Текст книги "Первая жена"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Были, правда, еще и блузки (от того же производителя), шали, махровые простыни – все, что я получала в подарок на Рождество и дни рождения. К сожалению, первоклассное качество вещей из этого торгового дома для располагающих деньгами туристов не искупает некоторой навязчивости декоративных мотивов: подковки, стремена, стеки, конские гривы (иногда и лошади целиком), гирлянды, радуги, непонятные геральдические щиты или черно-белые блузки в клеточку, как шашечная доска, или в полоску, как зебра, – все, что только не пожелает клиент за свои деньги… Одно «но»: поскольку я брюнетка и маленького роста, то в блузке от Эрмеса я похожа на ромовую бабу, украшенную цукатами!
Но обо мне ли в данном случае шла речь? Я просто попадала в оборот их романа: она ему дарила вещи от Эрмеса, он ей дарил вещи от Эрмеса, а я, как последняя в этой цепочке, тоже получала причитающийся мне Эрмес… Я не носила все эти блузки и шали, которые мне совершенно не шли, муж удивлялся и даже возмущался. Рядом с этими подарками в дальнем углу шкафа пылится и длинный роскошный атласный пеньюар с сотней пуговок, которые невозможно расстегнуть в одиночку: такой подарок хотела другая, и он предназначался ей, он предназначался атласной женщине, которая принимает гостей в дезабилье, медоточивой и нежной, как шелк, женщине-жемчужине, которая ждет на софе возвращения своего возлюбленного, и этот возлюбленный не требует, чтобы она выносила помойное ведро, чинила унитаз, забиралась на лестницу поменять лампочки, вешала занавеси, чистила камин и мыла полы… Я решила сохранить этот вызывающе роскошный пеньюар, который можно расстегнуть только вдвоем, для своей брачной ночи, если, конечно, можно надеяться, что мне остался какой-нибудь брак. Я его откладываю нынче для той ночи, на которую еще могу рассчитывать, для ночи моей смерти. Когда я упаду на подушку, когда пальцы мои разожмутся и выпустят край простыни, застегните эти сто пуговок и уложите меня в этом пеньюаре в коробку, как куклу, проследите, чтобы у этой куклы, которую он так хотел из меня сделать и которой не увидит, ничего не помялось. Он не увидит этой куклы, потому что не увидит, «как я упаду на подушку». В ту ночь, ни числа, ни часа которой я не знаю, он будет далеко от меня, он будет с другой, может быть и не во Франции вовсе, а под чужими небесами моя последняя ночь покажется ему прекрасным утром… Никогда он не узнает, что, вопреки его воле, я унесу с собой в могилу воспоминание о нем. Когда и он в свой час найдет последний приют рядом с другой своей супругой, я, единственная его невеста, буду спать вечным сном в белом наряде, который он мне подарил, и он не будет этого знать.
Я хочу также, чтобы с моей шеи не снимали черную жемчужину, с пальца – изумрудное кольцо, с запястья золоченые часы, которые он подарил мне от имени детей на Праздник матерей, пусть даже в тот же день я наткнулась на ночном столике на счет за золотые часы, которые он только что купил. Так дарят подарки неверные любовники – парами, но не поровну… Не я ли с детства повторяла старинный ритурнель, который должен был научить меня уму-разуму? Это история про ветреного и великодушного любовника, который никак не может вести себя со своими возлюбленными «по справедливости»: «Цветочек для Шин, цветочек для Дин, цветочек – Клодин, цветочек – Мартин, для Сюзанн и Сюзон, для герцогини де Монбазон – цветок анемон, а для Дю Мэн – букет хризантем… колечко для Шин, колечко для Дин, кольцо для Мартин, кольцо для Клодин, брильянт для Дю Мэн». Поженившись, мы любили петь эту старинную песенку, которой я научила его, я посвятила ее Франси, думая, что я и есть эта «Дю Мэн»… Сможет ли настоящая его возлюбленная, нынешняя Дю Мэн, закончить куплет?
Потому что ее тень я хочу разглядеть нынче за всеми этими несчастными подарками. Я наделяю ее всеми чарами, которых не имею: она блондинка, светская красавица, эфирное создание, она раскованна, оптимистка и, самое главное, она любит его, потому что теперь муж уверяет меня, что я любить не умею. «Да, – иногда соглашался он, – ты любишь детей, и ты лучше мать, чем Лор для своих двух кочерыжек, мать она никудышная. Но мужчину ты любить не умеешь. Она восхищается мной, понимаешь? Она меня обожает! Она передо мной, как, как… как оранта перед иконой, понимаешь? Она молится на меня! Да, именно так, она и есть оранта, молящаяся».
Сказано было сильно, он добился, чего хотел. Оранта! Святая Тереза перед алтарем, Дева Мария у подножия Креста, постоянное коленопреклонение, почитание телом и душой, соединенные в мольбе руки. Как я могла бороться с «орантой», более того, с молодой орантой? Как можно оставаться коленопреклоненной перед мужчиной, которого знала мальчишкой, перед тем, кто хрустел карамелью и заглатывал половинки шоколадок, перед мужчиной, который учился вместе с тобой, с которым ты больше всего любила отплясывать рок, перед мужчиной, в конце концов, которого знала совсем маленьким? И как можно «почитать» мужчину, которого каждый день видишь вот уже тридцать лет, кому стираешь грязные носки, кого лечишь от радикулита, которому прощаешь все мании и глупости – например, есть с тарелки руками, опаздывать на поезд, не соблюдать правил дорожного движения. Если я не была той бессловесной его почитательницей, о которой он мечтал, то, может быть, потому, что сам он не был волшебным принцем?
Как бы там ни было, «оранта» произвела на меня впечатление: поскольку Невидимка была блондинкой, я тут же наделила ее длинными волосами на манер Мелизанды. Когда она, обнаженная, опускалась перед ним на колени, ее волосы должны были ниспадать на паркет и устилать его, как ковер… Но, если оставить в покое эти сказочные волосы, то я так и не смогла представить себе, ни какое у нее лицо, ни какое тело: собрание всех тех черт, которыми меня забыл наделить Бог; чаровница появлялась перед моим взором как воспоминание, как нечто бесплотное, этакий образ с наброска пуантилиста.
Бесплотной она оставалась вплоть до того, как муж от меня ушел. Тут-то на меня просто обрушился поток информации: «Она совершеннейшая дура, – сообщала мне одна приятельница, которую новая семейная парочка пригласила на обед, – я никогда не встречала такой „старенькой маленькой девочки“». Я умоляла приятельницу избавить меня от деталей. Я действительно хотела обрести зрение, но не сразу. Как бы там ни было, с этой «старенькой маленькой девочкой» мне было чем заняться: я быстренько обстригла сказочные волосы Мелисанды, соорудила ей на голове валик из волос, который удерживал гребешок, облачила в плиссированную юбку, я даже примерила на нее летние брюки с низким поясом и майку, которая не доходила до пупка… «Послушай, – заявила мне другая приятельница, у которой они только что отобедали, – трудно объяснить, но эта красавица производит совершенно искусственное впечатление. Понимаешь, создается впечатление, что перед тобой не настоящая женщина, а кукла. Знаешь, такой… муляж для мужских фантазий! Понимаешь, что я имею в виду?» Нет, я не могла понять, но представить – могла. Долой юбочки и белые носочки. Кожаная мини-юбка. Черные чулки с такими же черными резинками. Откровенное декольте. Вместо валика и гребешка шевелюра львицы: взбитые локоны, торчащие во все стороны. И дальше что? Дальше? Жирная красная помада на губах, она блестит и оставляет повсюду следы: на эмали передних зубов, на носовых платках и на роскошной почтовой бумаге; на ногти нанесем фиолетовый лак и снабдим густым тяжелым ароматом – пачули, например, или ландыш. Нечего стесняться, все затраты за мой счет!
Да, я считала ее воздушным созданием с золотыми волосами в одеяниях из мятого муслина, я считала ее Мелизандой, я наделяла ее бесчисленными добродетелями и чувствительностью, чистотой и тонкостью чувств! А с кем, оказалось, я имею дело? С вульгарной шлюхой! Такое предположение принесло мне облегчение. Ровнехонько на два дня.
На третий я рассудила, что черная кожа плохо вяжется с жемчужным ожерельем, и надо было выбирать между фиолетовыми ногтями и шелковыми платками от Эрмеса. Может быть, мои добровольные информаторы видели разных женщин? По мере того как уточнялись некоторые детали («очень плохо выкрашены волосы, корни черные», «ноги у нее красивые»), я начинала терять ощущение целостности. Я наспех писала себе новый образ: вместо локонов гладкие волосы, черные глаза вместо голубых, но я по-прежнему ее не видела.
Но я не сдавалась, выспрашивая, где только могла, как она выглядит, что о ней думают. Не для того чтобы попытаться победить (я опоздала на несколько лет!), но для того чтобы в последний раз приобщиться к тому, что нравится моему мужу, приобщиться к его воле и сделать его желание моим, пусть даже для этого мне придется страдать. Я хотела разделить с ним еще что-нибудь напоследок, пусть даже это «что-нибудь» обречет меня на гибель. Я хотела слиться с его душой именно в том самом месте, где она от меня ускользала.
– Оставь! – говорили мне. – Ваша история банальна до слез. Знаешь, в нашем кругу эти разводы в пятьдесят лет… Да ты сама об этом писала в одной из своих книжек: «Мужчины меняют женщин, как курьеры лошадей, чтобы закончить перегон на той, что посвежее». Почему ты не можешь узнать в жизни то, что сама описала в романах?
– Да я же близорука! Я пишу вслепую! Я мечтаю, высчитываю, вышиваю, я часто просто двигаюсь наугад. Заклинаю судьбу, понимаешь? Ну, а когда, наконец, катастрофа совершается прямо у меня под носом, я просто не могу в это поверить…
– Это страусиная политика! На свою соперницу можно было и посмотреть – не Венера ведь. Да, хорошо сложена (ага, все-таки, все-таки…), но лицом не очень удалась. С зубами особенно беда: между передними машина может проехать…
– Говорят, это к счастью…
– Во всяком случае, красивым это не назовешь!
Зачем я упираюсь? Ее уродство, будь оно мне доказано, принесло бы мне больше боли, чем все те достоинства, которыми я ее наделила: если она некрасива, если она глупа, корыстна и вульгарна – значит, он ее любит так, как никогда не любил!
Я долго хотела видеть в ней только чаровницу или фею. Разве борются с призраками, с эльфами, с ундинами? Вот я и не боролась… Теперь я догадываюсь, что чары, к которым она прибегала, совершенно обыкновенные, я даже не исключаю, что она и есть совершенно обыкновенная женщина, которая во всем похожа на меня – ни лучше, ни хуже. Единственная разница между нами в том, что мой муж ее любит, а меня нет, это он создал это различие: «Колечко для Шин, колечко для Дин, кольцо для Мартин, кольцо для Клодин, брильянт для Дю Мэн…»
Вчера я видела про них сон, я впервые видела их во сне, и видела я их вместе. Она шла по улице и совсем не была похожа на ту, что я себе вообразила. Волосы у нее были короткие, темные, вьющиеся – как у меня… И к тому же с седыми прядями! В общем, не «молоденькая», это уж точно. Кроме того, нельзя сказать, чтобы она была плохо одета, но она была в брюках, а он ненавидит брюки! Тем не менее он бежал к ней с другого конца улицы, и они обнялись на моих глазах. А я не могла двинуться с места: смотрела и смотрела, как они обнимаются, а из оконной витрины на меня глядело мое неузнаваемое собственное изображение – у меня были длинные светлые волосы, безвозвратно светлые: аккуратненькая платиновая шевелюрка куклы Барби. И пока они исчезали у меня из виду, я безрезультатно пыталась содрать с себя эту смехотворную «причесочку». Но это были настоящие волосы… Я поменялась с ней. Но зря.
Я ослепла, но то, чего не видят мои глаза, видит порой мое сердце. Я, например, прекрасно вижу, что муж был единственным мужчиной в моей жизни, единственным, о ком стоило говорить, но я никогда це была его единственной женщиной, никогда; я делилась с самого первого дня… Когда я смотрю в лицо правде, мне также становится понятно, что высшей карой для меня всегда было не когда меня выбирали, а потом отбрасывали, но когда меня начинали сравнивать – тут я испытываю непереносимые мучения.
В пятидесятые годы в школе девочки играли в одну ужасную игру – это был хоровод, который взрослым издалека должен был казаться очаровательным: считалки, юбочки, скакалки, зайчики-мишутки, косички, тартинки, ленточки – в общем, сама невинность! Стоя в центре хоровода, одна назойливо невинная девочка в ленточках и коротенькой юбочке выбирала из него двоих, брала за руку и, делая вид, что ласкает обеих, затягивала такую песенку: «Не знает мое сердце, на ком остановить свой выбор, и одна хороша, и другая…» Потом водящая девочка неожиданно обнимала одну из претенденток: «…но люблю я Софи (Анник или Мари), а Катрин (Мари или Анник) я побью!» Тут в дело пускались руки, и водящая начинала что есть силы колотить по спине ту, которая должна была быть изгнана из круга, а все остальные в это время пронзительно тянули такой припев: «Если ты думаешь, Катрин, что я люблю тебя, то это не так, Катрин, мое сердечко не для тебя, я отдаю его той, кого люблю, а не той, кого побью!» За одну переменку одна и та же девочка могла стать жертвой такого позора несколько десятков раз, потому что изгнанная должна была снова занять свое место в хороводе, чтобы в следующий раз ее снова можно было выбрать и снова изгнать…
Дикость этой игры была, впрочем, обязана не столько конечному изгнанию «той, кого побью», и тем жестоким словам, которыми изгнание это сопровождалось, а, скорее, тем ласкам, которые расточались претендентке вначале: «той, кого побью», давалось достаточно надежды для того, чтобы заставить ее пострадать тогда, когда ее отнимали.
Я была бы счастлива, если бы меня оставили в покое: я не жаждала ни триумфа, ни унижения. Но не тут-то было: меня, косоглазую отличницу, невозможно было обойти вниманием: милые девочки выбирали меня специально для того, чтобы показательно изгнать из круга. Я старалась не попадаться им на глаза, я пряталась, но меня в конце концов находили и с тысячью комплиментов и ласк («ты моя лучшая подруга!») приглашали играть. Если я отказывалась, меня начинали дергать за волосы и мучили до тех пор, пока я, обессилев от борьбы, не соглашалась водить с ними этот хоровод…
Через какое-то время обещания и посулы я стала воспринимать как угрозы. Когда же я познакомилась с моим будущим мужем, то неожиданно поняла, что не я одна такая: на переменках к рыжим («рыжий, рыжий, конопатый…») относятся не лучше, чем к косящим девочкам. Любовь моя выросла из соучастия: мне было жаль его… Но ему меня жалко не было: я мечтала быть его Единственной, но так ни для кого единственной не стала. Он прекрасно знал о моих страхах, но тем не менее бесконечно сравнивал, а я с трепетом ждала, стану ли я «той, кого люблю» или «той, кого побью»… И наступил день, когда я стала той, «кого побью» – выбор был сделан не в мою пользу, меня изгнали из круга, и я больше не пойду танцевать.
Да, конечно, он никогда не обещал мне, когда женился, что я буду его единственной: мы пускались в долгий путь, и он требовал право на остановки в пути, на свой корабль он хотел брать пассажирок, но команду на этом корабле должна буду представлять только я. Впрочем, дабы доказать мне силу своих чувств, он обещал при первом же моем недовольстве закончить все эти «хождения налево». Я подумала, что, хоть и не царю в его сердце, но зато пользуюсь в нем территориальными привилегиями… Уточнив таким образом, что именно он разумел под «верностью», он обещал мне ее хранить. Я ему поверила. Почему же он нарушил те условия, которые сам с такой точностью оговаривал?
Слепа я не столько из-за близорукости, сколько из-за собственной доверчивости: если в романах я придумываю всякие подлости, то в жизни совершенно уверена, что они не случаются.
И все потому, что я просто не могу себе представить, как можно нарушить данное слово, здесь я незапятнанна, как снег, и глупа, как гусыня, я всю землю готова заложить под честное слово; поскольку сама я не способна обмануть, не прийти на свидание, опоздать, нарушить данное слово, то считаю, что другие делают точно так же. Из-за своей доверчивости, вызванной собственной надежностью, я представляю собой для плутов такую добычу, о которой можно только мечтать; они сами, наверное, должны удивляться, сколько мне надо времени, чтобы разочароваться, наконец. Вот, например, мой столяр… Я уже три недели жду, что он придет и поменяет мне дверь, я жду его каждый день, и каждый день он обещает мне прийти. Чтобы его встретить, я встаю раньше, чтоб не пропустить, отменяю встречи, отказываюсь выходить из дому, возвращаюсь через весь Париж, чтобы успеть домой в середине дня… Изо дня в день я жду его в назначенное время и боюсь хоть на шаг сдвинуться с места. Естественно, он не приходит и даже редко утруждает себя телефонным звонком. В конце концов звоню ему я; нисколько не стесняясь, он назначает мне новую встречу: «Но теперь-то вы придете, господин Ламбер?» – «Ну конечно! Можете на меня рассчитывать. В семь я у вас. Можете готовить кофе!» И я готовлю кофе и снова жду. Как будто бы в первый раз… Если доверие мое к тому, кто для меня ничего не представляет, настолько велико, то можно себе представить, до каких границ простирается оно к мужчине, который был для меня всем!
Поэтому-то я и не заметила, какие изменения претерпел их роман: за несколько месяцев они перебрались из гостиничного номера в снятую однокомнатную квартиру, следующим этапом была покупка двухкомнатной квартиры, из нее они въехали в снятую шестикомнатную; на смену редким случайным встречам пришли регулярные свидания; потом свидания эти стали учащаться: от вместе проведенных субботы-воскресенья раз в месяц они перешли к пяти вечерам в неделю, я же всегда узнавала правду поздно, не сама и не всю.
Каждый раз, когда их страсть разогревалась еще на один градус, когда они переходили к новому этапу своих отношений, в моей жизни что-то менялось, но я не могла понять почему: я испытывала такое же волнение, как море, которое начинает чуть быстрее лизать прибрежный песок, когда по нему слишком близко к пляжу прошел корабль. Когда моя соперница выступала из тени вперед, мне начинало казаться, что до меня долетает шуршание прибоя, или по коже пробегала легкая дрожь, как будто где-то открыли форточку, только бы вот понять где? Понемногу я отучила себя задавать вопросы – я привыкла жить на сквозняке…
Если случайно, на ощупь, я подходила слишком близко к правде (которая к тому времени уже потеряла свою новизну), если я начинала лишний раз напоминать ему наши прошлые договоры, молить «остановиться», он начинал клясться, что не хотел меня бросать («я тебя по-прежнему люблю!»), обещать, что с Лор «все утрясется», что он не может порвать сию же минуту, но что касается проведенных вместе суббот и воскресений (или квартир, или галстуков, или отпуска, или колец и вечеринок), то я могу не волноваться. Не волноваться? Да, по правде говоря, нужно было уже начинать волноваться о другом! По дороге, которая вела к правде, мой поезд всегда опаздывал, и его новая ложь всегда ждала меня впереди. Он лгал и лгал, а я предпочитала слепнуть, чтобы только никто не увидел, как я страдаю, – так надевают черные очки, чтобы скрыть непрошеные слезы…
Но как у меня получалось, что в глубине сердца я оставалась ему верной, «верной, когда не на что больше надеяться»? Как я могла так долго любить его и верить, что любима? Аберрация зрения – вот и все: изображения у меня не совмещаются… Брата-любовника я просто разделила на две части: с одной – любезный братец, с другой – подлый любовник. И поскольку образ неверного любовника был таким образом стерт, то продолжала я разговаривать не с тем зомби, который, уставившись в пространство и безвольно опустив руки, блуждал по квартире, как отягощенная грехами душа, которая не может найти себе пристанища, то искала я опоры не у того человека, который, как дым, мог улетучиться через каминную трубу, а у того любезного братца, чей образ я сохранила: я никогда не расставалась в душе с тем блестящим, беспокойным юношей, которого встретила тридцать лет назад на пароходе, он был молодым отцом моих детей, первым читателем моих литературных опытов, автором, акростихов и спутником в путешествиях, «кавалером», с которым мы отплясывали твист, и рыжим изгоем школьных переменок. Окончательно перестав «совмещать изображения», я упорно считала, что рядом со мной кто-то есть.
Муж меня не обманывал, это я сама приняла его за другого. Встреть я его нынче, ни мое сердце, ни взгляд не узнали бы его. Он взорвался, как столп искр, распался, разлетелся на куски, стал хрустальным шаром, в котором ничего невозможно увидеть. В нем, как в призме, происходит дифракция света, обман зрения, он чарует меня и пугает. Образ не единичен, он распадается на тысячи. Кто же этот незнакомец, которого я держала в своих объятьях, этот чужак, который обнимал меня? Я ослепла.
Я не различаю ни своих чувств, ни своего будущего: мало его возненавидеть, его надо перестать любить… Когда обретем мы покой? Смогу ли я встречать его не только в суде? Соглашусь ли я увидеться с той, что без спроса ворвалась в мою жизнь, украла ее, принуждена ли я буду с ней здороваться? «Временами мне начинает казаться, что во мне хватит смирения служить той, кого вы любите… Мне кажется, что я приму свою участь ради вашего счастья». Высокие переживания португальской монахини[1]1
Имеется в виду анонимное произведение XVIII века «Письма португальской монахини» – одна из вершин эпистолярного жанра во французской литературе. – Прим. пер.
[Закрыть] меня задевают за живое. Мне не хочется от нее отставать.
Я начинала представлять себе, как, преисполненная христианским милосердием и любовью, принимаю дома свою соперницу. Праздничный обед… Я представляю, как улыбаюсь, как понимающе веду себя, все принимаю и прощаю, даже становлюсь ее сторонницей. Я уничтожаю прелестницу не презрением, а великодушием. Однако главное никуда не девается: ее необходимо уничтожить. Я наслаждаюсь своей победой в смирении, я самоутверждаюсь в жертвенности. И самоуничижение возблагодарено: я затмеваю всех… Ну а что же с ней, с этой бедной крошкой? Она уничтожена, низведена до нуля! О да, я неумолима в своем прощении!..
По правде говоря, чувства мои слишком противоречивы, чтобы обрести единое русло, они вступают друг с другом в противоречие, отрицают друг друга. Тем не менее я изо всех сил стараюсь вообразить себе то, что будет «потом», в том «потом», о котором он неизбывно мечтал, когда мы совершенно естественно соберемся все втроем за бутылкой вина и поговорим.
Втроем или всемером, а может быть и вдевятером – мои сыновья, дочери Лор. Даже вдесятером: сколько он хочет сделать ей детей, сколько она ему еще родит? Ведь он пишет своему нотариусу, отправив мне копию: «Моя бывшая жена безотлагательно пришлет вам все документы, подтверждающие владения собственностью». «Безотлагательно»? Значит, он очень торопится! А чего стоит эта «моя бывшая жена»! Ведь мы еще не разведены, насколько мне известно! Еще не разведены! И не скоро будем! Писал бы сразу, раз так, своему нотариусу о своей «почившей» супруге! Ведь он уже представляет Лор как «свою жену», когда появляется с ней в свете, я знаю, мне об этом докладывают, – «вы незнакомы с моей женой?». Он специально делает мне больно, он убивает меня. Мне бы хотелось отречься, простить, показать свое благородство, найти способ примириться, он же лишь множит публичные оскорбления, не выказывая при этом ни малейшего собственного сокрушения. Моя бывшая супруга, моя жена, мой будущий ребенок… В акте прощения участвуют двое – как можно простить того, кто никогда не признает свою вину? В чем смогу я его утешить, если он не выражает сожалений, не печалится о содеянном, наоборот, всюду, где только можно, заявляет о своем счастье? Я одинока даже в прощении. Я выколола себе глаза.
Я слепа, но должна быть стара. Чтобы у меня не было никаких желаний, никаких воспоминаний. «Старость – ночная странница», – конечно, в старости же не видишь землю, только «небо в алмазах»… Мне бы хотелось стать такой зачарованной странницей, перед которой смерть раскрывает небеса. Но, оказавшись лишь на полпути к старости, я все еще влачусь по дороге в безлунной ночи, – тьма непроглядная, ни единой души. Перестав видеть, что происходит на земле, я не начала еще видеть то, что происходит в горнем мире: Богу, христианскому богу, нет места среди тех страстей, что раздирают нас.
Если бы мне пришлось молить о чем-нибудь того Бога, перед которым мой муж обещал хранить мне верность, то я умоляла бы убить их. Пусть Он устроит им кровавую свадьбу и позорную гибель! Как оскорбленная Медея, я жажду, «чтобы мой супруг с его женой погибли под обломками их жилища», как обманутая Гермиона, хочу «покинуть эту землю, улететь на черных крыльях, стать челном, который, лишь спустившись на воду, пересечет рубеж дня и ночи…» Я жажду мщения. Я хочу отомстить за себя или умереть. Отомстить и умереть: не евангельскому богу я теперь поклоняюсь, который возвращал зрение слепым и жизнь мертвым; я мертва и слепа, у меня забрали все и ничего не вернули; мой бог теперь тот, кому поклонялись воины, тот, кто пришел на помощь ослепленному и униженному Самсону и сокрушил колонны храма, чтобы погрести под его обломками Самсоновых врагов и его самого.
«Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня… земля своими запорами навек заградила меня…» Взор мой тухнет, сердце одевается в траур. Различаю я лишь свет, исходящий от земли, – это снег отдает мне свое сияние. Замерзшие пруды светятся как соляные озера, и леса распадаются во прах под порывами раскаленного добела ветра. Снега сжигают меня, и тьма хоронит.
* * *
Я разбита. Разделить то, что было соединено в течение тридцати лет, отделить друг от друга наши жизни, которые срослись друг с другом, – мужу не удалось сделать это, не покалечив меня. Так возникла наша первая семейная ссора, и единственная.
Как фатально соединение жизней, так фатален и их разрыв. Сняв с пальца обручальное кольцо, муж запустил машину, которая должна была меня уничтожить. И действительно, после нашего «юбилейного ужина» не проходило и дня, чтобы я не принималась крутить на пальце собственное обручальное кольцо: мне было не понять, хватит ли у меня мужества снять его. Я ни разу за двадцать пять лет не снимала этого кольца, и оно просто вросло в мою плоть. Чтобы разорвать нашу связь, надо было разрезать кольцо, чтобы разрезать кольцо, надо было отрезать палец.
Жизнь дома с грехом пополам наладилась. Забавно, но муж так никуда и не уехал и по-прежнему был в Париже, хотя и не у нас дома… Июнь в нашей семье – месяц дней рождений: на очереди был день рождения нашего младшего. Пятнадцать лет – это все-таки праздник. «Франси, может быть, ты сможешь посвятить нам одно воскресенье? В порядке исключения». Он согласился – поистине царское великодушие. Но в назначенный день, поскольку я попросила его зайти на угол к кондитеру за заказанным тортом, он исчез. Как раз на время обеда, и отсутствовал он часа четыре… Когда же он появился снова, беззаботный и веселый, я не смогла удержаться: «Где ты был?» – спросила я его. – «У кондитера…»
Он мне часто лгал, но никогда в своем презрении не заходил так далеко. Я поднялась к себе в комнату и сняла обручальное кольцо.
Но в окно я его не выбросила – я выбрала для него футляр. Когда я укладывала его туда, мне показалось, что я сама себя укладываю в гроб… Только тогда я спросила себя, что он сделал со своим кольцом. Мне бы хотелось, чтобы они лежали вместе: может быть, когда-нибудь я смогла бы их носить на шее на одной цепочке… Но спросить об этом я не посмела, испугалась услышать, что он дал это доказательство нашей прошлой любви как доказательство любви нынешней. Как трофей, захваченный у врага.
Сняв обручальное кольцо, я оставила на руке то, которое он подарил мне во время помолвки: тогда-то и выяснилось, что так как обручальное кольцо его больше не удерживало, оно крутилось на пальце и все время сваливалось на то место, где раньше было обручальное, – надо было пойти к ювелиру и уменьшить его. Но я все откладывала этот визит: мне не хотелось расставаться с кольцом, хранившим залоги тех первых обещаний, что мы давали друг другу. Мне надо было привыкнуть, что обручального кольца у меня больше нет… Впрочем, мне даже нравилось, что кольцо все время крутилось на пальце, но камень постоянно попадал между пальцами – это было неудобно, однако то и дело напоминало, ненавязчиво, но настойчиво, что обручального кольца у меня больше; нет. Я даже находила в этом небольшом неудобстве отголосок несчастной любви, которая связывала нас.
Реальность, конечно, не была столь романтична: то хитросплетение интриг, куда я попала за две недели до того, должно было еще раз заявить о себе весьма неожиданным образом…
Прошла еще неделя. Потом, однажды вечером, когда наших четверых детей не было дома (это был Праздник музыки), муж появился без всякого предупреждения именно в тот момент, когда я из-за оплошности его секретарши обнаружила еще одну ложь. Он объявился – губы сложены сердечком, воплощенное очарование; прием я ему оказала не теплый; защищался он лениво, и в первый раз за тридцать лет я дала волю своему гневу. Происходило это у меня в кабинете, галстуки его уже давно мозолили мне глаза, со словами «ты мне противен» я швырнула их ему в лицо. Галстуки от Эрмеса оказались на полу, я стала топтать их: шелковые слоники морщились, лягушки испускали дух, от верблюдиков, пони и гусят летели клочья – так ему и надо всему этому смехотворному зоопарку, всему этому шикарному скотному двору, который так долго испытывал мое терпение! То ли оттого, что я у него на глазах пинала ногами дорогие ему подарки, то ли оттого, что он услышал (это была наша первая семейная ссора, ему не хватало опыта в подобных вещах, а мне – словарного запаса), он покраснел, даже побагровел. Неожиданно он бросился на меня, защищаясь, я подняла руки, он схватил меня за запястья, сжал… И мое колечко с изумрудом перевернулось.
Именно в то мгновение, когда он сжал мне пальцы, изумруд оказался между двумя пальцами. Он стиснул мою руку. Я заорала, ничего не понимая, он воззрился на меня: моя левая рука опухала на глазах – он сломал мне пальцы.
С тех пор я не ношу на левой руке колец, на его левой руке в день нашего юбилея тоже не было кольца, но моя рука к тому же еще и уродлива – этакий паук, а не рука – и еще больше внушает мне отвращение…
В больнице, куда он меня отвез («моя жена упала с лестницы»), его тут же оттеснили обеспокоенные медсестры; оперировать решили, не откладывая. Перед операцией надо было распилить кольцо с изумрудом, потому что палец распух так, что снять его оказалось невозможно – кольцо вросло в мою плоть. Юная феминистка-рентгенолог с высоты своих двадцати пяти лет преподала мне урок жизненной мудрости: «Как мне опротивело видеть тут женщин, которые „упали с лестницы“! Эта сволочь вам не просто сломала руку, он ее размозжил! Но вы, конечно, все стерпите, ведь так? Но почему? Почему?»