355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Шандернагор » Первая жена » Текст книги (страница 7)
Первая жена
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:24

Текст книги "Первая жена"


Автор книги: Франсуаза Шандернагор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

– Я не могу вас соединить с господином Келли, у него посетитель, – нервно сообщала она, или же: – Ничего не выйдет: он только что ушел на совещание.

– А завтра утром? Могу ли я перезвонить завтра утром?

– М-м-м, подождите… Завтра… завтра… К несчастью нет, у него деловой завтрак…

– А днем?

– Наверняка нет: он едет в Брюссель! (Тут проскальзывает торжествующая нота, в голосе слышится смешок – в конце концов она сказала мне правду и довольна.)

– А на следующей неделе? – настаиваю я. – Когда, вы думаете, я смогла бы… не побеспокоив его…

– О, у господина президента очень тяжелая неделя: конференции, поездки… Я, честно говоря, не знаю, когда бы он мог выкроить время… Сожалею…

Вежливо, но непреклонно. Круговая оборона, я обречена на отступление.

– Странно, – сказала я старшему сыну, – интересно, не давал ли твой отец инструкций секретарше, чтобы она не соединяла его со мной…

Надежда делает людей глухими: когда сомнение стало уже непозволительной роскошью, я все еще рассматривала правду лишь как возможную гипотезу!

В тот же вечер сын обедал с отцом; вернувшись домой, он принес подтверждение моим подозрениям: муж отдал распоряжение возвести плотину против моих звонков… Да возможно ли это? Секретарша, которая знала меня с незапамятных времен, при которой родились все наши дети, значит, тоже обманывала меня? Она дурачила меня, очарованная тем, что «господину Келли» могло понадобиться ее соучастие; может быть, она даже была восхищена тем, что смогла взять верх над женой своего начальника! Она отстраняла меня, как отстраняют сумасшедших, надоед и зануд. А каков мой муж – после тридцати лет совместной жизни, двадцати пяти брака он просит лакея выставить меня за дверь! Это не просто развод, это изгнание! Изгнание…

Той ночью, когда я узнала, что больше не могу занимать его телефонную линию, в то время как он и не думал убираться из моих шкафов, я принялась наводить порядок; вещи, которые он не унес с собой и которые мне бы хотелось разобрать, как разбирают одежду ушедших, – сложить старые костюмы, убрать их, положить в нафталин, чтобы сохранить эти рубашки, свитера, которые были так стары, что не пахли этой блондинкой, а сохраняли еще воспоминания о моих духах, – все эти вещи, которые я некогда гладила, были запихнуты в полиэтиленовые мешки для мусора. Выбросила я и его «специальный шампунь», который валялся на полочке у меня в ванной уже года полтора, пену для бритья, лекарства – все, что после его ухода оставалось на своих местах, как будто он должен был в один прекрасный день вернуться и занять это «свое место»…

Дети, которых разбудил шум от этого «переезда», и рыдания, которые его сопровождали, не позволили мне вынести мешки на улицу: отец прислал своего Сганареля забрать их на следующий день. Я плакала:

– Как он мог так поступить? Изгнать меня из своей жизни! Заставить своих служащих унижать меня! За что? – Я призывала сыновей в свидетели: – В конце концов, я его не преследовала… Я звонила ему… ну и что? Самое большее два раза в месяц… И никогда без повода. Так за что, за что же?

– Потому что он хочет заставить тебя звонить ему домой, – предположил младший.

Звонить ему домой? К ней домой? Но, в конце концов, у себя дома он у нее, это правда, и она у себя – у него, но… Нет, никогда я не наберу этого номера!

