Текст книги "Первая жена"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Истинное сострадание я нашла лишь у санитарки «скорой помощи», которая ждала вместе со мной приезда хирурга. Ее звали Ким, она была филиппинка, плохо говорила по-французски и вскоре стала обращаться ко мне только по-английски; она обняла меня, я уткнулась в ее большую грудь, и, ласково похлопывая меня по спине (как не сильно похлопывают ребенка, чтобы унять его боль, когда он плачет) она повторяла мне: «Cry, cry, honey!» Чтобы унять боль, она даже налила мне настойки собственного изготовления, она была очень теплой и очень сладкой – отличная подготовка к нескольким часам анестезии… Страдая со мной и за меня, и более, чем я, вместе со всеми, кого я в тот вечер представляла в ее глазах, она поила меня свой настойкой и своей любовью, ложка за ложкой, как если бы я была раненым ребенком. Потом, когда я снова принялась плакать, положив голову на ее обтянутую белым халатом грудь, прямо над значком с ее именем, она стала мне рассказывать, что одна воспитывает своих девочек, но что, она надеется, у них будет хорошая работа, чтобы не зависеть от мужчины, который будет их обманывать, от мужчины, который может бить их: «Cry, cry, honey!»
Я пила ее нежность, как молоко, но меня не покидало чувство стыда из-за того, что я незаслуженно ею пользовалась: симпатия этой женщины относилась не ко мне, потому что я не была в ее глазах «побитой женщиной», женщиной, которую бьют, я была просто женщиной, которую постоянно обманывают, униженной женщиной и слишком послушной – настолько, что однажды обязательно должно было захотеться побить!
Мой муж тоже не преминул этим воспользоваться: когда он меня спрашивает (все реже и реже), как я себя чувствую, он никогда не говорит, как вначале, «эта случайность», он говорит – «этот несчастный случай». Три слова и ни одно не выкинуть. Раз «несчастный случай» – значит, он меня не трогал. Более того, «несчастный» – это определение точно указывает на мою «вечную беспомощность»! И в довершение всего – «этот несчастный случай», значит – «твой несчастный случай». То есть говорить не о чем, это звучит, как «твои дети» или «твоя машина»: это значит «несчастный случай, в котором ты виновата сама», в общем – твое личное дело. Вот так. Может быть, я действительно упала с лестницы?
Но в той войне, которую мы объявили друг другу, есть нечто худшее, чем эта ложь умолчания – сплетни. Злые, грязные сплетни. Они поджидают меня в углу парфюмерного отдела одного большого магазина:
– Катрин! Вот так сюрприз… Где ты пропадала? Я тебе звонила сто раз! И все время автоответчики… Я оставляла сообщения… Но никто мне так и не перезвонил!
– Меня не было, я путешествовала. И потом, теперь, когда я ушла с факультета, я много живу в деревне. Пишу. (Никто не будет проверять, что с тех пор как мой муж бросил меня, я просто-напросто перемалываю ветер, а не пишу! Мой дом в Комбрай – настоящая мельница дядюшки Корнийя.)
– Как бы там ни было, тебе повезло, что ты меня встретила! Потому что пора тебе появиться на людях, давно нора! Во-первых, твой муж повсюду таскает с собой эту свою крашеную бабу… И все нипочем ни ему, ни ей! Совершенно счастливы! Ну и, естественно, начинаются вопросы, почему ты-то всех избегаешь? Ты предоставляешь им свободу действий, понимаешь? Твое отсутствие дает пищу сплетням, которые… Что? Не говори мне, что не знаешь… Может быть, конечно, я не должна была бы тебе это говорить… Люди такие злые, бедная моя крошка! Некоторые даже дошли до того, что уверяют, будто ты настоящая пиявка, что ты хочешь посадить его на хлеб и воду, что ты всегда была корыстна, что ты его собираешься ощипать… Но это еще не самое плохое! Говорят, что ты больна, что у тебе депрессия… С истериками, с приступами агрессии, физической агрессии…
– Агрессии? Это я-то агрессивна, я?
Голос у меня срывается, боль сдавливает горло, и вдруг меня начинает рвать, прямо там. В отделе парфюмерии. Человек, которого я люблю, осмелился обвинять меня в той боли, которую мне причинил! Он поливает меня грязью, а я прячу свое уродство, чтобы пощадить его! Я лгала, чтобы пощадить его: упала с лестницы, несчастный случай, – а он лжет, чтобы унизить меня!
У меня уже не хватает сил на возмущение, я сама завершаю то грязное дело, что он начал, я сама обливаю себя слезами и грязью – и в самом святилище чистоты! Все летит в помойку: истина, которую я должна была бы открыть, достоинство, которое я должна была бы хранить, флаконы туалетной воды, украшенные бантами, слишком сладкие голоса продавщиц и их нежные клиентки в этом «самом святилище чистоты…» К счастью, приятельница моя не прослезилась: она дотащила меня до первого выхода, втолкнула в первое попавшееся кафе, довела до туалета, вытерла мне рот, глаза, пальто, заставила высморкаться и, в довершение всего, стерла с меня всю блевотину, а потом выбрала столик в самом темном углу и заказала два чая.
Говорить я была не в силах, я могла только, опустившись на табурет, вытащить из кармана свою изуродованную левую руку, эту сведенную вечной судорогой руку, пальцы на которой я не могу ни сжать, ни распрямить, – это лапа пойманной птицы, это фантом руки, заточенной в белый панцирь с железными распорками, – и, ни слова не говоря, помахать этим пыточным инструментом перед носом у приятельницы, – точно так же мой муж молча махал перед моим носом своей рукой со снятым обручальным кольцом…
– Какой ужас! Как же это случилось?
– Это он, – выдавила я из себя, икая, – это он… Он не хотел, но…
– Какая сволочь! И только подумать, после всего этого он шатается по светским приемам и разносит слухи, что ты бьешь посуду! Но, дорогая, ты же это так не оставишь, нет? Нужно что-то сделать! Ладно, не сходи с ума, ничего сложного – один коктейль: ты организуешь коктейль человек на шестьдесят, нужно, конечно, подумать, кого пригласить, но этого достаточно, чтобы заставить всех наших друзей понять, что в действительности происходит…
Слезы снова начинают течь у меня по щекам:
– Сжалься, Элизабет! Да мне легче повеситься, утопиться, сдохнуть легче, чем заниматься этими светскими приемами!.. Как ты меня представляешь на коктейле с такой рукой? Напичканная транквилизаторами и тем не менее совершенная тряпка… А моя пластмассовая рука? Ты считаешь, ее можно показывать, такую красоту?
– Никаких проблем! Впрочем, тебе самой и заниматься ничем не надо: приглашения, оформление помещения, организация – всем этим займусь я. Тебе надо только появиться там…
– Значит, «только появиться»? А под каким предлогом? Чтобы отпраздновать развод? Или явить миру эту красоту? Или для произнесения краткой речи, в которой я всем объясню, что мы разводимся «по взаимному согласию», но что между нами теперь все, что касается «взаимного согласия», больше не проходит? Если только мы действительно не придем к «взаимному согласию». Я не хочу, чтобы он женился на другой, не хочу, чтобы он меня бросал, – вот это и есть правда! Нет, ничего не говори, я знаю, что знаю: в глубине души он не был уверен. Ни он, ни я не стремились к тому, что происходит с нами сегодня, – «invitus invitam dimisit»…
– Это что за абракадабра? Латынь? (Элизабет – пресс-атташе, а не кандидат филологических наук.)
– Да. Береника. Береника и Тит. «Он отослал ее воле своей наперекор, вопреки ее желанию…» Это не сам Франси бросает меня, это она его заставляет, эта женщина, понимаешь? Она обложила его, взяла измором, она лишила его воздуха… Все зло идет от нее! И это она распространяет про меня все эти гадости, я уверена!
«Мама, ты делаешь ее просто дьяволицей, – не устает повторять мне старший сын, – ты просто хочешь оправдать папу…»
Меня предал, изуродовал, облил грязью мужчина, который обещал свою поддержку и помощь, и все хотят, чтобы я считала это нормальным? С этим мне надо согласиться? Но когда меня в этом действительно убедят, кому еще смогу я довериться? Какому другу, родственнику, кого посмею я еще полюбить? Даже мои сыновья не будут вызывать у меня доверия. Даже они…
– Вполне возможно, что слухи по Парижу распускает Дульсинея вашего очаровательного мужа, – допускает моя юная адвокатша, которую все это забавляет (с самого начала моя история приводит ее в восторг: мои злоключения кажутся ей «материей» весьма любопытной). – В конце концов, эта «дама сердца» ведь тоже разведена, правда? Мотивчик ей известен… и процедура развода тоже! Она, бесспорно, понимает, что, отправляя вас в больницу, господин Келли поставил себя в очень уязвимое положение: стоит вам подать жалобу, как дело перейдет в уголовный суд и обернется для него судимостью, потому что суды не любят «песен о падениях с лестниц»! Вот поэтому-то его очаровательная спутница и готовит пути отступления: распространяет слухи, что вы фурия и «настоящий Рембо», – это при его-то спортивной фигуре и метре восьмидесяти пяти терроризируют крошку! – она подготавливает почву для того, чтобы он подал жалобу на подстрекательство с вашей стороны.
Моя адвокатша усаживается на угол стола, улыбается и чувствует себя совершенно свободно: зажигает сигарету, глубоко затягивается, снимает серьги, кладет их рядом с пепельницей, потом, подвигая к себе толстенную папку, в которой перемешаны медицинские справки, гостиничные счета, письма, контракты, аттестаты, счета, произносит:
– Только у нас, дорогая моя клиентка, железная позиция! И раз «месье» не выказывает и признака доброй воли в урегулировании дела, раз он даже удваивает свою агрессивность, мы меняем тактику – никакого взаимного согласия. Ко-нец! Хорошая жалоба в суд с возмещением убытков и развод по прецеденту! Первый этап – констатация измены. Если вы не возражаете, завтра ранним утром судебный пристав заявится к нашим голубкам и накроет их прямо в гнездышке…
Констатация измены в конце двадцатого века? Впрочем, меня шокирует не только само предложение, но и ее словесное обрамление: «песни о падениях с лестниц», «Дульсинея», «Рембо», «голубки», – чем они лучше «пиявки», «истерички» или «корыстолюбивой твари», всех тех прилагательных, что мои друзья вкладывают в уста моего мужа для моей собственной характеристики? В этих словах я не узнаю ни нашей прошлой любви, ни нынешнего страдания. Одни обломки…
Я злюсь на своего адвоката, которая между тем только и делает что старается меня утешить. Я злюсь на выражения, которые она употребляет, на ее панибратство, на ее раскованность, – все это унижает меня, делает ситуацию, в которой я нахожусь, пошлой, это как смущенные взгляды медсестер в больнице, чем лучше-то? Я злюсь на нее за надпись, которую она сделала на моем деле: «Госпожа Келли против своего мужа» (и она повторяет это в каждом письме, которое отправляет мне). Может быть, для меня было бы лучше «Г-жа Л. против г-на К.»? Как бы там ни было, читать «против своего мужа» я не могу – ощущение, что совершаю какую-то низость, подлость. Будь он действительно моим мужем – моим мужем, как когда-то, – я не была бы его противницей. Мой Франси, тот, кого я любила, не может быть моим врагом…
