивших развода видится мне на утоптанном снегу и другой, он шире, и стоят в нем жены-матери, те, кого сохранили себе их мужья, потому что они смогли сохранить мужей; это средиземноморские подруги, большегрудые, с глазами, как у газелей, они всегда готовы накормить, укачать на своей груди: «Послушай, даже самый лучший мужчина ничего не стоит! Девочка моя, завтра я принесу тебе кус-кус, устроим праздник!» Нет, для кус-куса рановато; из-за антициклона вам не добраться до моего иглу, но праздник мы устроим, это точно, обещаю. Может быть, завтра, послезавтра – скоро, в общем… Благодаря снегу я поняла, что вы любите меня больше, чем я думала, и по пересекающимся на снегу следам, которых становится все больше и больше, я понимаю, что вы тут, что вас много, – и вы стучите в ворота моей жизни, чтобы помочь, и та косоглазая девочка, которая когда-то боялась переменок, не могла даже себе представить, что друзей может быть столько.
Благодаря вам я вернусь в круг, снова стану в хоровод и буду танцевать, танцевать, танцевать. Я так любила танцевать! Подождите, я сейчас! Мне нужно еще немного времени – я возвращаюсь из такого далека, но возвращаюсь. Теперь я знаю, куда идти: с тех пор как пошел снег, перед моими глазами открылся гигантский след, он больше сада, больше озера, больше нашего холма, по глубине его я могу исчислить величие Господне. На снегу осталась огромная дыра, пропасть глубиной в рост моего мужа, она хранит еще очертания его тела, но он не придет и не займет это место снова, потому что он столь же осторожен, как косуля или горностай, и никогда не возвращается дважды на одно и то же место, он так быстр, что, сколько его ни преследуй, не догонишь и даже не увидишь воочию.
Отныне я буду спрашивать дорогу у каждого уверовавшего, я буду искать те следы, которые нашли те, кому повезло больше, чем мне: «Он проходил здесь – теперь пройдет там…» И каждому уверовавшему я буду говорить: «Обрати меня в свою веру!», как лис из сказки говорил мальчику: «Приручи меня».
Я снова пустилась в путь в самые холода. Я иду. «На пороге моего дома ждет меня Господь», – хватит ли мне времени дойти до него? Без плана и проводника поздно отправляться в путь, особенно если путь твой не прям, как стрела, – эта книга, да-да, она, лишь еще один круг, еще один тупик, – я опять ошиблась дорогой, я знаю, но Боженька терпелив, это он ждет меня на вокзале несостоявшихся встреч.
Я иду по снежному насту на ощупь. Передо мной нет пути, он позади. Передо мной лишь шум моих собственных шагов – так хрустит под ножом сахарная корочка на торте. Мне неведомо, где я иду, по суше или по водам, по небесам или по земной тверди, – уж не заблудилась ли я в очередной раз? У мира нет ни направления, ни границ. Я пошла по бескрайнему ровному простору, не оказалась ли я, сама того не ведая, посреди водной пучины, и что станет со мной, если лед треснет?
Я иду на ощупь, иду, чтобы идти. Однако останавливаться я не буду: когда дорога трудна, когда большинство не понимает ни куда идет, ни зачем, это означает, что путь выбран верно, – это дорога к самому себе.
* * *
Я в трауре, я потеряна, слепа, у меня все сломано, я вся в грязи, я горю, дрожу от холода, я голая и мертвая. Но я есть.
Я старая – и тем не менее не такая, как была.
Ночные бабочки оставляют на пальцах золотую пыльцу – у меня, как и у этих бесцветных ночных созданий, по краям крылышек золотые полоски. Я лишь прах, но золотой прах для всех тех, кто захочет до меня дотронуться, для тех, кто будет любить меня. Я щедра на оставшиеся у меня дары.
Как я, обладательница ненадежного имущества (квадратный метр увядшей кожи, десять гектаров тающего под солнцем снега), могу запереть на ключ улетучивающиеся мгновения счастья? Как сохранить, в каком сундуке, под каким колпаком, чудо радуги или капли росы? Почему ничего нельзя продлить, почему все исчезает? Пока не стало слишком поздно, я хочу поделиться всем, отдать другим те чудеса, которые достались мне, пусть и они полюбят иней на окнах, солнечные лучи, небо со вспенившимися облаками, полосы тумана, молочную тьму, озеро с поднимающейся над ним дымкой, перламутровые зори. Я хочу открыть тем, кто может видеть, эту хрупкую, преходящую красоту, которая открылась моим ослепшим глазам, хочу предложить им насладиться тем, что невозможно взять в руки, – всей этой золотой пыльцой, которой, я думала, что лишена. Друзьям, детям, страждущим, всем тем, кто беззащитен, открою я свой дом в Комбрайе, в нем так тепло зимой, так прохладно летом; странникам, всем, кого недолюбили в жизни, я предложу мои легчайшие пуховики, мой заросший сад, куда, заплутав меж розами и кипарисами, между зимой и летом, на минуту забежало мгновение вечности, и, кроме того, я отдам им свое сердце, то сердце, которое ты, Франси, считал ледяным. Смотри: я распахиваю двери и крышу – долой: когда в мою крепость смотрят небеса, она становится колыбелью – не цитадель, а тростниковый плот.