– По крайней мере, – продолжал младший, – у папы нет такого количества автоответчиков, которых ты повсюду понаставила; тем более что ты не дала ему нашего тайного кода! Он возвращает тебе долги твоей же монетой…

Как признаться детям, что, как только они выходят из дома, я чаще всего снимаю трубку до того, как прозвенит третий звонок? Мои автоответчики включаются после третьего звонка. Когда он прозвучал, а я не успела вмешаться в ход событий, раздается мой голос и против моей воли утверждает, что меня нет дома; он цинично отправляет нежданного абонента на номер моего пустующего кабинета двумя этажами ниже. Тогда, даже кубарем сбегая по лестнице, я не могу помешать телефону звонить из глубины моего дома, звонок этот сначала доверчив, потом настойчив, потом наполняется отчаянием того, кого я только что обманула. Невозможно поймать этот пронзительный звонок, который соскальзывает в пропасть, мне не успеть – абонент обречен.

Поэтому-то я и кидаюсь к телефону, как только он зазвонит; никогда я не брала трубку так быстро, как в эти последние недели: когда дети звонили откуда-нибудь с улицы, удивлялись, что им более не надо было пользоваться своей «привилегией»: «Ты что не включила автоответчик?» Включила, но не дала ему заработать. Я перестала отходить далеко от телефона, я бросалась к аппарату, даже когда он звонил у соседей! И все потому, что каждый раз думала, будто на другом конце провода он. Мой муж… Тот, который был вчера, когда-то был… В этой надежде невозможно признаться, да я и не признаюсь.

Слава Богу, когда я узнала об инструкциях, данных его секретарше, я излечилась от этого безумия. Теперь, как и прежде, телефон у меня звонит три раза.

Ничто, даже это запоздалое проявление собственного достоинства, не может отмыть меня от стыда, от презрения. «Он ни во что меня не ставит, а ведь он любил меня – что же, мне предстоит стать всеобщим посмешищем?..»

Унижения. Впрочем, их мне хватало с первого дня нашей совместной жизни, но я была терпелива и терпела, я терпела унижения. «Как смириться с тем, что становишься посмешищем?» – вопрошали древнегреческие царицы. Все дело во времени: посмешищем я никак не могу стать, потому что я была той, кто смеялся над другими первой и над собой тоже – мы были молоды, современны, – не должны ли мы при любых обстоятельствах сохранять чувство юмора? Весело учиться делиться? Невинность семидесятых. «В прошлом году я убил свою ревность, – пел Ив Симон, – я люблю тебя и, значит, не считаю себя хозяином твоей жизни…» Я тоже не присваивала ничего, ничего не требовала, я жила с закрытыми глазами, с распахнутыми объятьями, я исповедовала «общую теорию относительности».

Единственно, что меня тем не менее удивляло в мужчине, которого я любила, была его способность то и дело отодвигать границы дозволенного, сводить к нулю область запрета – область, куда имели доступ лишь избранные, область священного. Мы были женаты, как сейчас помню, всего три-четыре года; конечно, у него были интрижки на стороне, я относилась к ним, как он того требовал, – с улыбкой. Итак, его «проходные» блондинки вызывали у меня улыбку, и так продолжалось до тех пор, пока не появилась некая Анн. Однажды, когда я вернулась с семинара, Франси заявил:

– К нам приходила Анн. (Почему, Господи? Она не замужем, у нее была собственная квартира… Да и гостиницы существуют на этот случай!) Ну так вот, она пришла, и, честно говоря, мне было неприятно: она сказала, что у нас не очень прибрано и квартира запущена. Особенно наша комната. Простыни плохо подрублены, а твой ночной столик весь в пыли…

На нашей супружеской постели? Как он посмел? Что толку, что я пережила «революцию 68-го», что я считала себя свободной, никогда я не могла себе представить – о, доверчивость юности! – что мой муж может уложить в мою постель, в нашу постель, в «супружескую постель», в святая святых, в дарохранительницу, другую женщину! Но я, как и полагалось, сумела сохранить лицо, услышав эту новость:

– У меня пыльно? Раз Анн располагает моим мужем и моей постелью, то в следующий раз она может располагать и моей пыльной тряпкой. Я ее на это благословляю.

Хороший ход, особенно для того, кто всегда задним умом крепок! Я считала, что выиграла, я одержала верх над собой и над ней. Но на самом деле победителем был он: именно тогда ему удалось заставить меня принять неприемлемое, свести все к ничего не значащему эпизоду то применение, которое он нашел нашей постели, которой предстояло повидать еще немало…

Впрочем, иногда я лишась и такого утешения, что, мол, сохраняется видимость приличий. Мне доводилось переживать и такие унижения, на которые ничего не можешь ответить, и такие, когда от изумления немеешь. Так случилось однажды, когда он был в деловой поездке: друзья пригласили нас в кино; прежде чем принять приглашения, я позвонила его секретарше:

– В каком часу муж возвращается завтра из Нью-Йорка?

– Но, мадам, он вернулся позавчера!

Или в другой раз: новый консьерж в доме в Ла Боль, где у моих родителей была однокомнатная квартира, никак не может взять в толк:

– Разве вы госпожа Келли? – с изумлением разглядывает он меня.

– Ну конечно!

– Значит, господин Келли женился снова? Нет? Ах, мадам, извините, я ничего не говорил…

Шофер, секретарша, консьержи, прислуга – все эти люди, в конце концов, были в курсе дела; я ходила по минному полю, я сколько угодно могла следить за тем, куда поставить ногу, изощряться в осторожности, делать вид, что меня нет, притворяться равнодушной, я сколько угодно могла врать, чтобы скрывать его неблаговидные поступки, все заканчивалось тем, что я задавала неуместный вопрос или отвечала невпопад, – я совершала неловкость, и этот неосторожный поступок тут же служил детонатором для мины, заложенной рядом со мной в незапамятные времена… Правда была как пощечина. Ну и по заслугам!

Но хуже всего было то, что, если неделю спустя Франси заявлял, что ведет свою крестницу в парк Астерикс, я верила! Мое доверие восставало из пепла. Финансист, которому я вверила свою жизнь, располагал в моем сердце «credit revolving», – капитал из моих надежд и доверия на его счету постоянно возобновлялся. Ни одна из сердечных ран не была для меня последней… И если вдруг я неожиданно начинала что-то говорить, он заставлял меня замолчать, взывая то к моим чувствам, то к разуму:

– Послушай, Кату, ну что это за суеверия? Постель – это просто постель. Где логика? Только на нашей постели можно поместиться вдвоем у нас в доме. Как ты представляешь меня с крупнокалиберной девицей в детской кроватке? Ну, малышка Катя, поцелуй меня! «Це твоему лю му, который тебя тоже оч лю». Ну, «це», обманщица! Ну, поцелуемся и – мир. Ну, видишь, родная, ну что за проблемы?..

Или в следующий раз:

– Квартира твоих родителей? Нашла из-за чего волноваться: Лор начала заниматься живописью, ей хотелось пописать волны… Да, конечно, волны есть не только в Ла Боль. Но там нет ни расходов на гостиницу, ни налогов, это самые дешевые волны, которые только можно найти на рынке! А я сейчас из-за налогов несколько стеснен, ну, а раз у меня был ключ… Что твои родители? Твои родители или мои родители – какая разница? Главное, что я тебя люблю, сердце мое. А я тебя люблю, Кату, я люблю тебя, люблю, люблю. И в тот же вечер – цветы, духи, кольцо: «Но Катрина лучше всех…»

Я была смешна. Положение мое было и смешно, и трагично: из этой Истории можно сделать все что угодно, хоть оперу-буфф, хоть «Гибель Дидоны» Перселла. Мне очень повезло, что он меня бросил: как бы там ни было, «брошенка» – персонаж менее комичный, чем та, которую постоянно обманывают.

Существует и еще одно заблуждение: мне кажется, у нас недооценены рогоносцы: их почему-то считают людьми докучливыми, но они всегда и всем необходимы, они даже жизненно необходимы для счастья семейной пары, той пары, которая живет в адюльтере. Именно рогоносец придает этому союзу прочность и остроту ощущений. Рогоносец является одновременно и вуайеристом, и страдальцем, он и зеркало, и пробойник – именно рогоносец становится доказательством того, что преступные любовники любят друг друга.

Мой муж использовал меня, чтобы шантажировать свою любовницу: я была то соперницей, которую боятся, то пленницей, которую отдают на заклание. Униженная и унижающая. Кто знает, не дошел ли он до такого состояния, что ему было необходимо лицезреть мое страдание, чтобы увериться, что он любит Лор? Чтобы оценить свои чувства, ему нужно было мое сердце; чтобы понять степень своей измены, ему нужно было видеть глубину моего горя. В общем, поскольку боль моя была неопределима (я не знала, я не хотела знать, что страдаю), его любовь к другой становилась бесконечной…

Относя его колебания перед нашим разводом к тем остаткам любви, которые он ко мне испытывал, или к жалости, я ошибалась: он охранял не все еще любимую им женщину, а барометр, который фиксировал изменения его чувства к Лор. Если бы он меня больше уважал, он развелся бы со мной лет на пять раньше, до того, как я стала посмешищем в глазах родственников и друзей, даже отсрочка нашего расставания была моим унижением.

Любовь, как уверяют, малодостойное чувство, и любовным страданиям не хватает благородства; но тем не менее в них есть своя красота, бледная, ядовитая, на черном фоне каждая слеза – как бриллиант… Вся грязь – от развода, развод – большая подлость, чем измена, чем одиночество, чем презрение.

В неизменной супружеской любви есть нечто натужное, но ледяное владение собой, которое требуется при разводе, тоже вещь не очень естественная. Чтобы «не запачкаться», конечно, лучше «быть выше этого», но как это сделать? Наши тела еще слишком хорошо помнят друг друга – как здесь обойтись без взаимных тычков? Чувства наши еще слишком жарки, чтобы не возникло от них пожара: «приязнь», «неприязнь» – на чаше весов один слог… Я развожусь со своим мужем и продолжаю любить его. Я так привыкла, я давно привыкла любить его – I used to love him… И я упорствую в этой любви, – так упорно повторяешь одну и ту же ошибку: я люблю его, потому что я его любила.

Развод – формальности, сама процедура – требует отстраненности, которой мне от себя не добиться. Или к которой я и не стремлюсь. В одной телепередаче некий молодой певец с подозрительным энтузиазмом объяснял ведущей, что «ему удалось очень хорошо развестись». Так разводятся друзья, почти влюбленные. Все «прекрасно прошло», «без эксцессов» (он, вероятно, читал это пресловутое руководство!), – в общем, он мог себя поздравить с «потрясающим разводом»… Через три месяца его не стало. Он покончил с собой.

Не бывает «хороших разводов», как не бывает «хороших войн». Развод создан для того, чтобы разрушать, калечить, уродовать. Худшее же заключается в том, что он, как нож мясника, не только кромсает, он и заражает то, что кромсает. И эта гангрена захватывает всех: друзей, родственников, детей.

Я не могла простить торопливости тем из наших друзей, кто несколько месяцев назад, не колеблясь, выбрал одного из нас, они разделили нас в своей дружбе; я сердилась даже на тех, кто «предпочел» меня…

Теперь настала моя очередь ставить условия тем, кто выбора еще не сделал. Своей позиции я не скрываю: если хоть один раз примут «будущую законную» моего мужа, один раз, один-единственный, моей ноги больше у них не будет. Я решила встать на собственную защиту: даже мысль о том, что мои друзья могут на одной неделе пригласить одну, а на другой – другую, что они могут наблюдать за нами по очереди, могут делать свои замечания, взвешивать («эта более…», «та менее…»), мне непереносима. Хватит сравнений. Пусть отбрасывают меня, если хотят, но уверткам конец!

Найдутся те, кто направит против меня мой же ультиматум? Ну и пусть! Меня уже давно перестали соблазнять их обеды! Что же до других, они примут меня такой, какая я есть. «В моей физической и моральной целостности», хотя и с переломами, – поскольку я не могу перевернуть страницу, я ее вырываю.

Сколько таких страниц и корней вырвал он сам, уходя?

– Папа, оставь нам свой старый комод, – просили дети, когда мы делили мебель, – он нам нужен, он останется в твоей семье…

– Ваша мать теперь не моя семья!

Нож гильотины упал: человек, с кем я тридцать лет жила вместе, от которого у меня четверо детей, не хочет меня знать: «Женщина, что у нас общего, у тебя и у меня?» – не этот ли вопрос уже задавала Медея.

Мы ничего не значим друг для друга; даже меньше, чем ничего… А дети вовлеченные в эту беспощадную войну, в эти перекрестные обстрелы, дети, которые блуждают между траншеями, кто из нас еще заботится о них? «Я хочу, чтобы вы знали, что чувствую я в эти дни, когда сгораю и рву эти залоги нашей любви, что были мне так дороги…»

В последние годы муж, смеясь, утверждал, что, если бы я не была совершенной супругой, я была бы хорошей матерью… Наперекор тому, во что он хотел заставить меня поверить, любовь дележу не поддается: после того как он оставил меня, я вдруг поняла, что не в силах более оставаться той матерью, которой он восхищался. Потому что мои дети тоже являются частью моего прошлого – прошлого, которое вывалено теперь в грязи: они, конечно, остаются моими детьми, а я остаюсь их матерью, но они – тоже воспоминание о нем. Как убрать из их тел, из их разума то, что принадлежит «пруклятому»? Мальчики очень похожи на своего отца, и иногда по вечерам, когда я устала, они кажутся мне невольными сообщниками предателя. Он не оставляет меня ни днем, ни ночью, смотрит на меня их взглядами, говорит со мной их голосами, это он вкладывает им в уста такие слова: «Ты должна была бы встретиться с ней, мама, она, кажется, ничего…» Мои дети стали его заложниками, я считаю их в своем безумии его шпионами; они – это его отражения, в своем горе я считаю их его слугами; и, главное, они – плоть от его плоти, от той плоти, о которой отныне мне думать запрещено. И вот эти дети, дети любви, стали в процессе развода детьми насилия…

Конечно, чувство отвращения, которое мне внушали мои сыновья, «мои крошки», длилось всего лишь мгновения умопомрачения. Я как бы «потеряла сознание», потому что перестала их узнавать, они перестали быть для меня тем, чем были, – радостью, гордостью, нежностью, страстью моей жизни… Несколько минут, не более, я была недостойной матерью, и я не дала им это почувствовать. Но чувство это было достаточно сильно, чтобы привести меня в ужас: пощаде не подлежит ничто, даже то, на чем никогда не лежала печать греха, – наши дети.

Но, слава Богу, о преступлении Медеи мне известно… И про тех женщин, которых считают извращенными, которые, как пишут в газетах, «бросали на произвол судьбы» детей того мужчины, который бросил их. Так извращенны ли эти женщины? Напротив, они – сама естественность! Их не научили разделять в том человеке, которого они любили, отца и любовника; их забыли научить задаваться вопросом, кто они, «матери» или «любовницы» – ce distinguo de cuistre! Наступает день, когда мужчина уходит, оставляя позади себя своих собственных детей, которые наполовину он сам. И так, через них, он заставляет ту, которую оставил, продолжать ухаживать за ним, холить и лелеять, он не отпускает эту женщину от себя, хотя сам отрицает ее существование, он привязывает ее к себе при том, что бежит от нее… Для того чтобы выбраться из подобной западни, нужно много ума и притворства. Так сумела ли я, поняв все это, в очередной раз выбраться из грязи?

Снег грязный, пористый, землистый. Неожиданно началась оттепель. На прудах стал таять лед, и они превратились в грязные лужи. Под живыми изгородями то там, то сям еще сохранились полосы нерастаявшего снега – как будто кто-то забыл убрать рваные простыни. Грустно, похоже на белье из придорожной гостиницы, на тряпки, набросанные на открытые раны страждущего.

Все, чему снег придал благородный вид, явило свое истинное лицо: нищета, уродливые рубцы, грязные лохмотья, плохой вкус. Слишком много плохо подходящих друг к другу цветов: трава рыжая, ели зеленые, небо желтое – этакое произведение художника-фовиста, яркое и безвкусное. К счастью, радио обещает нам новое похолодание. Возвращение желанного снега…

Сейчас дороги уже очищены, телефонные столбы, которые опрокинула буря, поставлены на место, я снова «соединена с миром». Но мне все равно: я усовершенствовала свои капканы. Теперь в пустующий кабинет мужа я тоже поставила автоответчик. В Нейи в нашей гостиной автоответчик отправляет абонента к автоответчику пустующего кабинета («этот аппарат не отвечает», он просто перестал отвечать на ложь), который в свою очередь настоятельно рекомендует звонящему попытать счастья, позвонив в Комбрай, где ему тут же советуют перезвонить в Нейи. Засов опустился. Мои соединенные между собой автоответчики переговариваются между собой. Я в этом разговоре больше не участвую.

* * *

Я обращена в пепел. Ведь не может же куча пепла снять телефонную трубку и начать болтать? Не может же прах сообщать о том, как себя чувствует! Я – пепел. И тем не менее я продолжаю изводить себя. Прах, пыль? Нет, пылающий факел! Жаркий пламень, которого кормит досада, ревность. Вот почему я молчу: не могу же я, в конце концов, признаться, как какая-нибудь девчонка, что «мой любимый» побил меня, разлюбил, но я бы хотела сохранить его! Впрочем, как говорить? Как говорить и не визжать? «Замолчи, Катрин, ты говоришь слишком громко, ты слишком громко смеешься, ты слишком живая, ты слишком ярко горишь!» Ну да, да, я горю, и мне хочется кричать! Разумники делают мне большие глаза: «Не забывай о достоинстве!» Разумники любят меня только тогда, когда на мне намордник: «Замолчи, Катрин!»

Хорошо, я буду молчать. Я молчу. Я молчу, потому что говорить разучилась: каждый раз, когда мне хотелось бы сказать «я тебя люблю», уста мои произносят «я тебя ненавижу». Меня снедает ярость и беспокойство, мне стыдно самой себя, мне жалко саму себя: я ищу по всему дому письма, забытые фотографии. Он наверняка должен был оставить и в этом доме любовные записочки, открытки, которые больше не помещались ни в каталожном ящике в Провансе, ни в секретере в Париже. Я ищу голубые письма на роскошной бумаге… Как жаль, что я положила на место те, что мне принес сын! Что я разорвала фотографии, сожгла посадочные талоны, туристические проспекты, счета отелей! Не эти доказательства измены должна была я предать огню, а его самого, самое ее: «Несите в его лагерь факелы, убейте его соратников, убейте же и его дитя, обратите в пламень палубы его кораблей, бросьте туда сына, отца, весь народ его и меня самое!»

Вчера по телефону (да, у меня хватило храбрости снять трубку: на паркете лежал луч солнца, я варила компот, дом пах яблоками и корицей) я сказала брату: «Судя по всему, безутешна я не буду… Я выйду из этого состояния, знаешь, мне уже лучше…» Ну так вот: и мне не лучше! Сегодня мне нужны эти голубые письма для того, чтобы подбросить их в костер, чтобы накормить в себе этого Молоха; мне нужны эти письма небесного цвета, как вода жаждущему, эти письма без адреса, которые совершенно непонятным мне образом достигали своего получателя… Теперь-то мне это известно, но от этого не легче: секретарша – примерная служащая с двадцатипятилетним стажем «безукоризненной службы», которая посылала мне доброжелательные искренние улыбки, справлялась о здоровье детей, вот эта немолодая дама с прилизанными волосами, убранными в узел, и с твердыми принципами, – именно она служила ему «почтовым ящиком», получая каждое утро голубой конверт с красными полосками («сугубо личное» или «лично и конфиденциально»), записочку на роскошной бумаге, которую она верно передавала. Преданно… Когда все это началось? В любом случае Другую она знала и играла на ее стороне! Они обе смеялись надо мной, а иногда и втроем, когда к ним в приемную выходил мой «Дон Жуан», смеялись перед швейцарами. Неужели и те были его сообщниками? Для того чтобы надуть меня, они объединялись втроем, вчетвером, вдесятером! Я оказалась в окружении. В окружении их лжи и их шуток: «Сто тумаков для Катрин!» Избитая, осмеянная, а теперь и сжигаемая ревностью тем более смехотворной, что она стала не ко двору… Я бесстыдно роюсь в прошлом, «покинувшем меня», я всматриваюсь в его будущее – где, когда они поженятся?

Говорят, что ревность рождается вместе с любовью, но вместе с ней она не умирает. Он запрещал мне ревновать, и я не могла быть ревнивой и влюбленной одновременно, и вот теперь я, та, которая боялась «оказаться брошенной», была обречена «делиться», открыла для себя ревность: она родилась в тот момент, когда умерла страсть, это посмертная ревность, но – во всеоружии. Она молода и нова, хотя любовь наша состарилась. Это – юная ревность, ребяческая, агрессивная. Потому что он покинул меня, потому что у меня больше никого и ничего нет, потому что теперь я могу выпустить на волю тот инстинкт собственницы, который осуждался, но Франси осуждал его, как Тартюф, потому что то чувство, которое он подвергал цензуре, возбуждало его: не от него ли самого я узнала, что Анн спала в моей постели, что Лор получила кольцо с изумрудом в тот же день, когда я – с топазом, или что они все еще занимались любовью в три часа дня под прекрасным солнцем Италии?

Я долго считала, что Лор управляет им, но теперь, когда на расстоянии я лучше разбираюсь в нем, мне кажется (хотя я воздаю ему должное за то, что его было так сложно понять и так интересно любить), что за все ниточки дергал он.

Например, последний подарок, который я получила от него за три месяца до его ухода… Сицилийская керамика. Поскольку он только что провел (вместе с Лор) несколько дней на Сицилии, и оберточная бумага вроде бы была «натуральная». Я случайно спросила его, с ней ли он выбирал мне подарок.

– Да, мне хотелось услышать ее совет…

– Тогда мне ее жаль.

Теперь-то я, наконец, его понимаю: он никогда не был ветреником, он всегда был двоеженцем, двоеженцем в душе! Разве не сообщили мне недавно, что в последние месяцы нашей совместной жизни у него было два удостоверения личности, совершенно разные: один паспорт с «нашим» адресом в Нейи и удостоверение личности на «их» адрес в Седьмом округе? Юридически – ничего сложного нет («В чем проблема?»): разве не он платит за электричество в той и в другой квартире? Владелец здесь, квартиросъемщик там – повсюду «жилец».

Я поняла его манеру поведения, и меня больше не проведешь. Однажды в Париже, поскольку кто-то из детей звонил ему, он попросил передать мне трубку – необходимо-де кое-что согласовать. Он воспользовался этим, чтобы сообщить, что отправляется в Венецию – какой-то конгресс в конце недели. Венеция… Как тут не вспомнить, что в последнее время (наверное, после нашего путешествия в Верону), она запретила ему брать меня в Италию (но кто, кроме него, мог подать ей мысль об этом запрете? Да и кто, как не он, рассказал ей об этих нескольких днях в Вероне, о которых она должна была бы ничего не знать?) Значит, для меня Италии больше не существует. Обидно: я ведь год назад выиграла у него ночь любви в шикарной гостинице Даниэлли. Он так и остался мне ее должен… Стоило прозвучать слову «Венеция», как меня охватила меланхолия: моей ночью любви будет наслаждаться она. Тем не менее я нашла в себе силы поздравить его с выпавшей удачей – погода обещала быть отличной, лагуна будет красиво освещена…

– Знаешь, – перебил меня он, – я не беру с собой Лор.

– Почему? Она что, разлюбила волны?

Он промолчал, и вдруг я испугалась, что могу догадаться об этой причине:

– Не хочешь ли ты сказать, Франси, что это из-за меня? Из-за меня ты не берешь ее с собой? Ты хотя бы не говорил ей, что я тебе это запретила, что ты должен уважать непонятно какую «последнюю волю» или что воспоминания не могут тебе позволить…

– Хм, в общем-то да.

Злобная кузина была права: он не может любить одну женщину, не заставляя при этом страдать другую. Но, называя его свиньей, она ошибалась: он просто неуверенный в себе мальчишка, рыжий мальчишка, который так страдал в свое время от того, что на него не обращают внимания, что не захотел уходить из любовного хоровода, из кружка предназначенных ему женщин, он хочет вечно оставаться посерединке, он хочет все время «водить», он хочет быть тем, кто имеет право выбирать, он хочет, чтобы все женщины смотрели только на него, чтобы все хотели его, а он бы постоянно выяснял, «к кому склоняется его сердце», повторяя в раздумье, что не знает, «которую же полюбить?», таким образом он заставлял всех бояться, что игра эта затянется до бесконечности, что они будут стареть, жизнь – расползаться под пальцами, а он бесконечно получать удовольствие. Но жребий застыл в воздухе, так и не упав на землю, судьба стала заикой, да и сама игра ведется нечестно: владыка сердца не может выбирать, и он никогда не закончит этой считалки…

Я не хочу больше принимать участие в этом танце, где страх водит хороводы. Я слишком боюсь «ста тумаков», меня ими постоянно пугают и никогда не награждают. Я боюсь, мне страшно, страшно, что опять оттолкнут. «Мальчик, мальчик, извини, на переменки не зови… Я пойду в глубь двора, я буду одна, у меня будет книжка и будет тишина. Не стоит идти за мной – я выхожу из игры, мальчик».

Но слишком поздно. Я могла и не разбираться в нем, это теперь я могу избегать его и прощать – слишком поздно: его ложь, его отступничество все уничтожили – мои дни и мои ночи. Мои сны более не принадлежат мне. Каждую ночь, с тех пор как он ушел, я вижу сны про них. Этой ночью я видела, что он ее бросил. После восемнадцати месяцев любви, он, при свете белого дня, заявил, что она слишком глупа, «скучна – и как еще!» Он обнимал меня, он был красив, молод – все еще молод, всегда, вечно… Он принес мне подарок в знак примирения – золотую цепочку с кельтским крестом; я надела ее на шею. Он хотел увезти меня на голубые острова… Но Другая преследовала нас, она все еще хотела уничтожить меня. Я постоянно чувствовала, как она яростно дышит нам в спину, и дыхание у нее было такое же жаркое, как у дракона. Нужно было убегать, бежать со всех ног. И вдруг, когда в своем кошмаре я бежала, ускользая от нее, она неожиданно появилась передо мной – почти обнаженная, с ножом в руке. Я даже не успела испугаться этого ножа, потому что видела только одно: вокруг шеи у нее была такая же цепочка, как и у меня! Такая же! Золотая, с кельтским крестом…

Когда я просыпаюсь вот так, от уколов ревности, когда друзья описывают мне новую жизнь моего мужа («они устраивают праздники на неделе! Как молодожены, этакая бездетная пара», «естественно, потому что она только что отправила своих девочек в пансион в Лозанну!», «знаешь, как два подростка, которые пьянеют от свободы»), когда он сам хвалится мне по телефону своим счастьем, я нахожу утешение в том, что говорю себе: ее он тоже обманет. Он обманет ее, потому что у него две ладони, у него две руки, и в каждую руку ему нужно по женщине, по женщине, которая бы то и дело спрашивала себя в беспокойстве, ее ли он выберет. Он обманет ее, потому что он уже обманул ее, и она этого не знает. Он обманул ее со мной, да и с другими тоже, с высокими блондинками, настоящими, не крашеными… Они знали друг друга всего несколько месяцев или лет, а он уже обманывал ее, когда удавалось, с прекрасной Надей (которая писала ему пламенные письма – куда он их запихал?), с Мэй, с Де Галвей, дочерью Ирландии «с льняными волосами» и с Вивианой, белоснежной кобылицей с длинной гривой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю