Текст книги "Первая жена"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Позднее, когда рука моя уже была в гипсе, я стала думать о той цепи обстоятельств, что привела меня в больницу. Так как он снял свое кольцо, я сняла свое, так как я сняла свое кольцо, он нанес мне удар в то место, где оно должно было быть… В общем, я была наказана там, где он согрешил!
Я считала, что наказана несправедливо, но последовательность событий не страдала отсутствием логики: для того чтобы ускользнуть, неверному нужно было разорвать те связи, что удерживали его, но сам он не мог их распутать, для этого нужно было сломать мне руку и разнять кольцо, которое эту связь скрепляло, – все так, как должно было быть. Чемоданы он паковал в тот самый час, когда разрезали мое последнее кольцо… На этот раз он не появился среди ночи в белоснежной комнате, пропахшей йодоформом и жавелевой водой; он не принес мне ни цветов, ни сластей, он даже не позвонил.
Ему было стыдно. Испив свой стыд (на это ему потребовалось по крайней мере три недели!), он решил узнать, что же со мной происходит. Когда на другом конце провода раздался его голос, услышала я лишь то, что виноваты мы оба. Он настаивал на этом, даже не задаваясь вопросом, который не давал покоя мне, пребывающей в качестве жертвы: «При разводе проигрывают обе стороны. Обе стороны совершили ошибку…» Да, конечно. Но, если виновата я, то, может быть, хватит того, что я страдаю сегодня как телесно, так и духовно? И почему, если согрешил он, то нисколечко не удивляется, что ему нечего искупать? И разве справедливо, что из-за него страдаю я, из-за него одного, а он не страдает нисколечко?
Когда Фатум был накормлен, я прекратила входить в заговор против себя самой – перестала избегать «рекомендованных средств лечения», пыталась выздороветь, в течение нескольких месяцев пыталась снова научить свою покалеченную руку действовать, «левая – это к счастью», говорил мой муж, чтобы снизить важность происшедшего. Но я зря старалась: два пальца левой руки так и остались парализованными, они скрючены, согнуты, как два крючка. Изумрудное колечко моей помолвки, которое распаял ювелир, теперь украшает мою правую руку…
На левой же никогда не будет никаких украшений. Она и так притягивает к себе взгляды: «кольцо», которое мой муж, убегая, надел мне на руку, – из тех, что невозможно снять.
Мне не вылечить сломанную руку, не сократить тот разрыв, что расколол надвое мое прошлое. В нем тридцать лет моей жизни, как же я могу соединить два края столь широкой раны? Или мне нужно сегодня стянуть нитками два полюса моей жизни – восемнадцатилетие и пятидесятилетие? Сделай я так – значит, никакой раны и не было, ничего не произошло, значит, я просто спала… Значит, стянуть мелкими стежками эту разодранную жизнь, не вынув из раны осколков костей и не освободив ее от гноя? Но вычистить-то ее хотя бы надо! Нужно понять прошлое, для того чтобы от него освободиться: за кого же я вышла замуж? Да и кем же была я сама, если любила этого человека?
Может быть, тогда, если мне хоть немного повезет, я пойму, что рана не столь глубока, как я боялась? Царапина, не более. Как те легкие, летящие царапины, что оставлял мой муж, спускаясь в сыпучем снегу с горного склона, когда я неловко старалась не отставать от него, закладывая вираж за виражом. Именно этот процарапанный след, в котором соединились мой и его пути, и нужно стереть. И пусть наступит зима и падает снег… Я так выбивалась из сил, чтобы не отстать от него, что теперь чувствую себя совершенно опустошенной: слишком много было сделано лишних движений, да еще под постоянным страхом схода лавины – слишком рискованный я выбрала спуск! Теперь, когда Франси исчез из виду, когда я уже не сомневаюсь, что потеряла его и одна скольжу вниз по этому неизвестному мне склону, мне хочется остановиться. Залягу под снежную перину, растворюсь, стану лепестком среди прочих лепестков, отменю себя, забуду, останусь лежать на белой подушке, как то кольцо, которое он оставил.
Потому что кольцо его я нашла. Он бросил его в ящик письменного стола под кипу рекламных проспектов. После того как муж ушел навсегда, я положила его кольцо к своему, сложила их вместе в старинную шкатулку и поставила ее на комоде у себя в комнате. Через стеклянную крышку видно, как они лежат рядышком на белой атласной подушечке. Как в хрустальном гробу. Печальном и прекрасном.
На мгновение я почувствовала тогда облегчение: он все-таки не преподнес своей «новой» кольцо, которое дала ему я; но через некоторое время меня поразило, что он не спрятал это кольцо в карман, не сунул его в футляр для очков, в бумажник, не взял себе, в конце концов. Чего он испугался? Что в ее доме окажется напоминание обо мне? Но у меня-то сколько напоминаний о ней!.. Вот по таким мелочам я узнала, что он любит ее и не любит меня.
В действительности же если я так долго надеялась, что нравлюсь ему, что сумею его сохранить, то только потому, что относился он ко мне, как ни к одной другой женщине: «Колечко для Шин, колечко для Дин…» Я жалела его мимолетных любовниц. Я считала себя той, кому он отдает предпочтение: «Здравствуй, моя крошка, моя ласточка». Первая жена… Сколько же лет понадобилось мне, чтобы понять, что если я одерживала надо всеми верх, то не потому, что он больше всех любил меня, а потому, что он не любил ни их, ни меня. Ни меня… С того дня, как в его жизнь вошла эта женщина, все изменилось – он влюбился. Он стал злым. И – смешным. Впервые.
Я смотрю на наши мертвые кольца в хрустальном гробу. По правде говоря, они плохо подходят друг другу: одно из белого золота, другое – из желтого; одно тоненькое, другое – слишком толстое. Они так же плохо подходят друг другу, как наши руки, когда он клал их одну на другую: одна – розовая, другая – слишком темная. Теперь смотреть на них рядом было бы просто оскорбительно, лучше не класть мне на его молодую, крепкую руку свою, уродливую, старушечью… К счастью, нам вряд ли представится возможность для сравнения!
Итак, он не взял с собой ничего! Мой муж ничего не взял с собой из того, что могло бы напомнить ему нашу совместную жизнь: ни наших обручальных колец, ни старых пленок, ни фотографий (я не считаю за сентиментальные воспоминания половину фарфора и две трети столового серебра)… Последняя мольба всех покинутых возлюбленных: «Ты действительно хочешь забыть саму память обо мне? Хоть вспоминай обо мне!». «Remember те!» – это последнее пожелание не будет исполнено: зачем нужно хранить верность прошлому, в котором он никогда не хранил верности мне?
– Зачем я долгие годы боролась с этим несчастьем? – так подбадриваешь себя во время родов, уговаривая продержаться еще полчаса и не кричать. А когда полчаса прошло, то, уставившись на часы, предлагаешь себе продержаться еще минут десять. И так до того момента, пока не сможешь требовать от себя терпеть более минуты или двух, и так до последней секундочки, когда в конце концов, побежденная болью, разрешишь себе застонать, и тогда тут же этот выпущенный на свободу стон становится криком, воплем, бурей…
Я очень долго играла роль таких часов для его Невидимой: позволь она себе закричать, ему бы это принесло неприятности. Лучше было не знать об их любви – так «не знают» про родовые муки, которые непристойно выносить, но еще более неподобающе о них говорить («Да вы же современная женщина! Нужно все-таки соблюдать приличия! Мы же не в средневековье живем!»). Я держалась, плотно сжав губы и не отрывая взгляда от календаря. Ради «окружающих», ради наших друзей, ради детей. Моя первая семейная ссора? Да просто стон. Стон, который стал для меня роковым… Что, в конце концов, дались мне его клоунские галстуки? Но стоит только боли пробить небольшую брешь, как она смывает всю плотину. Волна, которую я так долго удерживала, захлестнула меня. И когда волна эта меня подхватила, стала подкидывать и бить, когда плоть моя оказалась изранена, я начала страдать значительно сильнее, чем в то время, когда «держалась». Почему я так поздно вспомнила советы акушерок из родильного дома? «Нужно молчать, милые. Не для удобства врачей, а для того, чтобы экономить силы. Будете кричать, отбиваться, – только израсходуете кислород. Ваши мускулы затвердеют и, вместо того чтобы помочь себе, вы сделаете только хуже. Так что, родные, переносите боль молча и хладнокровно, пожалуйста. Все от этого только выиграют!»
Зря я забыла этот урок… Впрочем, даже горе, которое мы питаем своими слезами, когда-нибудь кончается – рождение, выздоровление, смерть, – и я ждала развода, как избавления. Я не знала, что пары, умирая для совместной жизни, дважды разрешаются смертельным бременем: сначала это развод телесный (такой медленный, такой пронзительно болезненный, что, как только собраны чемоданы, кажется, будто все испытания уже позади), а потом – развод настоящий, он является во всеоружии, среди жалоб и воплей, и разрывает вас сверху донизу.
Оценивая вероятность смертельного исхода по шкале травматических рисков, страхователи ставят развод выше переезда, смерти родственников или пожара; развод – это все эти несчастья в одном: это смерть родственника (ты теряешь мужа), переезд (теряешь свой дом), пожар (лишаешься обстановки), но, во-первых, это война – засады, которые готовят тебе адвокаты, перекрестные обстрелы, оскорбления со стороны судебных приставов, минные поля, «скорая помощь», больница… Все то время, что мы разводимся (позволю себе употребить несовершенный вид, поскольку развод – дело длительное), я никак не могу прийти в себя: ни вылечиться, ни понять, что это – я. Когда я потеряла мужа, то перестала находить самое себя: там и сям разбросаны какие-то останки, обломки, но я разбилась на такое количество кусков, что мне их не склеить. Я разбита, расчленена, расколота – против своей воли.
Невозможно восстановить целостность личности: я люблю мужчину, которого ненавижу; я желаю счастья его следующей жене и одновременно ее гибели; мне хочется, чтобы суд состоялся как можно раньше и, вместе с тем чтобы судейские тянули как можно дольше; я тороплю конец и вместе с тем жажду начать все сначала… Разведясь с мужем, я, оказалось, развелась с самой собой!
Хор друзей тут как тут со своими советами: «Хорошенькая история! Тебе остается только уехать! Отправляйся путешествовать! Найди себя в будущей жизни! Сопротивляйся, в конце концов!» Найти себя в будущей жизни? Еще что? Что за блестящая перспектива: продажа «нашего» дома в Нейи, одинокая старость, потому что родители умрут, а дети покинут меня, смерть… Ладно, не будем торопиться и далеко загадывать – до неизбежного конца остается еще несколько лет: четыре, пять – сколько? Возьмем, например, женитьбу наших старших мальчиков. Его «новая», что, тоже будет на церемонии рядом с нами, – вопрос… Будет ли она требовать, чтобы ее имя стояло на приглашениях? Испортить мне последнюю радость, единственную мою гордость, получая поздравления вместе со мной, раньше меня, – этого она хочет? «Господин и госпожа Франси Келли имеют честь пригласить…»
Он-то уже относится ко мне, как к старой деве, он «подслащивает» ситуацию, обращаясь ко мне: «Катрин Лаланд». Если так пойдет, я скоро стану для него «мадемуазель»! Можно подумать, его уход вернул мне девственность!.. Эти адреса на конвертах и обращения – только начало, но если во время торжественных церемоний он будет выставлять ее напоказ рядом с собой, то я просто не пойду! Я все могу делить: мужа, дома, мебель – но сыновей – нет! Их я не делю! Ей не удастся украсть у меня все, что я люблю, все, что я имею, всех, кто меня любит! Все, что угодно, кроме моих детей! Она все время хотела украсть их у меня, он – все время хотел отдать их ей! Когда он водил наших сыновей в театр или кино, то делал все так, чтобы они встретились; я поняла это, только когда двое самых младших, возвратившись, заявили мне: «Там была еще твоя подруга, мама. Ну, такая… Молодая… Мадам Каза… Нет, не Каза… Казале. Казаль – знаешь, кто это? Она всегда появляется, когда тебя нет… Нам было скучно – папа, не переставая, болтал с ней!» Если кто-нибудь из сыновей отправлялся за границу, с моих глаз долой, муж всегда что-нибудь придумывал, чтобы побывать у него там вместе с ней, «с маминой подругой»… Я узнавала об этом задним числом, предпринимать что бы то ни было оказывалось слишком поздно, но вовсе не поздно, чтобы страдать, изнемогать от желания убить, не поздно, чтобы хотеть умереть!
Он постоянно хотел, чтобы дети уделили ей часть той любви, которую они испытывали ко мне. Я же, которая всегда всех делила – родителей, друзей, мужа, – я надеялась, что буду единственной для своих детей. Можно иметь множество жен, множество детей, но мать – одна. Сыновья никогда ни с кем меня не сравнивали, их сердце никогда «не выбирало» между двумя.
Мне предстояло расстаться и с этой, последней своей иллюзией. Пусть лишит ее меня мой муж, мой любовник, мой брат! Пусть он унизит меня, сорвет с меня одежду, поставит на колени! Когда я молила его не вмешивать наших детей в свои любовные истории, уважать то чувство, которое они испытывали к нам двоим, когда я хотела, чтобы он поклялся, что больше никогда не будет делать так, чтобы они не встречались с его любовницей, когда я боролась с ним (впрочем, как козочка господина Сёгена, которой было прекрасно известно, что утром ей придет конец), он только пожимал плечами: «Мне кажется совершенно естественным, что мальчики встречаются с Лор. В чем проблема-то?»
Проблема в том, что я испытываю к своим детям животные инстинкты! Я – как каннибалка, как туземка: если мои дети будут пахнуть другой женщиной, если они принесут на себе ее отпечаток, я буду считать, что они стали чужими. Я их выгоню, как чужих! Как предателей, я разорву их!
Чтобы я только замолчала («хватит, успокойся, тихо, дети услышат!»), этот трус начинал клясться во всем, что я требовала, и его поцелуи, его клятвы снова усыпляли мое внимание, Я снова ничего не слышала, кроме его любовных заверений, его «Кати, душечка», «Катюша», а он, черт возьми, тем временем начинал все снова…
«Господин и госпожа Франси Келли имеют честь…» Нет! До такого насилия, конечно, не дойдет! Даже при разводе должны «соблюдаться какие-то приличия»! К несчастью, мне эти «приличия» неведомы, наш развод – «первый» в моей семье, даже в наших двух семьях! Я каждый день хочу очнуться от этого кошмара, в котором меня подвергают беспринципному и беспрецедентному расчленению, – так возвращаешься к действительности, когда до тебя ласково дотрагивается дружеская рука…
Но нынче никто меня не будит, никто не спасает от кошмаров. Этой ночью мне снится «кошмар со свекровью» (тип возвращающихся кошмаров): мать моего будущего бывшего мужа (ведь такова должна бьггь формулировка?) стоит на пороге своего провансальского дома и сообщает, что «они», «ее дети, Лор и Франси», уточняет она, будут сочетаться браком весной: «Франси Келли и Лор Казаль счастливы сообщить…» Теперь, из-за «молодоженов», уточняет старая грымза, бассейном я пользоваться не смогу. Абсурдность этого запрета я понимаю даже во сне, но боль от него вполне реальная и острая: за столь короткий срок я лишилась стольких вещей… значит, и бассейном я больше не смогу пользоваться? Ну что ж, тем хуже: я брошусь с башен их провансальской крепости не в бассейн, а на мощеный двор, на брусчатку! Хорошенькая будет картинка! Сказано – сделано: я лечу в пустоту и начинаю падать, я падаю, падаю, сейчас я разобьюсь, но именно в этот момент я начинаю кричать: умирать я не хочу!
В панике нащупываю выключатель. Шарю слева, справа – вот он… И когда в конце концов, перевернув графин с водой, лампу, книги, мне удается найти этот выключатель и зажечь свет, оказывается, что я нахожусь в собственной комнате, но ничего не изменилось, кошмар продолжается. Они действительно собираются пожениться! Не этой весной, но – какая разница! Они поженятся. И это отменит мое прошлое, сократит будущее. Это заставит меня довольствоваться настоящим, сократит желания – но все, что не вечно, не существует для меня. И он это знает, знает…
Я жаждала любви, которая будет длиннее наших жизней. Такой любви, которую бы мои дети, книги, чужая память продлили бы в бесконечности. Но он перестал меня любить, и я стала смертна… Единственный выход – сохранить собственную жизнь, не умереть, несмотря ни на что, сохранить верность тому, кто тебя предал. Так Пенелопа хранила верность своему неверному Улиссу, которому иначе было бы не найти дороги и не вернуться на Итаку; хранила верность месту в своей постели, в которой не было его. Она была верна другому Улиссу, Улиссу былых времен…
Но другого Франси нет. Отправленная в ссылку мужчиной, которого я любила, я надеялась сохранить его в себе как воспоминание о родной стране – в этих воспоминаниях он был нежный, сияющий, он был там так совершенен, как никогда и не был. Но так жить невозможно – я не понимаю, существовал он или нет; если да, то в каком времени? На какой карте? И каковы границы этой страны, где эти границы проходят? «Я никогда не считала твоего мужа умным!» – заметила мне одна дура. «Да твой муж – извращенец, прирожденный лгун!» – успокоила истеричная кузина. «Ты говоришь, твой муж – соблазнитель? Да, бедная моя девочка, он бы не пропустил мимо и козу!» – успокаивала старая приятельница, которая считает, что таким образом мне помогает. В остальном она не так уж и неправа: если мой муж – тот человек, о котором так говорят, то дура – я… Только вот Франси, о котором все они говорят, Франси, каким он стал, – жулик. Но, может быть, они и правда не знали моего «прежнего» Франси?
Однако что это значит – «прежний»? Он был другим до какого момента? До того, как встретил Лор? Тогда по крайней мере хотелось бы знать дату этой встречи… Когда после его исчезновения я вытащила из шкафов в Нейи всякое старье, которое он оставил, мне под руку попалась стопка фотографий в коробке из-под сигар: неизвестная мне блондинка позирует, улыбаясь, во всех комнатах нашей квартиры… На обороте его рукой был выведен инициал «Л» и дата – это произошло значительно раньше их первой предполагаемой встречи!
Значит, за много месяцев до того пресловутого обеда они друг друга уже знали, и достаточно, чтобы встречаться в моей квартире, когда меня там не было…
Как же можно защищаться от столь пронырливого врага?
Как в прошлом, так и в настоящем эта пара не стоит на месте, она все время ускользает, ее невозможно ухватить… Я неоднократно пыталась рассказать себе их историю, меняя точки отсчета; я хотела найти объяснение, вспомнить, каким был мой муж в то время, когда он был в моей жизни, а я – в его; это было не вчера, конечно, но все равно ничего не получалось. Тогда, чтобы отделаться от соблазна смотреть на эти фотографии весь день напролет, я их порвала. Но взгляд на них успела бросить: раз уж у меня в руках оказался портрет Невидимки, то какие тут стеснения? Итак, она – красавица? Да нет, скорее из тех, о ком говорят «не уродина». На ней был ярко-красный пиджак, который гармонировал с ее ярко-алыми губами. Зря, конечно: когда у тебя такие зубы, линию рта не подчеркивают… Мне кажется, нисколько на этом не настаиваю, я могу ошибаться, но мне кажется, что в ее возрасте у меня были более нежные и более правильные черты лица… Но вот в остальном она меня лучше. Выше, стройнее. Но мы же не на конкурсе, в конце концов, «мисс Вселенная»!
Во всяком случае, в глубинах времени искать моего потерянного мужа бессмысленно: его «новая» старше, чем я думала, и она вместе с ним переходит из одного времени в другое. Нет времени «до Лор». «Женщина его жизни» существовала всегда. И во мне он просто искал ее. Не имеет большого значения, где он ее нашел, не имеет большого значения когда; женщину эту он ждал.
Если и существует Франси, который был «раньше», то это все равно человек, который не представлял собой единого целого: он разрывался между той, которую слишком хорошо знал, и той, которую он не знал, этот человек меня постоянно предавал, он делал это даже с каким-то упорством, но тогда он еще не обрел своего пути. Так когда же он испустил дух, этот «мой муж, которого я знала»? Когда он перешел от целого букета любовниц к одной, которая представляла для него все разнообразие растительного мира; когда поменял «мастерскую» на большую квартиру или позже, когда закинул наше обручальное кольцо в ящик стола? В ресторане он сказал мне: «Ты даже не заметила, что у меня чего-то нет. И это случилось не вчера. А больше года назад…» Больше года назад? Тогда это случилось?.. Когда мы в последний или предпоследний раз путешествовали вдвоем – Брюгге, Верона (да-да, он повез меня в Верону: «Ромео и Джульетта», сцена на балконе, – и это всего за год до того, как меня бросить!); он не проводил больше со мной отпуска, да и по вечерам его обычно не бывало дома, но во время путешествия он был по-прежнему нежен, весел и предупредителен – было ли у него тогда на пальце обручальное кольцо? Я начала расспрашивать близких, даже детей, даже «противную кузину»: «Послушай, ты смотришь, есть ли у мужчин, с которыми ты встречаешься, обручальное кольцо или нет»?
– Да ты что? Так делают только искательницы приключений! Или еще того хуже: женщина, которая ищет, за кого бы ей снова выйти замуж! По-моему, это случай подружки твоего мужа… Нет, мне наплевать, есть у мужчины кольцо или нет. Но при этом я не близорука: для того чтобы увидеть мужскую руку, мне вовсе не нужен крупный план. Подожди… Подожди: в июне он сообщил тебе, что уже год не носит обручального кольца? Ах, мерзавец! Помнишь, вы были у нас в марте на празднике Святого Патрика? Как полагается, букеты клевера, много виски. В полночь, под предлогом почитания его святого… и моего тоже, Франси запихал горсть люцерны мне за корсаж, взял меня на колени, и О’Нейлы нас так и сняли… ну так вот, у меня есть эти фотографии, и клянусь, у него тогда было обручальное кольцо!
Мы принялись листать семейный альбом. Последний праздник, на котором еще присутствуют представители двух наших семейств: его братья, мой брат, его мать, моя. И я, уже в том вдовьем обличье, в котором меня законсервировал развод: черный пиджак, фиолетовый муслин. Руки, однако, у меня уже никогда не будут такими, как на тех фотографиях: они лежат на плече у хохочущей племянницы или на кружевном крае скатерти, вот я держу руку над пламенем свечи, вот поднимаю фужер с шампанским – на этих фотографиях мои руки такие, как были когда-то: нежные, в кольцах, которые он мне дарил…
Я внимательно рассмотрела и другие руки: «солитеры» на пальцах женщин, «кабошоны», «сердечки» («Знаешь, у Элен-то был старинный сапфир… А у Розалин? Только подумать – настоящий рубин!»); за перстнями настала очередь обручальных колец на пальцах мужчин – желтое золото, розоватое, белое, платина, серебро, – на любой вкус! И все – на своих местах! Да-да, даже у моего мужа! На фотографии он поддерживает левой рукой под локоть кузину, безымянный и мизинец видны не очень хорошо, но на фотографии отчетливо заметен металлический блик, ошибиться невозможно… Чтобы удостовериться, я взялась за лупу: на первой фаланге (уж в фалангах я теперь, слава Богу, разбираюсь!) действительно видна тень, отблеск, какое-то пятно. Никаких сомнений: эта рука еще «моя»!
Позднее, много позднее, однажды, когда он позвонил мне, я воспользовалась его хорошим настроением, и «прощупала почву»:
– Кстати… Я видела на фотографии, что, когда мы отмечали День Святого Патрика, у тебя на пальце еще было обручальное кольцо… Значит, ты тогда еще носил его, а это было меньше чем за год до нашего расставания…
– Все может быть… Я то надевал его, то снимал…
Обманщик! Лицемер! Вампир, питающийся чужим несчастьем! С таким человеком нечего надеяться отделить то, что было после, от того, что было до: все вместе, все перепутано, смазано. С таким же успехом можно догонять ветер – все неверно, все то и дело исчезает, сметается, увиливает!
Одно, в конце концов, очевидно: руку ломать не стоило, не из-за чего.
Он разломал меня. Обманул самими своими изменами! Но мне все еще хочется понять, как, почему, до каких пор… И я открываю рану. Запекшаяся кровь, сукровица – какая я неловкая, я «режу по живому». Чищу рану, стерилизую. Когда я в очередной раз открыла ее, она опять начала кровоточить. И кровоточить продолжает.
«Просьба соблюдать в больнице тишину». Я включила все свои автоответчики. Тишина, белые простыни, снег – вокруг меня безжизненная белизна. Из постели мне видно, как зима устанавливает свои порядки, обосновывается всерьез: ели приобретают под инеем некую округлость форм, тисы клонятся к земле, а белые кедры расправляют под снегом свои ветви, как чайки крылья… Из дома не выйти – сугробы так плотно завалили дверь, что ее изнутри не открыть. По дорогам не проехать. Еще чуть-чуть, и линии телефонных передач, где на проводах висит множество сосулек, тоже не выдержат. Вот тогда я и смогу в совершеннейшем спокойствии упиться тишиной, найти в одиночестве возбудитель энергии, и в этом мире, где все перемешалось, и небо неожиданно стало темным, как земля, а земля стала голубой, где ночь светлее дня, я смогу, наконец, познать другую женщину, ту, что противоположна самой себе, противоположна собственной жизни, собственной вере, то есть ту женщину, которой я стала, – она не понимает, что происходит, и может обрести равновесие лишь в мире, поставленном с ног на голову. Эта женщина гнется, падает и обретает равновесие, лишь когда оказывается в постели…
О, лишь бы не вставать, лишь бы так и оставаться в постели и стареть, стареть, погружаясь в забвение! И в забытьи обрести, наконец, самое себя! Без зеркала, без планов на будущее, без света, при полярном сиянии снега…
Но еще не пришел час. Нужно сделать надрез, растравить рану. Красное на белом, это моя кровь, густая, пенистая, она капает на снег и оставляет на странице следы. Она столь же отвратительна, как ярко-красные запекшиеся сгустки, которые попали в чашу с молоком.
Я грязная. Вымазана в спекшейся, старой, старушечьей крови, я – старуха, и мои битвы никому не интересны. Развод – как война, этакая война любителей, а не профессионалов, война наемников, которые бесстрастно и равнодушно утюжат противника.
Воину в битве нечего бояться, кроме своей гибели. Но мирному жителю… О, этот мирный житель, как он принимает происходящее близко к сердцу, этот идиот! Его рвение в войнах, происходящих внутри страны становится еще более опасным, чем в тех, что разворачиваются, чтобы отстоять страну от захватчиков; братоубийственные сражения, вот куда уходит весь его пыл; и тот, кого он держит теперь на мушке, долгое время сам был предметом его любви и нежности, и этому мирному жителю прекрасно известно, куда надо целиться, чтобы причинить боль поострее; плевки, насилие, медленная агония – вот арсенал мирного жителя. Близкого тебе человека приятно унизить, приятно смотреть, как он мучается и пресмыкается… Развод? Да это просто гражданская война, которую объявляют друг другу два любителя: рана за рану, ожог за ожог, боль за боль. Это длинная, бесконечная гражданская война, где, что бы ни делал, все – поражение.
Страдание ведь ничего не искупает, никого не извиняет; даже великое страдание не более чем просто чувство; физическая или душевная боль, любая боль – лишь боль, ничего более…
Я перестала разделять радости других, я перестала разделять их боль, я думаю только об «этом», я думаю лишь о себе. Хуже того: чужое счастье мне неприятно. Когда я вижу тех, кто, судя по всему, любят друг друга, я не испытываю ни зависти, ни ностальгических чувств – одну тоску, одно отвращение. Вчера в лифте со мной вместе ехала одна из таких семей, вокруг которых все приходят в восторг: молодой отец, хорошенькая жена и их двое детей – рыжий двухлетний или трехлетний шалун в голубой пижаме, такой хорошенький, что так бы и съел, и спящий младенец, совсем крошечный, он умещается у отца на сгибе руки, между ладонью и локтем. Мне стало дурно: кем станет этот молодой папаша лет через пятнадцать? Я столько насмотрелась на этих молодых людей, которые так гордились, что стали отцами, которые выносили своих новорожденных детей на прогулку, как святое причастие, или же с громкими криками подкидывали вверх малышек с золотыми волосиками и с хохотом ловили их в воздухе. Сколько я их знала, таких молодых людей, которые ушли от своих детей задолго до того, как те выросли. Ничего не кажется мне теперь столь подозрительным, столь болезненным, опасным и столь угрожающим, как чужое счастье. Я не могу больше проходить перед витринами магазина для будущих счастливых мамаш, не могу присутствовать на свадьбах дочерей моих подруг: все эти белые платья – преддверья траура, все эти улыбки – репетиции криков отчаяния…
Счастье печалит меня, счастье меня пугает. Красота, доброта, радость – моя боль все свела в единое целое, потому что из-за нее я говорю только о себе, о нем, о нас и вижу это «мы» повсюду. Траур по мужу сузил поле моего зрения, он заточил в одиночестве, личность деградирует.
Мне наплевать сегодня даже на клошаров, наркоманов, нищих! От несчастных более всего отдаляет само несчастье, и из всех несчастий самое эгоистичное – любовная драма. Оно же менее всего заслуживает и жалости – от рока тут очень мало зависит. Разведена, исключена, виновна! Виновна («Знаете, если он ее бросает после стольких лет, значит у него на это были серьезные причины…»). Виновна и приговорена именно к этой сжигающей изнутри боли, эта пытка заполняет тебя всю, сводит на нет твое существование – надеяться не на что, не будет ни милосердия, ни искупления.
Что до милосердия, то разве я не говорила, как избегали смотреть на меня медицинские сестры в больнице? Разве не говорило их перешептывание: «Еще одна „упала с лестницы“»? И о том легком презрении, том выражении превосходства во взоре, которое быстренько сменяют торопливые первые хлопоты по оказанию помощи… Не стоит забывать и отповедь молоденького врача-рентгенолога, которая в свои двадцать пять была совершенно уверена, что больше знает о женщинах, любви, браке, семье и о том, что хорошо для детей и что плохо, чем эта немолодая дама, которой наставили рога, которую избили и которая, совершенная слабачка, безостановочно льет слезы, рыдает как сумасшедшая так, что довела себя просто до неузнаваемости.
Тем вечером я смогла измерить ту пропасть, что отделяет соучастие от жалости, и жалость от сострадания. Соучастие практическое и неумолимое – рентгенолога: моя искалеченная рука стала для нее поводом для расхожих выводов и энергичных советов, высказанных по поводу моей умершей любви, – я бы ими, бесспорно, воспользовалась лет тридцать тому назад… И менее холодная, менее бездушная жалость медицинских сестер. Между ними и болью нет преграды, они касаются ее, а не снимают на пленку. Их прикосновения более нежны, слова звучат теплее, даже взгляды затуманиваются. Но только не по отношению к женщинам, побитым мужьями. Страдание таких женщин оскорбляет их чувство собственного достоинства: чужое несчастье унижает. И сестры, конечно, отстраняются – прикосновения остаются столь же нежными, но сами они уже не столь разговорчивы, смотрят рассеянно и снисходительно. В подобных случаях они не опускаются до сострадания, они ограничиваются «жалостью», той жалостью, что делает жалким того, к кому ее испытывают, жалким, несчастным и отверженным.