Прежде чем отправиться в одинокий путь в те края, которые мне неведомы, я хочу собрать под своей крышей слабейших, всех тех, кто, поддерживал меня в течение двух лет, выбиваясь из сил и оставлял мне свои голоса на автоответчике, хотя это было выше их сил: это та подруга, у которой рак, и другая, которая никак не может вылечиться от алкоголизма; и мой сосед, чей сын покончил с собой; одна женщина-фотограф, которую бросил мой муж; безработный приятель; старый овдовевший дядюшка; осиротевшая кузина.
«Вдовец и сирота – что за богатая идея! Ты что думаешь, так сможешь прийти в себя?» С тех пор как мы разошлись с мужем, родители мои находятся в беспрестанном беспокойстве, они обходятся со мной, как с больным ребенком; приходят каждый вечер со свежим хлебом и супом, который несут в термосе, а живут они в деревне на другом склоне холма; и в дождь, и в холод они выходят из дому, чтобы усесться перед моим телевизором и, время от времени просыпаясь, пичкать меня шоколадом. «Ну, съешь еще немного, – говорит мама, – ты такая худая, ничего не ешь, ну, возьми кусочек». Они любят меня, и от этой любви мне становится тепло; но любить умею и я, мама, я большая девочка, мне пятьдесят… Я очень похудела, это правда; возможно, я еще не настолько сильна, чтобы спокойно смотреть на счастливых людей или хохотать во все горло, но я могу уже отдавать свою ласку, успокаивать, охранять.
«Ты еле оправилась от депрессии, – ворчит мама, – и уже готова организовать на Рождество прием для калек! Хуже того, ты думаешь, не начать ли тебе работать в хосписе! Вот уж придумала так придумала! Представь себе, Айша мне все сказала, но что это за мысли такие, что проповедует тебе твоя подруга? „Программа паллиативных забот“ – какая еще программа? Это тебе, малышка, нужна забота… Кто тебе сказал, что тебе хватит сил помочь несчастным в их прощании с жизнью? Кто?» Кто сказал мне, что я такое смогу? Никто, просто я сама уже умерла. В одиночестве. И еще раз умру. Тоже в одиночестве. Мне хочется дать другим то, чего хотелось бы самой. Я могу просто подержать их за руку.
Рождество мы все-таки устроили. В доме, где сияли во тьме все окна, я собрала всевозможные несчастья всех возрастов, и суммой их стал веселый праздничный хоровод, круглый, как румяное яблочко! Дом, украшенный золотыми гирляндами и ягодами остролиста, сиял на снегу, как фонарик, всеми своими огнями, а из духовок струился аромат печеночного паштета, жареных каштанов, миндаля… О, скажите мне только, что этот дом, это тепло, это тело и душа – ваши, что я – ваша! Я хочу быть с людьми, любить, я могу любить: просить, принимать дары и дарить.
И даже ему, моему мужу. Эта книга, первая, которую он прочтет со всеми вместе, будет любовным письмом к нему. Конечно, мне надо было бы его запечатать, но в этом случае ему пришлось бы пылиться в известном «каталоге»… К этому же письму, толстому, сброшюрованному, переплетенному, которое не поместится в картонку с «картотекой», ему волей-неволей придется относиться иначе. Не так, как ко всем остальным. Наконец-то по-особенному!
С этим последним письмом, которое мне приходилось то и дело защищать от насилия со стороны его адресата, хранить, обходиться, как с хилым ребенком, мне пришлось поторопиться – я боялась, что для моей умирающей любви скоро не будет хватать пищи, боялась, что жестокость «мужчины моей жизни» заставит меня отойти от него раньше, чем я успею сказать, что любила его… Пядь за пядью отвоевывала я у ненависти, чтобы поставить на ее место любовь, чтобы громче звучали вечные истины, а не изменчивые чувства, и каждый раз, когда неверный в очередной раз ранил меня, когда его удар достигал цели, я – безумству храбрых! – старалась не потерять той высоты, которую сумела отстоять.