В глубине души я злюсь на всех этих крючкотворов: нотариусов, приставов, адвокатов – за то, что они предоставляют мне оружие для мести, оружие, которое я могу направить против него, злюсь за искушение, которому они меня подвергают, – короче, за то, что они выполняют свою работу. Они исполняют свою роль. Не начну ли я исполнять чужую, если отправлю в уголовный суд отца моих детей, если я его «ощиплю», как он говорит, если я сделаю так, что его приговорят к какому-нибудь наказанию, пусть даже для них неожиданному? Итак, бита направлена именно сюда: если я никогда всерьез не думала упрекать Франси за его ошибки и «нарушения», никогда не думала всерьез подавать на него в суд, обвинять, преследовать, значит, все-таки была такая мысль… Иногда вечером мне начинало казаться, что судебное дело с истцом и ответчиком, ранами и ударами, полицейским комиссаром, прокурором и защитой, или развод «из-за измены одной стороны», из-за предательства и «связей на стороне», или безразлично что, в конце концов, только бы не этот нескончаемый обмен уколами рапиры, только бы не эта констатация того, что срок аренды истек, холодно и стерильно, принесло бы мне облегчение. Судебный иск, жалоба – да, мне хотелось бы пожаловаться, потому что мне было больно, и разводу «по взаимному согласию» – что за маскарад! – этой торговле, этому новому браку, под шумок я бы предпочла процедуру торжественную, во время которой судья в красной мантии назвал бы виновника и жертву. Я алкала справедливости и удовлетворения, если не ритуальных отправлений, высоких принципов, восстановления святынь, для того чтобы восстановить то, что было больше чем договор, – договариваться мало… Но теперь модно непостоянство, моден консенсус, все «нормализуют», «минимизируют», низводят до банальности: «так лучше», «подумай о детях»… Друзья советуют мне почитать «Как разводятся приличные люди», руководство для хорошо воспитанных разводящихся. «Мирные» отношения между бывшими супругами, уважение друг к другу ускорят процесс «восстановления», сведут на нет травму расставания…
Развод – драма? Да бросьте вы! Мы все поменяли! Взаимное уважение, изживание конфликта, сублимация, улыбки – нынче разводиться проще простого, достаточно обожать друг друга!
– Как вам повезло, дорогуша, – говорит мне старушка соседка, развод которой пришелся на героические времена, – теперь так легко можно расстаться с мужем – простые формальности! Мы в наше время были настоящие дуры: дрались, рвали себе душу… О, сколько слез я тогда пролила!.. А оскорбления, а драки, ложь, ссоры! Даже собственные друзья, родственники… Мы были просто дуры, да, просто дуры!
Это слово, которое она со стыдом повторяет, не отрывая взгляда от носков своих туфель, неожиданно заставляет меня вспомнить рождение моего первого сына – как это было давно! Одна из моих двоюродных бабушек приехала из Комбрайя навестить меня в родильном доме. Она сидела у моей постели, зажав в своих морщинистых руках букетик нарциссов: «Ну, душечка, кажется, все благополучно? Тем лучше, тем лучше! О, молодые женщины сегодня избалованы – да-да, роды безболезненные, ничего и не почувствуешь! Ребенок выходит как по маслу, разве нет? И все потому, что вас научили дышать… Не поверишь, какие мы были дуры и страдали, еще как страдали!»
Я не стала ее разубеждать. Да и зачем? И потом, в глубине души я очень гордилась, что «выдержала», что могла улыбаться, что могла лгать… Сегодня мне стало не до гордости. Нечем гордиться в этом дурацком спектакле, где я сыграла отведенную мне роль, – я прилично себя вела, никому не «причинила неприятностей». Однако именно их я и хочу. Можно подумать, например, что бывают «развод без страданий» или роды, когда даешь новую жизнь, без криков…
Впрочем, что тут говорить об этой новой жизни, – еще один обман! Порой я делаю вид, что согласна, ради удобства других; однако я прекрасно знаю (наперекор тому, что сама же и написала): развод – это не роды, это смерть. «Хватит!» «Замолчи!» «Такое не говорят!» Развод гримируют, как гримируют мертвецов. В «funeral home» вас встречают трупы с нарумяненными щеками, нарисованными губами с улыбкой на устах. Они тоже начинают «новую жизнь»… Эти лживые обещания, этот маскарад, который живые предназначают для живых, – еще один ком грязи, летящий в мертвых.
Оставьте на моем лице эту восковую бледность, отблески тлена, бесстыдство смерти, не стирайте их: они отвечают истинному положению вещей. И не заставляйте меня вступать в загримированный развод. Никаких румян, никакого полутраура. Я не хочу ни жить, ни умирать во лжи. Вон условности! Никакого грима, никакой грязи.
Сегодня, однако, я вывалена в грязи. Смятение чувств, сведение мелочных счетов. Это не трагедия, это буржуазная драма, даже водевиль. Все закончится задиранием юбок, подсматриванием в замочную скважину, счетами. Я считаю дни напролет: банковские выписки, акты о введении во владение; мне надо второпях заполнять бумажки, считать семейный бюджет – боеприпасы для двух наших адвокатов, которые, подобно ахейцам и троянцам, оскорбляют друг друга с высоты крепостных стен, для того чтобы придать себе мужества: битва, настоящая битва, еще не началась, пока стороны лишь поносят друг друга. «Не сомневайтесь, мы заставим их заплатить!» – ликует мой адвокат. «Заставить его заплатить?» Да почему бы, в конце концов, и нет? Он боится, что я его «ощиплю»? Ну и ощиплю: когда перестаешь рассчитывать на другого, начинаешь считать… И я делю, множу, извлекаю на свет Божий декларации о налогах, долговые обязательства, навожу справки о «том, что он откладывает на старость». О том, что он откладывает на старость? Ну да, о его возможных владениях, о будущем наследстве – как в девятнадцатом веке! Признание измены, подсчет того, что отложено на старость, – два пережитка развода по старинке среди подслащенных современных разводов. Сначала я возмущалась:
– Да откуда мне знать, что может унаследовать мой муж? Я не для этого выходила за него замуж!
Мой адвокат начинала ругать меня:
– Не хотите бороться с ним – боритесь с ней! Скажите себе, что отстаиваете права своих сыновей! Или вы хотите, чтобы все досталось этой интриганке?
Нет, конечно; значит, я не буду столь великодушна, я не буду любезно проигрывать, не буду покладистой в игре; правда, игра эта не моя… С горьким привкусом во рту, нахмурив брови, отправляюсь в Марсель, в Париж; вымеряю, какова длина фасадов домов, принадлежащих семейству Келли; считаю, сколько в них окон; расспрашиваю консьержек об общей площади…
Урожай неплох – принимаю поздравления своего адвоката. Мне стыдно: адвокаты по бракоразводным делам, «матримониальные судьи», – ассенизаторы любви, они видели столько грязи, что в конце концов перестали ее замечать.
Ну, а теперь перейдем к пенсиям: какая будет пенсия у моего мужа? Нам нужна информация – и вот уже на меня возложена новая миссия. Звоню одному из его друзей, он, как и мой муж, занимается кросскурсами; этот жестокосердый «рейдер» всегда имел ко мне слабость, но на этот раз он не собирается скрывать, что шокирован: «Пенсионная сумма? Расчет процентов? Да это же гнусно!» Действительно гнусно. А как, он думает, ведется война? В белых перчатках? А мой противник? Он, что, думает, что делает мне подарки? Не только не делает, но и мечтает забрать те, что уже сделал: недавно, зайдя в дом, чтобы забрать кое-что из бумаг (он ведет себя, «как у себя дома», потому что ключ у него остался!), он заметил на полке в коридоре чашу, полную разноцветных камней, привезенных мне им из своих путешествий – из своих путешествий вместе с Лор: «Эти камни тебе дарил я, – напомнил он мне сухо, – я мог бы забрать их…» Я сняла с правой руки кольцо, подаренное им во время нашей помолвки: «Это тоже твой подарок, можешь забрать и его…»
Не проведя в доме и пяти минут – только-только успел пройти из прихожей в гостиную, – он уже начал расчеты:
– Предупреждаю, я заберу половину пластинок (палец упирается в шкаф). И энциклопедию. Она – моя (указующий перст в сторону книжных полок). И «Плеяда» – моя. (Ну, конечно, – его! Неужели он действительно думает, что я буду требовать назад «его» Салтыкова-Щедрина или «его» китайских поэтов? Он оставляет своих детей, но не забывает о «Плеяде» – вот она, сила слова!) И потом, я хочу забрать свое кольцо для салфетки, ну знаешь, серебряное кольцо с моим именем… – И вдруг резко поворачивается к дальней стене: – А этот коврик? Он больше, чем тот, что ты принесла с собой, когда выходила за меня замуж; высчитываю половину их разницы площадей – получается восьмая доля, так?
– Давай, бери ножницы, режь!
«Мы делим все, мадам Келли, все до тринадцатой чайной ложки!» – мне на память приходят эти слова, которые несколькими годами раньше обронил шофер моего мужа во время своего третьего развода: как и в двух предыдущих случаях, он обильно обманывал свою третью супругу и был весьма удивлен, что она в конце концов восстала… Стоит заметить в его оправдание, что род занятий этого человека поощрял его на грехопадение – разве не располагал он, как и его патрон, ненормированным рабочим днем? И пока президент кампании взлетал вверх на лифте в эксклюзивные апартаменты, он клеил гостиничных администраторов. За двадцать лет он научился быть соучастником и учеником мужа, чьей потемневшей (шофер был родом с Мартиники) и уменьшенной копией он стал казаться в силу мимикризма – рост ниже среднего, галстуки поменьше и тоже микки-маусы, любовные связи поскромнее, обманы помельче… Он так же неустрашимо лгал: то для того, чтобы покрыть свои шалости, то – шалости своего патрона; он лгал своим женам, лгал любовницам, лгал мне, а иногда, застигнутый врасплох интрижкой, которая шла вразрез с интрижкой его шефа, лгал и ему. В общем, совершенный Сганарель для этого Дон Жуана! Но во всем остальном преданный, веселый, хитрый. Мне он очень нравился. Мне нравились те дружеские чувства, которые он питал к моему мужу. Я тоже ему нравилась, судя по всему, и, наполовину жалуясь, наполовину хвастаясь, он рассказывал мне о своих приключениях с адвокатами, о неприятностях с выплатами на содержание жен, детей, он говорил, как надо делить обстановку – с каждым новым разводом он становился все «круче»:
– До тринадцатой чайной ложки, слышите? И тарелки, и скатерти! Все пополам, я оставлю ей лишь глаза чтобы было, чем плакать!
Я слушала его и мотала на ус. Я слушала его и нисколько не сомневалась, что вскоре мне предстоит то же самое, и что из-за странного перераспределения ролей хозяин будет подражать слуге…
Забыл ли он, этот «golden boy», этот удачливый биржевой маклер, заповедь нашего брака? А я сама, разве я ее хорошо помню? Мы были молоды, безденежны (мои родители богатыми не были, а у Келли была уйма детей), мы были недальновидны, доверчивы и в качестве заповеди выбрали стих из Евангелия от Луки: «Посмотрите на полевые лилии: они не трудятся, не ткут… Взгляните на этих небесных птиц: они не сеют, не жнут, нет у них ни погребов, ни чердаков, однако Господь питает их…»
О, как они нынче свежи, наши полевые цветы, как прекрасны наши небесные птицы! Вороны и падальщики! «Погребов», «чердаков», столовых приборов и буфетов у нас теперь больше чем нужно, и мы ссоримся из-за каждой вещи, как два старьевщика: супница – тебе, но мне – разливательная ложка, перина – тебе, мне – матрас…
Развод – это бесславное поражение: не смерть на поле брани, а погибель в грязной трясине. Мы обсуждали сумму, положенную на содержание детей, шаг за шагом, копейка за копейкой, целый год, мы бы и дальше продолжили, если бы наш старший сын, игравший роль посредника между его так и не повзрослевшими родителями, не вмешался в это дело: обедая с одним, ужиная с другим, терпеливо, он привел нас к тому, что мы сошлись на определенной цифре. Вплоть до запятой. Это не фигура речи – мы обсуждали тысячи, сотни, десятки и даже единицы! Когда я появилась с этим черновиком соглашения у моего адвоката, она расхохоталась мне в лицо:
– Вы хотите, чтобы я появилась в суде с такими расчетами? Обычно, дорогая моя мадам, округляют! Меня на смех поднимут с вашими десятыми долями! Копейки после запятой! Подумайте, ваша общая сумма даже не делится на четыре!
Поникнув головой, я вышла на улицу. Ни за что на свете не хотела бы я встретиться где-нибудь в городе за обедом или в купе поезда с двумя людьми: с моим проктологом и с адвокатом, защищавшим меня при разводе, – я предстала перед ними не с лучшей своей стороны…
Торговля, которой занимается муж, тянет меня вниз: я слишком дорого плачу за то, чтобы «заплатил» он, – я так могу потерять уважение к нему, да нет же, я боюсь потерять не уважение к нему, а самоуважение. В замешательстве я отказываюсь досаждать ему, отказываюсь защищать «свое право», которое иногда мне кажется прямо противоположным тому представлению, которое у меня было о себе самой.
Но я не совсем уж опустила руки: я меняю поле, я буду сражаться и побеждать в другом месте – я выйду из этого испытания повзрослевшей, очистившейся, а они попадут в ими же расставленные ловушки, я подставлю им левую щеку – короче, я их полюблю. Особенно ее, которую я ненавижу. Ее, потому что она более чем кто бы то ни было «мой ближний», потому что она – мой враг… Впрочем, кто может быть мне ближе, чем женщина, которая любит того же мужчину, что и я? Это она делает счастливым того, кого я думала, что люблю: разве не должна я признать, что я у нее в долгу?
Долги… Как раз по поводу долгов: разве мой адвокат не просила меня предоставить ей отчет о тех платежах в счет долга за дом, которые мы некогда осуществили? Потому что мало того, что мы разделили мебель и детей, нам нужно еще – так требует закон – выйти из совместного владения, разделить неделимое, расчленить нерасчленимое. Это игрушки, мы уже справились с более сложным делом: отделили друг от друга то, что составляло единую плоть… Только вот с домом мой муж, кажется, не спешит: ключа себе не требует, не торопит решение – может быть, он меня еще любит? Если только он не получает злобного удовольствия оттого, что причиняет мне неудобства… Не знаю. «В вечном смущении моем надежду сменяет страх, и то и дело…»
Весы вновь качнулись: несмотря на все мои благие решения, я снова окунаюсь в договоры, контракты, отводы – одним словом, в болото, но надо же, наконец, с этим покончить. Встав на четвереньки, вытаскиваю из шкафа запылившиеся коробки из-под обуви, в которые, с тех пор как получила первые заработанные деньги, стала бросать старые чеки. В беспорядке, и всегда без даты… Как тут найти свидетельства о займах двадцатипятилетней давности, которые необходимо представить, и доказательства того, что за них платила я сама? Я потеряла все наши квитанции, все наши счета; может быть, я случайно сохранила корешки чеков семидесятых годов, – это я-то, кто ничего не убирает, не умеет ничего сохранить, даже мужчину своей жизни!
Сидя на ковре посреди вороха из двух сотен чековых книжек – синих, желтых, розовых, которые раскиданы вокруг меня, как бумажные цветы, – я начинаю свое путешествие в прошлое. Сначала – на ощупь: в каком году я покупала это трехсотфранковое платье (300 фр., «Этам», 6 июня), а в каком платила за телефон вот по этой квитанции, вот по этому счету за электричество? Понемногу, однако, я начинаю восстанавливать картину. Достаточно ухватиться за нитку и потянуть – годы начинают разлетаться, я узнаю их по именам нянь, сидевших с нашими детьми, за вкривь и вкось нацарапанными инициалами возникают лица, забытые жесты, возвращаются из прошлого эти юные незнакомки (Мари-Франс, Жаклин, Сильви) – от них тогда зависела моя жизнь. Другие опознавательные знаки: подарки, преподнесенные коллегами, которых нынче потеряла из виду, ремонты, выполненные в квартирах, с которых мы давно съехали, цветы – герань для балкона, фикус для гостиной, – которые давным-давно завяли.
Сначала один, потом другой – я разбираю чеки по годам и случайно натыкаюсь на свидетельство того, сколько нам стоило крещение старшего сына или колыбель самого младшего: «345 фр., бутик Марсаль». Эта нацарапанная выцветшими чернилами цифра вдруг вызывает у меня в памяти цвет драже (зеленый – что за странная мысль!), нежность миндальных деревьев, провансальскую весну и мои двадцать семь лет; затем, увидев на белом прямоугольнике слова «Дормиду, 80 фр.», я снова ощутила прикосновение пушистой пуховой турецкой пижамы, в которую закутывала своего «самого маленького», чтобы он не замерз ночью. «О, милая рука, уста родные моих детей. / Он прикоснулся – шелковиста кожа, душистое дыхание…» – так говорила Медея. Все исчезло, износилось, остались только корешки чеков.
Я с удивлением обнаруживаю, что в восемь лет наш старший сын занимался фехтованием (чек на маску и куртку), погружаюсь в меланхолию, узнав, что, будучи молодыми родителями, мы два раза в год проводили наедине субботу и воскресенье в гостинице какого-нибудь пасмурного края («Франси и я, Сен-Жан-о-Буа»), В то время, когда мы жили около вокзала Аустерлиц, мы вместе ходили по магазинам, я позабыла об этом: каждую неделю в мясную лавку Бернара («Мясо, 127 фр.») и в супермаркет на бульваре Сен-Марсель; иногда чеки заполнял он, а иногда на одном чеке писали и я, и он… Тот супермаркет закрыл свои двери уже лет пятнадцать назад, что же до продуктовых тележек, то мы не толкаем их перед собой вместе уже лет, наверное, сто.
Конечно я произвела всю эту архивную работу впустую, но доказательства, которые были мне нужны, я нашла. Доказательство того, что в 1975-м я подарила нашему первенцу огромного оранжевого плюшевого зверя, которого звали Казимир, на сумму шестьдесят три франка и пятьдесят сантимов, доказательство того, что в 77-м мы заплатили девяносто два франка в «Монд», чтобы поместить объявление о появлении на свет второго сына, доказательство того, что я платила шестьдесят шесть франков за весы, которые брала напрокат, когда родился третий, и восемнадцать франков через два года за прививку последнего. Но разве эти доказательства могут заинтересовать моего адвоката?
От нашей прошлой любви, от того, чем были наши жизни, остались только чековые книжки – это самые точные и самые живые воспоминания. Лучше писем, лучше фотографий они сохранили тридцать лет любви, день за днем.
В деньгах ведь есть еще и чувства, и воспоминания… Ну так как же тогда «подбить все счета», никого не обидев? Для этого нужно, чтобы наше прошлое стало нам безразлично. К взаимному удовлетворению можно урегулировать лишь то, что можно урегулировать без любви.
Эти чековые книжки смягчили мое сердце; мне показались, что я ступила на дорогу прощения, но, как случается каждый раз, когда я чувствую, что готова пойти на уступки, меня ждет что-нибудь новенькое о нашем прошлом и, в какой раз сердце снова срывается вниз. Разве мне только что не рассказали, что за два года до нашего расставания муж неоднократно приводил с собой Другую на обеды к одному из наших свидетелей на свадьбе? А мой свекор? Он, оказывается, с самого начала был соучастником моего мужа! Это он оплачивал содержание его холостяцкой квартиры!
Мое прошлое разлетается на куски при малейшем прикосновении… Что же до дня нынешнего, то это состояние «беспорядочной стрельбы», потому что враг наносит мне раны так часто, как ему хочется, – достаточно одного слова, ничтожной интонации, вздоха. Я слепа, но слышу хорошо: вот уже не первый месяц я замечаю, что, когда я звоню к нему в офис, секретарша как-то странно мне отвечает. О, ничего конкретного, за ее обычной вежливостью – какая-то напряженность, неестественность; я ничего не могу понять, ведь мы знакомы двадцать пять лет. Я относила это за счет ее удивления, даже боли, которую она могла испытать, услышав о нашем разводе… Но отчужденность не уменьшалась, а, наоборот, только возрастала; вскоре мне уже не удавалось соединиться с мужем, когда я хотела поговорить с ним о детях или уточнить денежные детали (налоги, изменения в подписке).