355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Шандернагор » Первая жена » Текст книги (страница 12)
Первая жена
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:24

Текст книги "Первая жена"


Автор книги: Франсуаза Шандернагор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Передо мной простиралось вечное блаженство: полтора месяца в гипсе, два месяца освобождения от работы, год на то, чтобы научиться снова пользоваться искалеченной рукой, и «остаточная инвалидность», к которой я в конце концов должна привыкнуть. Мне даровали больше, чем отсрочку, мне даровали воскрешение.

Как только я кончила умирать, я начала искать себе могилу.

Мне хотелось найти ее до того, как я и вправду навсегда закрою глаза: мне предоставили вторую попытку, бесплатную жизнь, мне ничего не хотелось в ней терять, даже кладбищенскую меланхолию, кладбищенский гравий и хризантемы, могильные участки, вытянувшиеся в линию и тесно стоящие, как в классе, школьные парты в первый день учебы, надгробия… Я долго мечтала о двухместной могиле, о последнем матримониальном земном пристанище, как в тех грустных песнях, которые пела мне бабушка в Комбрайе, когда укачивала перед сном: «Скажите, матушка, могильщикам, пусть роют яму для двоих!», «откройте могилу, снимите с нее камень, я хочу быть рядом с моим супругом»[3]3
  Строки из средневековой французской баллады «Жалоба короля Рено». – Прим. пер.


[Закрыть]
. Раз уж я была соединена с ним навеки, мне нужна была одна с ним могила.

И даже спустя многие месяцы после его исчезновения из моей жизни я продолжала искать двойную могилу. На всякий случай… Я упорствовала в своей преданности и хотела сохранить за ним место в доме моей смерти. Мне потребовалось много сил, чтобы заставить себя закрыть дверь, пусть даже могильную, иначе это означало бы, что я отношусь к нему, как к блудному сыну, как к ребенку…

Отказавшись от «идеи открытой могилы»: не надо открывать могилу, не надо звать к себе ни под землю, ни под каменную плиту, – я выбрала кремацию. Пусть обратят в пепел женщину, от которой остался лишь пепел! Пусть поместят этот пепел в урну и запечатают! Место для этой урны у меня уже есть: то кладбище галло-римского времени, которое обнаружили в саду моего дома в Комбрайе, – десяток вырубленных из гранита надгробных ваз, которые кучно стоят на полянке на полдороге между домом и озером. На некоторых из моих надгробных ваз давно нет «крышек», и во всех давным-давно – пепла тех, кто зарезервировал это место для себя. Место свободно… Я люблю Историю, да и шулерство не презираю: мой прах, заключенный в погребальную нишу, предназначенную для Цезаревых легионеров, стал бы лучше на целых две тысячи лет! Я – старуха, а стану древностью! И, кроме того, если в один прекрасный день придет желание смешать с моим прахом прах изменника, если кто-нибудь в порыве раскаяния все-таки захочет… ну так вот – он этого не сможет! От наших тощих предков оставалось так мало пепла, что ниша в погребальной вазе не могла вместить в себя бренные останки рыжего великана вместе с останками маленькой брюнетки.

Ну вот все и улажено! Остается только нерешенным вопрос, что же станет, если меня сожгут, с изнурительно шикарным пеньюаром, с кольцом с изумрудом, с черной жемчужиной. Что за ерунда, за это время пеньюар будет съеден молью, кольцо потеряется, а жемчужину украдут! Все, что переживет меня, рано или поздно меня покинет: этот дом, который детям покажется слишком накладно любить, кладбищенский сад, который зарастет травой… «Как бы там ни было, – с совершенно армейским здравым смыслом заявил в конце концов мой отец, – глупо требовать, чтобы тебя похоронили в этом саду! Наследники продадут дом посторонним людям, и на могилу будет даже не прийти! И, кроме того, наличие кладбища снижает цену дома! Кому нужен чей-то труп у себя дома?» Он прав: и деревья срубят, которые я посадила, и оставят пылиться на чердаке книги, которым я отдала собственную жизнь…

Все это, конечно, грустно, но вешаться я не побегу! Да к тому же я отдала свою дань самоубийству. В двадцать лет. И все из-за него, из-за моего спутника, моей вольной пташки. Он уже существовал в моей жизни – вернее, уже не существовал в ней.

Лет двадцать пять назад я прождала его целый день и целую ночь, прождала до того, что упала в обморок: он уезжал в Токио на следующий день – годовая стажировка, я его не увижу целых двенадцать месяцев! Я хотела поцеловать его в последний раз и сказала, что зайду к нему накануне отъезда. Он не согласился.

– Не знаю, – сказал он, – когда буду дома, в последний день всегда столько дел! Я сам к тебе заеду. Никуда не уходи, жди меня.

– Ты точно придешь?

– Клянусь!

Я прождала весь день. Я подозревала, что не одна жду его объятий – «колечко для Шин, колечко для Дин»… Но ведь он обещал…

Когда стало ясно, что зайти он уже не сможет, я решила, что он мне позвонит, что хоть услышу его голос. Я ждала, не отрывая взгляда от циферблата. Полночь. Три часа ночи. Ладно, он не посмел мне звонить посреди ночи, он боялся меня разбудить, но рано утром… Он, наверное, позвонит мне перед посадкой на рейсовый автобус в Орли. Ведь он поклялся. Когда автобус на Орли отошел (я помнила наизусть все расписания), я стала думать, что он позвонит из аэропорта: «Извини, котенок, я зашился!» Да, у него было время позвонить: между регистрацией и посадкой это всегда можно сделать. Пробило полдень, от телефона я по-прежнему не отходила. Вот он уже в Орли, минут через десять, пятнадцать, самое большее, он позвонит… Прошел час. Наверное, очередь на регистрации. Значит, позвонит откуда-нибудь перед посадкой, потому что там еще можно найти, откуда позвонить…

Двадцать четыре часа я с тоской следила за перемещением часовой стрелки по циферблату. Потом не отрывала глаз от минутной. Теперь настала очередь секундной. Почему, впрочем, я так волновалась? Ведь он поклялся…

Тринадцать пятнадцать – самолет поднялся в воздух. Я подождала еще около часа: может быть, этот самолет, что отрывал его от меня, не взлетел? Если рейс откладывался, то моему Франси только этого и надо: чашечка кофе, улыбка официантке, экскурсия по магазинам – только после этого он мне позвонит, только после этого… Когда я уже не могла больше себе врать, мне захотелось умереть. Опыта у меня не было, и я сделала это неумело…

Как бы там ни было, это старая история: только в двадцать лет умирают от избытка чувств, потом умирают от их недостатка, но значительно медленнее. Впрочем, как говорит латинская поговорка (я корплю над латынью из-за моих кладбищенских соседей) «поп bis in idem» – дважды не входят в одну и ту же воду. И потом я перестала путать расставание с любимым с трагедией. Трагедию я видела своими глазами, она неожиданно случилась у соседей; у этой трагедии были чистые глаза и прилежная улыбка двух сестричек, возвращавшихся из школы и оказавшихся под колесами машины, которую занесло на тротуар; у трагедии была нежная кожа новорожденного, на которого с восторгом смотрела мать, но акушеру, принимавшему его, уже было все известно: ребенок этот никогда не будет ходить. Трагедия – это не Федра, не Дидона, и, уж конечно, не Береника, это женщина, которая беспомощно смотрит на страдания собственного ребенка.

Наш развод совершенно не похож на трагедию: никто не умер, сыновья живы-здоровы – это просто испытание, горе. Моя канадская подруга, узнав эту «новость», в отчаянии позвонила мне: «Твой муж поломал тебе жизнь!» Нет, он только сломал мне руку. Что же до жизни, он просто разрезал ее надвое; себе он, правда, оставил лучшую половину, но мне тоже кое-что досталось. Счастье мое раскрошилось. Но я пишу книги. Писатель ничего не теряет. Он подбирает крошки.

Умирала я дважды. К счастью, от первой своей смерти я совершенно оправилась к тому моменту, когда мне пришлось столкнуться с ней во второй раз. Счастье еще, что случилось это после смерти физической: душевная смерть по сравнению с ней – просто детские игрушки. Не говоря уже о том, что эту вторую смерть я просто искала…

Когда я после ухода мужа вернулась из больницы и открыла его шкаф и папки, я вдруг поняла, что он не все унес с собой. Осталось, например, его обручальное кольцо, которое я нашла на дне ящика… Потом я натолкнулась на два больших конверта из крафтовой бумаги, забытых под горой газетных вырезок; конверты не были запечатаны; из каждого из них выпали десятки записок на голубой бумаге – я вспомнила, что видела уже эти письма в руках у сына несколькими годами раньше. Сколько их было, этих любовных записок? Сколько же раз они обменивались ими? Сотни? Тысячи раз? Конечно, уходя, муж думал, что ничего не забыл (даже если он не закрывал ящики, оранту свою он уважал, достаточно по крайней мере, чтобы не показывать мне ни одной строчки, написанной ее рукой: она не подлежит «каталогизации», как такое можно подумать!), он, наверное, пытался собрать вместе все воспоминания об их любви, но человек он рассеянный… Впрочем, он собрал у меня в доме столько доказательств их взаимной страсти, что даже генеральная уборка не может истребить следов ее присутствия, – ему такое и в голову не приходило. Но разве не случилось мне несколькими месяцами раньше найти пачку фотографий в ящике для сигар? Что же касается этих голубых посланий, то у меня хватило ума их не читать. Впрочем, я и так знала, что меня там ждет: следы от губной помады, высказывания типа «мой великий ЧЕЛОВЕК» и орфографические ошибки.

На следующий день у меня была встреча с моим юным адвокатом; муж только что сообщил фамилию своего «доверенного лица». Теперь он не тянул: по девушке в каждом порту, и даже в порту приписки, банально и, кажется, даже допустимо («с юридической точки зрения, – повторял он, – адюльтер не преступление»); двойная жизнь столь хорошо организована, что граничит с двоеженством, – тем более простительный грех («В чем проблема? Половина Парижа так живет!»); но с «побоями и ранениями» наша история приобретала совсем другую окраску. Действительно ли он боялся, что я предъявлю правосудию свою загипсованную руку?

Поскольку я не знала, что именно нужно нести специалисту по матримониальному праву – брачный контракт? акты имущественного владения? – я присоединила к документам, попавшимся мне под руку (здоровую, естественно), оба крафтовских конверта:

– Держите, – сказала я молодой женщине, – если захотите ознакомиться…

– Это не нужно, – ответила она, – когда речь идет об адюльтере, судей не интересуют прошлые факты. Адвокатов тоже. Важно только то, что происходит сейчас, а раз наши голубки живут вместе открыто, факт измены доказать легко!

Но, прощаясь, бумаги она мне не отдала.

Несколькими месяцами позже, когда мы «ради детей» медленно, но упорно продвигались к разводу по обоюдному согласию, одному из тех «мирных, возвышенных разводов без взаимных претензий», которые так нравятся нашим юристам и психологам, я осмелилась попросить вернуть мне конверты. «Да им тут у меня нисколько не хуже, чем у вас», – рассмеялась в ответ моя адвокат!

Через год, когда мы прошли стадию «предварительных судебных решений», совместных ходатайств, временных соглашений, невоссоединений и благополучно, как и полагается, двинулись к непоправимому (окончательное соглашение, вынесение приговора), я вновь вернулась к письмам: «Мэтр, вы помните о тех бумагах, что я отдала вам? Может быть, теперь я могу получить их назад?» Чувствовала я себя лучше, и это было видно невооруженным глазом: никаких кругов под глазами, никаких ортопедических приспособлений – ярко-розовая блузка, новые лодочки, новые духи и, чтобы скрыть первые седые пряди, – мелирование – шатеновые прядки в черных кудрях. Да, чувствовала я себя лучше, но не совсем – не писать же, в самом деле, что я пережила? Я и не писала. Роман заглох где-то на середине. Меня подстрелили на лету, безжалостно. Пальцы сломаны, рука разбита. Увечная, я могла думать только о своем увечье; попав в ловушку, я могла думать только о ней.

Мой адвокат, однако, положившись на то, как я выгляжу, решила, что я переживу встречу с реальностью: она положила письма в черную папку, которую я и принесла домой. У меня нашлись силы еще раз отложить тот момент, когда я начну их читать. Мне хотелось остаться одной, под защитой толстых стен, я хотела открыть эту траурную папку в деревне, вдали от детей, – зима, ночь…

Как только я оказалась в своем снежном царстве, тут же закрыла ставни, заперлась на все засовы, включила автоответчики, растянулась на кровати и при свете ночника начала расшифровывать голубые послания, кучей лежавшие на подушке.

В большинстве случаев конверты не были запечатаны – за исключением тех, что были отправлены в августе, они вручались прямо секретарше, из рук в руки. Сами же письма, если и были иногда датированы, то, большей частью, весьма неконкретно («проснувшись», «перед нашим отъездом», «четыре часа утра») или же дата была неполной (12 мая, 17 июня, 20 ноября) – год ставился редко. Иногда, правда, это делал карандашом мой муж или сама юная особа ее по рассеянности запечатлевала на странице, но, если год и фигурировал, он обычно не доставлял мне неожиданных волнений. Есть, однако, прощальное письмо (на белой бумаге, что характерно!), которое было датирована 15 сентября 84-го? Речь в нем шла о поездке в Севенны, о сопернице, о ссоре… В 84-м? Да они еще и знакомы не были!

После ухода «мужчины моей жизни» мне все время приходилось «играть на понижение»: начало их «романа» приходилось постоянно относить все дальше и дальше в прошлое. Но не до восемьдесят четвертого же! Двенадцать лет любовной связи – это абсурд: тогда нашему младшему было всего четыре года, и мы были очень счастливы. Правда, в этом письме речь шла о какой-то ссоре: может быть Лор, которая в том далеком году была еще не замужем, пережила какую-нибудь интрижку с моим мужем, небольшое ослепление, сиюминутное помрачение, которое и один, и другая считали лишенным будущего; но костер тлел и при первой же возможности загорелся, как только они встретили друг друга на обеде у наших общих друзей через четыре года или пять лет, на том пресловутом обеде, где я ничего вокруг себя не видела, даже неизвестную блондинку, которой было суждено изменить мою жизнь. Так когда же встретились мои мучители? Когда я натолкнулась на это белое послание, я уже успела заблудиться среди голубых листков и почти совершенно отказалась развеять мрак, скрывавший эту тайну, который с каждой новой находкой только сгущался; если я и была удивлена тем, о чем говорилось в том письме, то встретила это спокойно. Мой адвокат была права: я чувствовала себя лучше.

Я просто пришла к заключению, что в этом чувствительном хламе, валявшемся на моей подушке, бесполезно искать хронологический порядок. Сам мой муж, захлебнувшись в этой логоррее, кажется, оставил все свои поползновения разложить их по годам: письма девяностого года были перемешаны с посланиями девяносто пятого, все вместе было засунуто в коричневые конверты. Его рассеянность позволяла мне теперь располагать не образчиками их страсти, а даже тогда, когда у меня осталась лишь их десятая часть, полной ее картиной: клятвы, обещания, воспоминания, растянутые на семь лет. Манна небесная для историка!

Во мне тут же проснулись профессиональные навыки: я предприняла «внешнюю критику» документации. Стиль их полностью соответствовал тем отрывкам, которые когда-то попались мне на глаза: «мой обожаемый Тарзан», «мой царь», «мой чемпион», «ангел ума и красоты» и бесконечные «обожаю» через каждые три фразы, и «обожающая тебя твоя маленькая девочка» между двумя сердцами, выведенными лаком для ногтей. И никаких сомнений по поводу национальности «маленькой девочки»: она пересыпала свои упреки и хвалы итальянскими «buon auguri mio gran amore», «mille bacci da tua Laura», и многие из этих посланий были подписаны нежным именем «Italia». Как просто было узнать семь лет назад, откуда она приезжала и куда собиралась, – достаточно было взять и посмотреть…

По поводу же получателя ошибиться невозможно: это именно тот, кого я знала: и я, и она, мы давали ему одни и те же ласковые имена («мой путешественник», «мой голубоглазый»). В обмен на них наш неделимый путешественник снабжал нас одинаковыми подарками: если мне ткань с туземным рисунком, то ей полинезийское парео, когда я получала цветной камушек, она – ракушку, а когда с Таити он привез мне черную жемчужину, то она получила ожерелье… Из-за параллелизма этих знаков внимания я в конце концов без труда восстановила датировку некоторых писем. Уж не пожалеть ли мне из-за этого соузницу, которую мне навязывали? Вначале, поскольку наши подарки не были диспропорциональны в ее пользу, она страдала: она была тайной содержанкой, с ней не появлялись на людях, посещали ее нерегулярно, но ей не понадобилось много времени, чтобы изменить положение вещей – в конце уже я, первая, «законная» жена должна была удалиться на черный ход! Смирение стало уделом другой… И потом, когда ей было больно, она громко выражала свое возмущение – сдерживаться ей было не надо! Ее не просили «держаться» – она то и дело бунтовала, уходила, оскорбляла, угрожала, уезжала куда-нибудь, возвращалась, не забывая пнуть меня между делом. Я становилась «кривлякой», «вампиршей», «тронутой», потом стала «той», эта «та» мешала дорогому возлюбленному «изменить его жизнь к лучшему», злоупотребляла «моральной целостностью и чувством долга» примерного супруга…

Ну хорошо, коли не могло быть никаких сомнений ни по поводу автора писем («Italia»), ни по поводу их получателя («примерный супруг»), ни по поводу бумаги, на которой они были написаны (голубое верже с монограммой вверху), раз передвижения прекрасной птички и подарки, которые она великодушно роняла из своего клюва, позволяли соотнести большую часть посланий с определенными датами календаря, настало время приняться за само содержание документов – что же я узнаю из них такого, о чем мне еще никто не говорил?

Некоторые детали. Невеселые, конечно. Да, у меня был неверный муж, но чтобы он так меня обманывал! Из писем я узнавала о его поездках: Стамбул, Маракеш – я о них даже и не подозревала, о кокосовых пальмах (пальмы там присутствовали постоянно); в них говорилось о давних и близких отношениях моего мужа с отцом, матерью, братьями его оранты («Я счастлив, – восклицал новоявленный свекор, – что наша семья, наконец, воссоединилась!» Что за человек – гражданское состояние его «зятьев» ничего для него не значило!) Но главное, я поняла, что Невидимка всегда была с нами. Даже когда я считала, что увезла мужа далеко от Парижа, далеко от нее, она тут же оказывалась рядом: ночные визиты в заснувший провансальский дом (увы, я тоже тогда спала!), любовные свидания в полях (он уезжал «покататься на велосипеде» – она ждала его на первом перекрестке)…

Но, хотя на меня и производили впечатление эти старые открытия, какое-нибудь слово, пустяк вызывали на губах непрошеную улыбку, делали сообщницей то одного, то другого, а то и обоих, я с удовольствием узнавала, что он с такой же безжалостностью, как и меня, заставлял ее ждать себя (в пустых рабочих кабинетах, на пустынных вокзалах, в кафе), – я читала ее жалобы. Растрогавшись ее поражением, ее огорчениями, я тоже начинала ее жалеть. В другом письме она говорила о том, какие у моего мужа глаза: они ни зеленые, ни голубые, они все время меняются, и смотрит он как удивленный ребенок, она говорила об этом с такой нежностью, как могла бы это сделать я; и снова она начинала казаться мне близкой, настолько близкой, что я могла ее потрогать. Или же, наоборот, она приходила в ярость, потому что он отказывался встретиться с ней, предпочтя пойти вместе со мной на какой-нибудь обед, встретить Рождество дома, помочь кому-нибудь из сыновей закончить домашнее задание – тем вечером он выбирал меня и, чтобы скрыть свой «неблаговидный поступок», начинал ей врать. Он ей часто врал, она не всегда понимала это. Я, кто теперь знал все, кто наблюдал ситуацию и с той, и с другой стороны, могла теперь праздновать свой триумф! И, так как теперь у меня в руках были все карты, я уже была готова пожалеть их: будничная ложь, наскоро скроенное алиби, что-то придуманное на ходу, только бы отстали, – конечно, они много плутовали, но они и много страдали, им можно было многое простить. И, черпая уже в который раз со дна неисчерпаемое прощение, которое у меня для него, для них было, потому что они, судя по всему, составляли одно целое, я приходила в изумление: как я могла попасться на его удочку – это при том, что я строго судила собственного мужа, не строила на его счет иллюзий? Мне даже не нужен был он для того, чтобы любить его…

Нет, убили меня не эти мелочи, смехотворные дополнения к хронике их страсти. И даже не те два смертоносных открытия, которые я сделала; эту переписку я пережила, не дрогнув: в одном письме была вложена фотография – оранта позировала в одиночестве, она, в алом платье, стояла, улыбаясь, около какой-то башни. На обороте надпись: «Твоя алая Лор, которая думает о тебе». На тех фотографиях, что были сделаны несколькими годами раньше у меня в квартире, она тоже была в алом – ей приходилось любить яркие цвета – итальянка ведь… Разъяснение мне предоставило письмо, которое лежало вместе с фотографией: он, судя по всему, приговорил ее к «этой алой страсти» (sic); чтобы не перечить ему, она одевалась теперь лишь в маков цвет. Даже когда она была далеко от него, она продолжала следовать его приказам (фотография в подтверждение) и была счастлива, что ее принуждают, заставляют… Эта история с «алой страстью» была, конечно, смешна, но она открывала мне кое-что новое: он никогда не просил меня ни о чем подобном, впрочем, я бы никогда и не подчинилась… Так что же это за такая незнакомая мне любовь, что соединяла их? И кто в этой алой парочке всем заправлял, кто?

Было и еще одно письмо, написанное три или четыре года назад; адресовано оно было ему в Соединенные Штаты, где он тогда повышал свою финансовую квалификацию, в Соединенные Штаты, откуда он от в то же самое время отправил мне факс: «Я не успел с тобой попрощаться, маленькая моя Катти, но я покрываю тебя поцелуями и торопливо щекочу твою шейку». Оранта же, в свою очередь, писала, что повторяет, как он просил, стихи Бодлера, «которые она для него выучила» (курсив мой): «Твой супруг (курсив ее) далеко от тебя / но бессмертный твой образ / всегда рядом с ним, когда он погружается в сон; / Как и ты, будет он тебе верен / И, постоянен в любви до могилы…» Буквально.

Ее супруг? Почему? Если он был ее «супругом», до такой степени «ее» супругом, то зачем делал вид, что женат на мне? И почему «будет хранить верность», ей «хранить верность»? И всюду, даже в моей постели, рядом с ним будет ее бессмертный образ? Но если это правда (а этого Бодлера она никак не могла сама придумать!), то при чем тут я, при чем тут он и я? Почему тогда «торопливо щекочу твою шейку»?