Помню, как нас в первый раз вызвали в суд (после двух лет споров и торговли), нам зачитали «постановление о невоссоединении семьи», и мы по длинным коридорам стали пробираться к выходу; мой муж, все еще муж – еще три месяца семейной жизни, новой, конечно, – наклонился надо мной сказать «до свидания», я протянула ему руку, он поцеловал меня в щеку и тогда, воспользовавшись тем, что наши адвокаты заняты своими адвокатскими россказнями и не смотрят на нас, я тихонько коснулась его губ своими губами, потом на перекрестке очередных коридоров мы, ни слова не говоря, расстались друг с другом, – каждый удалился под конвоем собственного защитника – я не оборачивалась, мне и так было слышно, как тают под сводами звуки его шагов… Для свидания до ближайшего вызова в суд не было никаких причин – увидимся дней через сто, двести, триста… Но, пробравшись через лабиринты Дворца правосудия, каждый со своей стороны, мы вдруг оказались рядом друг с другом на одном тротуаре. Адвокаты наши по дороге потерялись, день склонился к вечеру, кафе зажгли свои террасы, погода была теплая, и я услышала, как мой собственный голос произносит:
– Может быть, пообедаем вместе?
– Сожалею, – вежливо (он стоял в метре от меня) ответил он, – но я не могу встречаться с тобой, когда я один. Понимаешь, я не хотел бы делать ей больно…
Ну конечно же! Где была моя голова? Семь лет он делил меня, семь лет мучил (для нее – вторники, четверги, субботы, треть обедов, один уикэнд из двух и половина отпуска), семь лет рассчитанных, спланированных страданий – как же мне не вознести хвалы его деликатности, как не умилиться его новым манерам? Как старательно он хотел оградить ее от волнений! С какой жестокостью топтал меня! И вот он уже решает окончательно прояснить ситуацию, если я не очень поняла: «Я не хочу, чтобы она переживала то, что доставляло тебе столько боли. Я все понял. И решил измениться». Боже, какая передо мной разверзлась пропасть!.. Но я сама нарывалась на то, чтобы меня одернули, – зачем все время побираться? В тот же вечер я заставила себя взять в руки перо и с нежностью вспоминать мужа в своих записях, установить дистанцию между собой и собственным горем, для того чтобы заставить себя не реагировать, как хочется. Мне надо было научиться больше ничего не ждать, ничего от него не требовать. Научиться выживать лишь в его воспоминаниях, как будто я умерла. Последняя мольба Дидоны, ее последняя песнь: «Remember me…»
Нет, и этой малости было слишком: по какому праву я, даже превратившаяся в тень, насильно проникну в его будущее? Мне нужно принудить себя к любви к нему в закрытом пространстве прошлого, в том прошлом, из которого нет выхода, в котором существует лишь предшествующее будущее, мне нужно научиться безнадежно лелеять его образ, лелеять его для того, чтобы отдать другой, научиться любить, чтобы отдать. Так делают первые жены: кажется, на Востоке некоторые сами выбирают себе соперниц, украшают собственными руками конкюбинок своих мужей, благословляют эти новые браки и свою отставку, массируют ноги избранниц и радостно подтирают попу новым детям. Принимая свою отставку, они сохраняют за собой единственное преимущество – свое хронологическое первенство, единственное их «богатство» – это их возраст…
Но вот сюда-то и ударяет бита: я не была даже его первой женой! Самое большее, первой ex-aequo… Двадцать шесть лет назад он предложил свою руку и сердце двоим девушкам в один и тот же день. В понедельник утром он в сопровождении своих родителей встретился с моими родителями – в его обществе было принято соблюдать все правила; все вместе мы наметили, когда состоится помолвка и свадьба. Затем каждый отправился на работу; вечером, когда мой жених пришел к нам на обед (мы жили уже в одной квартире, несмотря на все приличия и условности), выглядел он так, как будто не расстался со своей холостяцкой жизнью, а по крайней мере похоронил все свое семейство в полном составе!
– Кати, – пролепетал он, с трудом разжимая губы, – у меня для тебя плохая новость…
Я испугалась: случилось что-то плохое, и это плохое действительно случилось, но такое, чего я никак не ожидала:
– Очень плохая новость, бедная моя Кату: я женюсь на Ирен…
– При чем тут Ирен? Вы же уже год, как не встречаетесь!
– М-м, нет, это не совсем так…
– Ах, так? Ну ладно, но это не причина, чтобы на ней жениться!
– Она ждет ребенка…
– Ирен? Ты ведь говорил мне, что она не может родить!
– Тем не менее она ждет ребенка. Ну, и я должен… Но я не хочу тебя бросать, родная моя, я ведь люблю тебя. Я женюсь на Ирен, я только что встречался с ее родителями, отступать некуда, но ты останешься моей любимой, моей самой дорогой, между нами ничего не изменится…
Ничего не изменится? Ну сейчас он увидит, как это «ничего не изменится»! Я вытащила из шкафа его чемодан, как попало запихала в него его рубашки и пижамы, застегнула и выставила на лестничную площадку багаж вместе с его владельцем. Потом я всю ночь проплакала – тогда впервые мне вспомнилась эта старинная песенка из моего детства, которую я так надеялась забыть: «Сердце мое не может выбрать, не знаю я, кого люблю из вас двоих…» Я плакала, но паники не было, возмущения и криков – тоже, я не позвала к себе никого из друзей – я ничего не могла понять в этой истории, я даже не могла в нее поверить. И была права: на следующий день Франси вновь появился к обеду со своим маленьким чемоданчиком:
– Я порвал с Ирен.
– А ее ребенок?
– Она меня обманывала. Я вновь встретился с ее отцом и все отменил… Прости, любовь моя, прости за ту боль, что я тебе причинил.
Он говорил это уже в моих объятиях, он уже был прощен. Тогда я даже не постаралась выяснить, что же произошло на самом деле: я решила, что это выдумка, глупый предлог – последняя уловка нерешительного мальчишки, которому предстоит принять окончательное решение. И тогда тоже я приуменьшала происходящее…
Позднее, уже после того как мы поженились, я познакомилась с Ирен, мы подружились: жизнерадостная блондинка, она нашла свое счастье с другим мужчиной; мужа она моего любила искренне, но совершенно не старалась его у меня похитить – она была из тех, кто составлял его «гарем»: любовницы, бывшие любовницы, будущие… Мы с Ирен иногда обедали вместе, но в течение пятнадцати лет я так и не осмелилась спросить ее о «двойном браке», который был нам предложен.
Впрочем, я была почти уверена, что Франси мне солгал, он никогда и не думал жениться на ней; я таким образом хранила осторожное молчание по поводу этого инцидента, который в конце концов канул в тьму прошлого. Напомнила мне об этом сама Ирен, и не без бравады: «Знаешь ли ты, Катти, что твой муж заставил меня пережить самые ужасные сутки в жизни? Это было в семидесятом. Однажды в понедельник он, наконец, согласился увидеться с моими родителями и ни с того ни с сего попросил у них моей руки! Как ты понимаешь, я была на верху блаженства. Мы с мамой всю ночь обсуждали, что и как будет… Но на следующее утро разразилась катастрофа: Франси появился у меня дома бледный как полотно извинился перед моим отцом – он ошибся, ни больше, ни меньше… Все было разорвано, он женился на тебе…
Я не стала задавать ему вопросов, выяснять, что могла она сказать нашему общему жениху, чтобы он, наконец, „решился“ увидеться с ее родителями и повторить в понедельник вечером то предложение, которое он уже сделал мне с утра. Зачем бередить рану? Я ведь думала, что понимала, в чем дело… Когда Ирен узнала, что любовник ускользает из ее рук, она пустилась на все, чтобы удержать его: как приговоренная к смерти, она заявила, что беременна, чтобы оттянуть „кровавую“ развязку на несколько дней, на несколько часов…
Через много лет, когда Франси уже бросил меня ради Лор, мы опять обедали вместе с Ирен и вернулись к этому „суточному двоеженству“, неясное воспоминание о котором смущало нас и всегда между нами стояло, хотя мы никогда о нем не говорили. И впервые (через двадцать шесть лет после того случая!) я осмелилась расспросить свою „старинную соперницу“:
– Ты действительно говорила Франси, что беременна, чтобы убедить его разорвать помолвку со мной?
– Беременна? Да, Катрин, он никогда не дал бы себя поймать на такой крючок! У меня не может быть детей, в двадцать пять я уже об этом знала. Франси тоже это было известно. Он никогда не говорил тебе об этом? Он же поэтому и решил, что на мне не женится: представляешь – ирландец, и без детей! Из-за этого он меня и бросил, из-за этого он на тебе и женился.
Таким образом, он лгал, предлагая мне поверить, что его обманули… Двойная ложь, картина-обманка, выполненная рукой мастера! Никто лучше него не умел выстраивать ложные перспективы, создавать впечатление глубины и рельефа, однако на самом деле за всем этим была пустота или кто-то, настолько хорошо спрятавшийся, что его было никак не обнаружить. Из всех этих декораций, видимостей всплывала лишь одна истина – мой живот. Я была просто первым „животом“, а не первой женой. Хронологическое преимущество было у Ирен.
Впрочем, пользовалась она им не очень долго: через полгода после нашего разговора я смогла объявить ей, что ее опередили. Муж отправил мне большие картонные коробки: я должна была переслать ему папки, оставленные им у меня в Комбрайе, – рукописи по финансовым вопросам, которые он опубликовал, записные книжки последних лет, новогодние поздравления, которые посылали ему друзья; поздравительные открытки за пятнадцать лет, сложенные в бежевые папки! Этот человек хранил все… за исключением „женщины его юношеских лет“!