Я с трудом отдышалась после этого удара: «супруг» попал мне в самое сердце. Однако, как было сказано, в тот зимний вечер, забаррикадировавшись в собственном доме, отрезанная от мира дождями, снегом, тьмой, я не умерла от удара в сердце, я умирала от отравы. И действовала эта отрава медленно…

По мере того как я становилась вуайеристкой их близости, образ Невидимки приобретал все более и более четкие очертания: немногие письма достигали по своей возвышенности «американского» письма (может быть, речь тут шла о внушении на расстоянии? Посредством Бодлера мой муж направлял ей свои прекрасные мысли, и это он водил ее пером); чаще всего Лор, предоставленная сама себе, лепетала нечто невразумительное: она превозносила его (неужели он настолько был неуверен в себе, что ему нужно было то и дело курить фимиам?), долго анализировала какие-то неловкие слова, фразы, давала обещания мидинетки… Передо мной (против меня) была влюбленная дура. Не дура, потому что влюбленная (что тут особенного?), ни влюбленная, потому что дура (мой муж заслуживал большего). Нет, она была дура, и она была влюблена.

Впрочем, то, что она дура, открытием не было… Но – влюбленная… Любая обманутая жена представляет себе соперницу определенным образом: шлюха или интриганка. Чаще всего – и то и другое. Я точно таким образом, напридумывала себе, что мой муж открыл в объятьях своей итальянки удовольствия, которые не изведал ни со мной, ни с «предыдущими блондинками». Такие удовольствия, которые я в свои пятьдесят лет и представить себе не могла. Алая страсть… Что же до уловок и происков, то я не особенно в них верила; вначале (но когда же было это начало?) я решила, что мой невинный агнец стал жертвой авантюристки. Женщина, манипулирующая мужчиной, который становится марионеткой в ее руках, – я была слишком старомодна! В мое оправдание следует сказать, что вообще-то все сговорились поддерживать эту версию: некоторые из его бывших любовниц в испуге бросились предупреждать меня – помню одну такую «бывшую», которая давно уехала жить за границу; отобедав с моим мужем, она кинулась звонить мне между двумя рейсами, можно сказать, сразу после десерта: «Осторожнее, Катрин, эта не такая, как другие: она хочет всего! И он ее боится…» Гарем запаниковал…

Да, именно «гарем», потому что за долгие годы с некоторыми из его «бывших» (самыми «бывшими» из бывших, естественно) у меня установились какие-то странные заговорщицкие отношения, иногда даже дружеские: они изливали мне душу, я рассказывала им о своих горестях… Правда, некоторые из них были уже моими «раньшими» подругами, женами наших друзей; но многих «ЭТОТ МУЖЧИНА» привел в наш узкий кружок сам, и они в нем так и остались, потому что он их бросил. Если они были приятными (а они тут же становились таковыми, как только оказывались несчастными, потому что переставали быть опасными), то зачем их было гнать? Я не испытывала ревности к соперницам, над которыми одержала верх, самые нежные, нетребовательные, впрочем, никогда и никоим образом не оспаривали у меня титул «первой жены». Наоборот, когда Лор неожиданно отделилась от «стаи» (когда она заявила о себе во весь голос, было уже слишком поздно), обиженные конкюбинки воззвали к моим обязанностям: чего я жду, чтобы взять происходящее в свои руки, чтобы навести порядок в вольере и железной рукой водворить последнюю в списке на полагающееся ей место – последнее, естественно?

Женщины эти не знали, что такое количество все вновь и вновь возобновляемых сражений отняли у меня все силы и что отныне у меня было лишь одно желание – отречься… В конце концов некоторые из них даже стали страдать – впрочем, чтобы подзадорить меня, одна очень давняя его любовница, которая, однако, обрела настоящее счастье в браке после того, как мой муж ее бросил, по своей собственной инициативе дошла до того, что несколько дней подряд выслеживала «голубков» перед «мастерской». «Хочешь – верь, хочешь – не верь, – сообщила она мне после проведенного расследования, – но красавицей ее не назовешь. Да, высокая, действительно, высокая… И очень „упакованная“: шмотки шикарные, меховое манто, драгоценности… Вся в драгоценностях, бедняжка… Знаешь, совсем не наш стиль… Но только запомни: Франси, кажется, ее любит! Нужно было видеть, как он мне о ней говорил…. Будь осторожна, Катти, эта штучка его окрутила! Нужно что-то делать!»

Позднее, когда наш развод уже перестал быть новостью, люди, знавшие «новую жену» во времена ее первого замужества, начали уверять меня, что робкая оранта на самом деле прекрасно знает, чего она хочет: «Расчетлива настолько, что вы себе и представить не можете! Она не за мужчину выходит замуж, а за его связи!» Портрет мне нравился… Но по мере того как я читала письма, приходилось его исправлять…

Ну так что: «жена моего мужа» – пылкая, распущенная, вулкан страстей? Ни в коем случае: в этой переписке не было и намека на любовный пыл, никакой эротики, никакой вольности. Целомудренные, почти детские письма, ребяческие напоминания о знаках внимания. Если кому-нибудь из двух любовников и пришлось учить другого, то это скорее был «месье»…

Ну а хоть интриганкой-то она была? Нет. У бедной малышки хитрости было с гулькин нос – да, конечно, без стыда и совести, но злой она не была, разве что когда ей было больно. Она просто любила этого человека, который вынуждал ее «делиться». Какая угодно женщина может начать притворяться, лукавить, заманивать мужчину то угрозами, то ласками, то устраивать ему сцены, то петь дифирамбы, то валяться у него в ногах, то превозносить до небес, – но какое-то время. В такие игры не играют в течение… семи лет! Сколько на самом деле прошло лет? Может быть, двенадцать? Нет, она не была интриганкой, интриганка бы давно уже все бросила. Она была влюблена в него. Искренне.

Она любит его. Я это знаю, чувствую. Она говорит ему, повторяет, что любит, мне хотелось от этого умереть. Она не использовала его, не лгала – мне хотелось умереть. Я больше ему не нужна, он больше для меня не существует, я сама больше не существую.

Может быть, мне нужны только те, кому нужна я? Мне нужен был муж – теперь он обходится без моих благодеяний; мне были нужны дети – они теперь выросли. Теперь мне нужны книги. Потом мне понадобится собака, чье счастье будет зависеть от меня. Потом настанет день, когда, слишком устав оттого, что на меня рассчитывают, я пойму, что мне ничего не нужно… Я умру, я уже умерла.

Ни одно письмо конкретно не стало для меня смертельным ударом, но я вся пропиталась ядом, который из них сочился. Капля за каплей, фраза за фразой уходила жизнь из моих надежд или из того, что от них оставалось. Человек, которого я любила, умер, умер этот мистер Джекил, которого я столько лет оберегала от мистера Хайда. И умерла та, что его любила.

Раньше мне казалось: чтобы перестать его любить, даже перестать жить, достаточно вспомнить мой последний день рождения, тот момент, когда муж медленно поворачивает перед моими глазами свои «голые» руки: «Здесь чего-то не хватает, Катрин. Угадай, чего…» Как я смогу забыть эту холодную улыбку, эти медленно застилающие мне взгляд руки? Но я ошиблась: через год я уже простила ему эту мрачную комедию! Даже воспоминание о ней стерлось из памяти. Теперь вспоминалось другое, более приятное, то, что произошло недавно: разве не позвонил мне этот «монстр» из Лондона в день моего рождения?

Я тогда по какой-то причине отключила автоответчики: в такой день звонки не должны были быть длинными и недружескими. В любом случае у меня появлялся великолепный предлог снова обрести связь с миром. Сняв трубку, я попала прямо на него, на того, кто не должен был ни звонить, ни подавать признаков жизни – я услышала голос собственного мужа… Нет-нет, ненадолго – двадцать секунд, я следила по часам! «Звоню тебе из Хитроу. Хочу поздравить, дорогая, и сказать, что…» Больше он не перезванивал. Да я этого и не ждала. У него никогда с собой не было денег (забыты), телефонных карточек (срок действия закончен), он никогда не носил с собой документы (где-то потерялись), очки тоже не носил (потерял…). Что же до обещаний («Перезвоню через минуту»), то я дорого заплатила, чтобы узнать, чего они стоят. Ну и что! Важно само намерение: в тот день, когда его старая жена состарилась еще на год, приобрела еще один год одиночества и горечи, ему захотелось не нахамить…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю