355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Шандернагор » Первая жена » Текст книги (страница 15)
Первая жена
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:24

Текст книги "Первая жена"


Автор книги: Франсуаза Шандернагор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Изменились и вкусы. Теперь мне хочется чего-то более сладкого и более свежего на ощупь – не персики, не сливы – помесь одного с другим. Мне стала нравиться солнечная погода и голубое небо, мед, штокрозы, индийские платья, светлые цвета. Я все поменяла: купила новые фаянсовые тарелки, новые рюмки и стаканы, тряпки в цветочек, отрастила волосы, которые теперь, как пена, покрывают мою голову, стала меньше краситься и носить струящуюся одежду; и этим я не ограничилась: из экономной хозяйки я превратилась в транжирку (совсем как он), из совы – в жаворонка (тоже как он). Странно, в течение двадцати шести лет ритмы нашей жизни не совпадали: я со стоном просыпалась, когда он еще до зари вылетал из постели и устремлялся под душ, который начинал грохотать, как Ниагара, но когда я зачитывалась за полночь и свет мешал ему спать, взывать к моему милосердию начинал уже он. Беруши для меня, маска для глаз для него – счастливая семейная жизнь!

Вот бы он нынче удивился: гашу свет в одиннадцать и просыпаюсь с петухами. Можно подумать, что, с тех пор как он ушел, я стараюсь на него походить, приблизиться к нему, стать ближе. К тому же туалетная вода, которой я обтираюсь по утрам, называется «От Эрмэс» – чистая случайность, конечно…. Я была лишь половиной супружеской пары, а стала, одна, целой. Я так много общалась с воспоминанием о нем, что как будто уже и не одна… Иногда я задаю себе вопрос, что, кроме меня, будет воспоминанием о нем? Бог, который пребывает в облатке и одновременно – всюду, но ведь то Бог, а Франси?

Я есть, я существую. Я обретаю себя и теряю. Я обретаю его и теряю.

В моем новом существовании он внезапно появляется и столь же внезапно исчезает, как забытый сон. Так звук или цветовое пятно, которое неожиданно видишь в реальности, иногда возвращает тебя к стершемуся из памяти сну, но тебе начинает казаться, что именно в нем ты видел этот удивительный цвет, слышал тот же звук, но этого мало – нам никак не восстановить обстановку сна, не вспомнить, что же именно в нем происходило, перед нами лишь отдельный кусок – и никогда нам не удастся понять, что же именно он означал, никогда не восстановить по этой детали связь утерянных образов. От ночных видений остается лишь ощущение, которое мгновенно улетучивается, стоит лишь подумать, что сумел его ухватить. От него остается даже не воспоминание – иллюзия воспоминания.

Не то же ли самое переживаю я, когда вижу средь тумана в другом конце улицы какого-нибудь высокого рыжего мужчину? Сознание мое еще не успевает отреагировать на полученную информацию, а сердце уже колотится в груди, я убыстряю шаги, бегу к этому рыжему великану, но я близорука, и, по мере того как я приближаюсь к незнакомцу, мираж рассеивается… Мелькнувшей в толпе рыжей шевелюры, силуэта, отдаленно напоминающего Франси достаточно, чтобы память моя отреагировала живым воспоминанием на умершее счастье; мне и меньшего хватает – одной фразы, песни достаточно, чтобы я наяву вновь погрузилась в кошмары прошлого.

В другой день поводом для такого погружения стала биография Виктора Гюго. На первый взгляд, ничего особенного. Но автор процитировал в ней несколько писем Жюльетт Друэ, фаворитки сераля. Ну и хорошо, «Жужу»-милашка, имя известно еще с лицейских лет, никаких причин для волнений… А оказалось – есть! Среди вороха чувствительных излияний, которые она изливала на бумаге, я неожиданно начала находить обрывки фраз, слова, которыми пользовалась Лор: от «возвышенный мой» (подчеркнуто), «мой доблестный рыцарь», «высший мой мессия» до «обожающая тебя твоя маленькая девочка», не говоря уже о «когда я вижу тебя, то слепну от твоего сияния», «ты – воплощенное солнце», «падаю ниц у твоих ног» и т. д. Можно подумать, что моя соперница усердно переписала эти излияния Жюльетт, которые биограф только цитировал! Чтобы удостовериться в плагиате, я пошла на следующий день в Национальную библиотеку проверить, восстановить пробелы… Потому что если оригиналы писем, которые писала Лор, были адресованы королю романтизма, то мне, наконец, стали понятны эти экстравагантные комплименты, которые она рассыпала финансисту. Все эти «ты гений своего века», «путеводный огонь твоего поколения» и особенно «великий мой автор»… Этот «великий автор», от которого я сходила с ума, почти теряла самообладание, оказался… Виктором Гюго – вот о ком в действительности шла речь!

Ясно, все совпадало, надо было предупредить Франси и предупредить, не откладывая: его любовница просто переписывала письма Жюльетт Друэ! Да, не спорю, они трогательны, эти письма, временами глуповаты, но обезоруживающе искренни; только вот если его «Казале» переписала письма Жюльетт Друэ, то ведь она-то не Жюльетт Друэ! Если она переписывала письма великой влюбленной, чтобы создать впечатление, что она влюблена, то она просто интриганка!.. Нужно сообщить об этом Франси, предупредить, пока он еще на ней не женился, нужно открыть ему глаза! Нужно успеть!

Господи, Боже мой, я не знаю ни кто она, ни кого она любит, ни как он может ее любить… И вот эта биография Гюго неожиданно вновь заставила меня вспомнить о письме 84-м, этом «последнем» письме, которое Лор отправила после их разрыва моему мужу в то время, когда они еще друг друга не знали. Тайна расставания, которое произошло за много лет до того, как они встретились! Письмо это теперь всегда при мне, и я прочла его моей подруге Айше – не могу отделаться от этой страсти присутствовать на собственных похоронах… Но с ней – совсем другое дело, она сидит у изголовья умирающих, она чемпионка по паллиативным заботам и успокаивающим улыбкам, и я надеялась, что ее доброта станет той небольшой дозой морфия вместе с большой – любви, которая поможет мне избавиться «от этого», покончить с этим прошлым, которое заявляет о себе, когда и где ему заблагорассудится: посредине улицы, при дневном свете; поможет покончить со мной бывшей, которая, как привидение, приходит к новой женщине, у которой теперь новые духи.

Айша молча слушала, потом попросила показать ей письмо, сосредоточенно перечитала его, даже очки надела другие. «У меня есть объяснение», – произносит наконец она. – Эта цифра после восьмерки – конечно, не цифра. Может быть, это буква – «аш», например… Да, «аш», которое написано впопыхах и наехало на ту же строчку, что и «8». Не надо читать «16 июля 84-го», а надо «16 июля, 8 часов». Я беру письмо, всматриваюсь в строчки: Айша права. Может быть, права… Новость хороша: их связи, значит, не тринадцать лет, а только девять! «16 июля, 8 часов»… 16 июля? Но тогда какого года? Если Айша не ошибается, то когда было написано это письмо, когда началась их любовь? Может быть, мне стоит подвергнуть этот документ анализу на остаточный углерод для очистки совести? Нет, какая разница, 84 или 8 часов? Его Лор делает из лет часы – все равно не узнать, сколько времени находится он в ее тени; подле нее время для него останавливается. Даже века ничего не смогли поделать с их страстью…

Ну хорошо, я должна воспользоваться тем, что Айша гостит у меня в деревне, чтобы окончательно стереть следы присутствия того, кого больше нет, чтобы в доме было пусто, – пока что в нем еще оставались потайные уголки – на чердаке, в подполе, куда «птица» могла бы прилететь и свить гнездо (старые тапки, домашний халат, коробка для сигар, коробка для всяких мелочей, пенал). Теперь в этих местах будет только пыль… А на чердаке – военные игры, карты, развернутые на трех больших столах (около двадцати квадратных метров!), – я всегда боялась к ним прикасаться, никогда не убирала и не вытирала пыль: «Война в России», «Балканский фронт», «Наполеоновские войны»… Фишки так и стоят на тех самых местах, что они занимали в день его ухода: немецкая пехота обречена вечно двигаться к Ленинграду, а Наполеон вот уже два с половиной года никак не победит при Ватерлоо… Слой серой пыли накрыл моря и равнины, пауки бегают между блиндажами. Все застыло. Иногда по ночам я поднимаюсь сюда, чтобы взглянуть на эти погрузившиеся в сон баталии, и каждый раз меня охватывает одинаковое чувство изумления, я не понимаю, как такое могло произойти. С таким же изумлением и недоверием смотрю я на свой ежедневник, который вела в том же году: в первой половине года нет свободного места, потом, начиная с июня (Франси ушел в июне), – пустые страницы. Больницы, операции, гипс, занятия лечебной физкультурой… Какие-то зачеркнутые встречи (начало июля), потом – полгода белых страниц – пустота, дыра, как после автокатастрофы или сердечного приступа, неожиданной гибели. Я сохранила этот резко разделенный на две части ежедневник (первая – с ним, вторая – без), он напоминает мне «песенку Эрмины»: «Когда ты сожмешь мне руку, лопнет золотое колечко, ты возьмешь его половину…»

С военными играми, правда, другое дело: я думала, что в них будут играть мальчики… Но они никогда больше не подошли к этим столам – к военной стратегии они были равнодушны, они не были равнодушны к своему отцу.

Айша помогла мне освободить территорию. Мы аккуратно сложили карты, убрали столы и козлы, выбросили табуреты «главного штаба» и вымели остатки дивизионов, заблудившихся на полу между валявшимися булавками и мышеловками. Как только чердак был освобожден от загромождавших его армий, он показался нам таким просторным, как зал для бальных танцев, и мы принялись танцевать. Я включила мой старый магнитофон, бросилась за вдовым дядюшкой, который заканчивал раскладывать пасьянс в столовой, поставила для него вальс Штрауса (один из тех, которыми всегда начинают брачные церемонии), и мы оба закружились в вальсе, пока не начали задыхаться. Потом я позвонила родителям, соседям, и мы продолжили вечер вдвадцатиром на моем чердаке, вокруг антильского пунша, вокруг нас то грохотала «техно», то звучал старинный овернский бурре. Под конец я уже танцевала одна под аккомпанемент экзотических ритмов и я была счастлива, молода, смугла и заливисто хохотала.

Я есть, я существую. Я хочу жить. Жить сегодня и еще лучше – завтра. Благороднее бы, конечно, переставить ценности: начать с того, чтобы «чего-нибудь добиться», а потом уже искать счастья в этом «добиться». В нынешнем положении вещей это означало бы несколько преувеличить свои силы: хорошо организованное сострадание начинается с себя самого: я рассчитываю на собственное счастье для того, чтобы сделать себя счастливой.

Шаг за шагом, через снега, через холод, через пустые страницы ежедневника я возвращаюсь к жизни. Я продвигаюсь вперед, и зима уступает. Я шиворот-навыворот переживаю смену времен года: мне кажется, что я сейчас вступаю в осень. Вряд ли, конечно, в моем возрасте я смогу добраться до весны… Ну и пусть: мне будет приятно обосноваться в осеннем времени. Может быть, если я постараюсь, дойду даже до сентября? Мне бы очень хотелось увидеть сентябрь в Комбрайе, вдохнуть еще раз этот желтый и легкий воздух, который кружит голову, как шампанское. Может быть, в теплицах поспел и виноград?

Добраться хотя бы до первого октября. То, что идет за ним, можно и не жалеть – слишком уж мучителен этот сход лета на нет после пятнадцатого августа! Но разгар осени – это роскошь: от лесов веет ароматами мхов, полыхает листва, и солнце у подножия живых изгородей истаивает, как мед. Первые заморозки губят ежевику и крапиву, можно гулять по заливным лугам, становятся видны ручьи. Дикие утки садятся на гладь черных прудов, поверхность болот становится зеркальной, перекликается на все голоса водопад: царство воды и спокойствие – все выходит из берегов, все переливается через край.

Роскошь форм, празднество смысла. Время года на пробу: сочные перцы, жареные каштаны, нежный сидр. Время года на нюх: жгут лес, пахнет грибами, мокрой землей. Время года для уха: сухие листья, которые хрустят под ногами, хриплое уханье сов, дождь, который стучит по стеклам, ветер, своры собак, звук охотничьего рога, сурки, которые накапливают себе провизию по чердакам. Время года для глаза, когда даже близорукие начинают видеть, потому что все очищается и вместе с тем расцвечивается разными цветами: желтеют на липах листья, янтарным цветом наливается айва, желтеют выстроившиеся в линию тополя и грузовичок почтальона из долины; краснеют яблоки и тракторы, синий вереск, синие асфальтовые дороги, серые облака, серое жнивье, серые куропатки, а буки, пашни, фазаны и воспоминания о сбежавших мужчинах рыжеют и жухнут…

Мне хочется в последнем усилии дотянуть до входа в осень, потом медленно соскользнуть к концу года, в самый разгар зимы, и «увясть» там, никогда не покидая мест, которые любили меня.

Уход мужа вернул меня к первой моей страсти. «Если тебе нужно уехать, – говорит поэт, – найди опору в собственном доме»; чтобы жить, выжить, чтобы снова жить – я вновь обрела свой дом, свою питательную среду, свою живительную энергию. Мне только нужно дотронуться до этой земли – и тогда я смогу встать на ноги! Стоит мне только через окно вагона, уносящего меня из Парижа, увидеть на вершине холма несколько каштанов или в долине петляющий между березами ручей, как я уже готова распевать «Алиллуйю»! Чтобы дотерпеть до вокзала, до деревни, до озера, я позволяю себе пять минут «очков». Вопреки запретам окулистов я разрешаю себе увидеть мою землю такой, какой я видела ее ребенком, до того, как стала близорукой, – в то время на деревьях еще были листья, в траве – отдельные травинки, в то время глаза мои сходились в одной точке (но до этой «кокетливой черточки» ни зайцам, ни зеленым дятлам, слава Богу, не было дела! Вся моя земля любила меня и всю).

Я вышла замуж за непостоянного мужчину и за постоянную землю; как бы далеко я ни уезжала, как бы надолго ни покидала ее, я находила ее такой же, какой оставила, я вышла замуж за землю, которая никогда не меняется.

Когда я была маленькой, мне было страшно, что, пока меня не будет, Комбрай исчезнет или со мной что-нибудь случится, если нас разлучат; разве недостаточно и мгновения, чтобы ребенок оказался «в задней комнате» без памяти и без имени? Каждый отъезд в эти гарнизонные города, куда призывала нас к себе сердечная привязанность моего отца, вырывал меня с корнем из родной почвы: я в панике мчалась к огромному дубу, обнимала его, терлась всем телом о его кору, ела землю, как причастие, жевала ясеневые листья, побеги дрока… Когда мне действительно понадобилось уехать: университет, брак, дети, профессиональные заботы – я подумала, что стала разумной и настало время отделаться от той любви, которая отделяла меня от других. Но разве я не для этого начала тайно писать, чтобы вернуться «на эту землю»? Ручей нашел свое озеро, моя первая любовь станет последней.

Как бы сильно я ни любила своего мужа, я не любила его так и так долго, как я любила свою землю, – понимаю, что он должен был чувствовать себя одураченным. С первой минуты и каждую после я обманывала его с воспоминаниями о реках Оверни и ее тенистых ореховых рощах. Я обманывала его в самом центре Парижа посредине коктейлей, обедов, когда я начинала воображать себе, как касаюсь щекой папоротников, как посреди реки ласкаю белое брюхо плотвы…

Сегодня я жалею лишь об одном: Франси не сможет разделить со мной тех радостей, что обещает мне осень. Вот уже несколько месяцев, как я перестала думать о тех удовольствиях, которые он заставил меня пропустить, даже о тех удовольствиях, которые пропустили мы вместе. Но когда я вижу, как летят в небе дикие гуси, как течением ручья уносит ржавые листья, или же вечером, закрывая ставни, слышу, как вдалеке шумит водопад, я начинаю думать о том, чего не видит и не слышит он, у меня создается впечатление, что это я лишила его того счастья, которое он предоставил мне. Мне грустно, что я не разделяю с ним, лишь с ним одним, все эти радости, и эту грусть не может заменить то чувство благодарности, нежной и искренней, которую испытывают мои друзья, которые приезжают ко мне в деревню, «чтобы припасть к истокам», выздоравливающие, которые набираются здесь здоровья… Потом я начинаю успокаивать себя, говоря, что эти скромные красоты не придутся по вкусу Лор Казаль и тому мужчине, который ее избрал.

Сколько мне осталось осеней, чтобы их попробовать, понюхать, повидать? Двадцать? Тридцать? Не много. Мало для наслаждения и мало для благодарности. У меня больше нет времени, «чтобы уходить далеко от моего дерева», мне нужно жить как можно ближе к моей правде и из каждой минуты делать благословление.

Мне хочется, чтобы мой дом, моя душа стали отныне лишь «почтовым ящиком благодарности». Этот «почтовый ящик», который придумали англичане, подарила мне недавно перед своим отъездом подруга: это сундучок, расписанный анютиными глазками и подсолнухами, сундучок в форме почтового ящика, в который можно опустить множество маленьких посланий; на каждом клочке бумажки подруга написала своим красивым почерком разные формулы благодарения: «большое спасибо», «сто раз спасибо», «спасибо за все», «спасибо, и все», а когда слов ей перестало хватать, она стала рисовать на клочках бумаги все, что она открыла для себя или полюбила рядом со мной: сову, цаплю, белый гриб, пруд…

Я тоже хочу заполнить мой «почтовый ящик благодарности», и пусть каждый найдет там записку для себя. Спасибо моей матери, которая до сих пор вкладывает частичку своего сердца в каждое блюдо, которое она для меня готовит. Спасибо отцу, который, чтобы наверстать время, которое он потратил на то, чтобы избегать меня, чинит теперь ножки всех моих столов, перетягивает все диваны, красит стены, возделывает мой сад и уверяет, что я «восхитительна» даже тогда, когда я не причесана… Спасибо сыновьям, которые раскрылись, как цветы, вытянулись, как пальмы, и защищают теперь «их маленькую маму», которая больше не может защитить их. Спасибо моему брату, друзьям, которые разговаривали с автоответчиками, когда только автоответчики отвечали им. Спасибо Богу, который нес меня тогда, когда я больше уже не могла идти. И спасибо моему мужу, которому я должна, вопреки его подружкам-блондинкам, пятнадцать лет весны и немало воспоминаний о лете, которых может хватить на то, чтобы я голой пережила зиму.

Как в титрах какого-нибудь фильма, где указаны имена всех участников, мне бы не хотелось никого забыть. Я назвала лишь исполнителей главных ролей и боюсь пропустить всех остальных, всех этих неизвестных Ким, анонимных, канувших в безвестность, которые помогали мне… Кроме того, чтобы не пропустить своих благодетелей, нужно бы уметь менять тон, стиль – теперь я вместо подруги буду рисовать новые пейзажи, новые истории. Черные или розовые, все мои романы станут благодарностью тем, кого я не могу вспомнить, тем, кого я едва знаю, даже тем, кого я не знаю, но кому я благодарна, что еще существую на свете.

Я есть, я существую. Мне лучше. Для того чтобы убедиться в этом, мне достаточно прочесть рукопись: от обычного горя, которое пережили столь многие, я смогла дойти через все эти страницы к горю моему собственному; и по мере того как я углубляюсь в собственное прошлое, я поднимаюсь из него на поверхность. Мне лучше.

Даже мои сны, которые я читаю, как сказки, написанные на иностранном языке, даже они стали счастливыми. Особенно часто я теперь вижу такой: я возвращаюсь в провансальский дом, спускаюсь в погреб в Комбрайе, поднимаюсь на чердак в доме моих родителей, передвигаю мебель в моей маленькой квартире и тут неожиданно обнаруживаю – за стенами, под землей, непонятно где – целую анфиладу комнат, которые мне незнакомы; там огромные библиотеки, роскошно устроенные гардеробы, просторные залы, пустующие помещения, где еще никто не жил, и кому они принадлежат – мне не известно. Какая радость! У каждого из моих детей будет своя комната в Провансе, в Париже у меня будет рабочий кабинет, комната для друзей, повсюду у меня будет место для приема гостей, для сна, для работы, для любви! Иногда этот упрямый сон увлекает меня в четырехзвездную гостиницу: свободных мест нет, я смогла найти для себя только какую-то кладовку, но в углу этой каморки есть дверь, и, когда я толкаю ее, когда я решаюсь ее толкнуть, дверь эта открывается в «королевские покои»: задрапированные гостиные, зимний сад, бархат, мрамор, струи фонтанов… меня ждет настоящий дворец! Ночь за ночью жизнь моя открывается на анфиладу незнакомых комнат, я сумела пройти до сих пор лишь часть тех мест, которые мне были суждены. А теперь я разбогатела, стала хозяйкой таких владений, о существовании которых не подозревала.

Мне лучше. Пора, кажется, чтобы стало «хорошо»? Или начать искать где-нибудь кроме себя самой то, чего я хочу, согласиться на то, чтобы тебя вели? Может быть, к той последней комнате, до которой я никак не могу добраться в своих снах. Я всегда просыпаюсь, так и не дойдя туда. Не знаю, большая она или маленькая, не знаю, ждет ли меня там кто-нибудь, в глубине коридора, на краю сновидения… Не правда ли, пора, наконец, посмотреть, пора попробовать?

Я вытащила одну из детских фотографий. Мне, наверное, лет двенадцать, я снята с очень близкого расстояния. К счастью, на этой фотографии я не кошу. Бывало, действительно глаз у меня «не заходил»: все зависело от положения объектива, от того, на каком расстоянии устроился оператор, от того, куда я смотрю; главное было не говорить мне, что надо «посмотреть на птичку», потому что я видела не одну птичку, а две! Ловкому фотографу удавалось иногда сделать мой приукрашенный портрет; мама тут же отдавала его в окантовку. Таким образом мне досталась эта прекрасная фотография, на которой я не такая, как была, а такая, какой должна была быть…. В общем, очень даже хорошенькая маленькая девочка: тонкие черты лица, смуглая кожа, черные глаза, огромные и серьезные – этакий фаюмский портрет. Взгляд тени. Я прислонила фотографию к стаканчику для карандашей: я пишу последние страницы этой книги под задумчивым взглядом этой девочки, которую мне не хочется предавать.

Пусть ребенок, как утверждают, будет отцом человека – и я, и мои дети можем перестать об этом думать. Отцом должен стать взрослый человек, причем хорошим отцом того ребенка, которым он был, – он должен утешить это безутешное дитя, укачать его, сберечь от опасностей, не бросать его одного. Во всяком случае, он должен хранить ему верность… Если я завтра выпущу эту книгу, которую заканчиваю здесь писать, то бояться я буду не того, что о ней скажут, а того, что о ней скажет она, эта маленькая девочка.

Наверняка уж не будет давать мне осторожные советы, как пытается сделать это свекор, стоило только до него дойти слухам о моем предполагаемом предприятии; состарившийся людоед решил поиграть в благородного отца: «Дорогая Катрин, – писал он мне, – не мне, ирландцу по происхождению, напоминать вам девиз английских королей: „Never explain, never complain“[4]4
  «Никогда не объясняй, не жалуйся» (англ.).


[Закрыть]
… Позволю лишь напомнить лишний раз о том, что ценится в наших семьях – это достоинство; в этом отношении книга, над которой вы работаете, может не вызвать среди наших друзей такие чувства, на которые вы рассчитываете…» Он что думает, я рассчитываю вызвать жалость, повествуя о своих несчастьях? Но я уже получила вознаграждение, публично рассказав о своем горе! Что же до того, чтобы умереть перед выходом книги (об этом мечтают все авторы – не надо отвечать за свое произведение, ты пишешь «из ниоткуда» – и все напуганные семьи), то я понимаю, что моему свекру этого бы хотелось, но боюсь, даже очень боюсь и за него, и за всех ирландцев, и за все «хорошее общество», что не смогу оказаться на высоте их ожиданий. Чтобы смягчить выговор своего старого супруга, моя свекровь приписала от себя: «Девочка моя, не забывайте, что наш Франси всегда испытывал к вам большую привязанность» (на слово «любовь» она не рискнула), «не лишайте себя возможности почувствовать, как однажды ваша мучительная страсть превратится в искреннюю дружбу». Откуда, из какого сборника советов влюбленным эта женщина, которую мучил ее муж, извлекала в свои восемьдесят лет идиотское убеждение, что дружба может стать наследницей любви? Дружба наследует лишь дружбе – любовь же умирает, не оставляя после себя наследников…

И от подобных упреков, и от подобных обещаний избавит меня маленькая девочка былых времен. Не боюсь я и того, что она будет реагировать так же, как мой муж, заговори он на эту тему: «Все это тебе лишь кажется!» – Нет, мне не кажется, мне больно. И ни он, ни я, мы ни в чем не сможем друг друга переубедить: мне это действительно больно и добавить тут нечего.

Ну так что же скажет эта школьница с фотографии? Что она скажет, если я, чтобы ее обезоружить, попытаюсь объяснить ей своими взрослыми словами, что не могу все время писать о том, чего не вижу? Предложит ли она мне усовеститься? Я опережаю ее предложение: «Что касается совести, Катти, хочу тебя предупредить, что предпочитаю держаться с ней на дружеской ноге. Своим молчанием и хорошим настроением она должна доказывать мне свою дружбу…» Ужас! Левый глаз девочки с фотографии – Каиново отродье! – уже повернулся на сорок пять градусов: от возмущения девочка всегда косит. Зрачок уставился в угол и застрял в таком положении – теперь его долго не вернуть «на место»… Я вспомнила, что в то время, когда была сделана эта фотография, эта брюнеточка хотела уйти в монастырь, она даже хотела стать святой, если представится случай! У меня есть прелестные портреты этой девочки в платье для первого причастия, она вполне могла стать очаровательной кармелиткой. Иногда она даже слышала голоса. Видений, правда, не было. Но разве перед глазами у нее уже не двоилось?

Пусть так, я предамся Дьяволу, чтобы поверить в Бога так, как в него верит она… Я скажу ему: «Приди в мои объятья» – и добавлю, чтобы эта девочка не волновалась, что дорога была выбрана для меня другим и теперь не мне решать, идет ли эта трудная дорога, по которой другой ведет меня, через книгу, которую я пишу… Ему не нужно, конечно, уточнять, что сестрица Анна может не смотреть на дорогу – она там все равно ничего не увидит, да и дороги тоже. Время от времени какой-нибудь предупреждающий знак, указатель, но самой дороги нет. Снега, однако, тоже нет. Это я из-за своей близорукости ничего не вижу. Плотный туман. Своим косым глазом я видела Бога, а близорукими глазами вижу только белую страницу. Ну и что? Я ведь все-таки иду вперед. Я иду вперед и хочу это делать: идти вперед, не останавливаясь, вплоть до последней комнаты и вплоть до самого прекрасного времени года.

Успокоенная моим к ней доверием, черноволосая девочка прижмется ко мне, положит мне голову на плечо (она любит так делать, ей тогда не надо никому смотреть в глаза), и вполголоса шепнет на ухо те слова, что я прошептала Франси в последний раз, когда он мне звонил (чтобы объявить мне о том, что женится, и попросить разрешения нашим сыновьям присутствовать на свадебных торжествах): «Делай, как хочешь, только… скажи, что любишь меня».

После его последнего звонка («Дорогая моя девочка, я должен тебе сказать: я женюсь. В субботу…»), я часто думаю о том месте в Евангелии, где саддукеи спрашивают Христа, что ожидает после смерти вдовицу семи мужей, с кем разделит она вечное существование? Если жизнь после смерти существует, что станет в ней с мужем двух жен?

Мне это известно, уже известно: Лор будет шагать подле старого седовласого господина, а я понесу в своей памяти и в своих объятьях рыжего мальчишку с парохода «Виктория», того мальчишку, который был со мной в Австралии, застенчивого молодого человека былых времен. И, чтобы разбудить его, я буду тихонечко напевать, как напевала в машине, когда ночью, сидя за рулем, он просил меня: «Пой, Катти, пой! Если я засну на такой скорости, то уже вечным сном! Пой!» Я пою, не волнуйся, веди свою машину, а я буду целовать твое плечо, щеку: «Помнишь, Франси, как мы были вдвоем? Ты сожмешь мне руку, лопнет мое золотое кольцо, у тебя будет половина, а другая половина, вот она…» Возьми кольцо, руку, жизнь, возьми и сохрани. Сохрани их на этот раз. Не бойся, поддержи меня, мы несемся к чему-то темному, я слепа, я веду тебя, пой.

Пой! Машина перестала слушаться руля, мы въехали в декорацию, надрывается сигнализация, над обломками поднимается дымок, пой! Я-то ведь пою! Вчера я уже пела! Не напевала, а пела во весь голос.

Я на несколько дней приехала в Париж. Целый год я провела между городом и моими горами, теперь все кончено: младший сын, который жил еще в квартире на площади Республики и ездил вместе со мной на каникулы в Комбрай, только что из Парижа уехал. Я отвезла его в аэропорт: три года учебы в Америке, и, если он вернется во Францию, то уж не для того, чтобы вернуться в свое родовое гнездо (какое гнездо?), он устроится, как его братья, самостоятельно, в какой-нибудь однокомнатной квартирке. Я аннулирую свой договор и уезжаю из этого города с темными улицами, по которым идешь, как в каменном ущелье, я уезжаю от этих улиц, где нет ни солнца, ни птиц, – дети будут приезжать ко мне в Комбрай, как это уже делают мои друзья: они проводят у меня субботу и воскресенье, праздничные дни, Рождество.

После того как я проводила взглядом (конечно, в очках) моего «самого маленького» и увидела, как он проходит через тот барьер, за который мне уже запрещено провожать того, кто уезжает, и в толпе исчезла его светлая копна волос, белесый затылок и купленная мною куртка из голубой замши, я взяла такси и попросила водителя на обратной дороге из Руасси остановиться у Пале-Рояля: мне захотелось походить по магазинам, проветриться, избавиться от черных мыслей, прежде чем возвращаться в опустевшую квартиру.

Когда я проходила через сад, я вдруг поняла, что это праздничный день – Праздник музыки. Последний, на котором мне хотелось присутствовать, был… Господи, три года назад! Мы тогда еще все вшестером жили в Нейи. В тот вечер дети предложили мне прийти к ним на бульвар Сен-Жермен, но неожиданно вернулся муж, он хотел повести меня в кино, я же только что тогда открыла его очередное вранье, я стала топтать его галстуки… и закончила праздничный день в больнице. В ту ночь я в первый раз и умерла: еще вечером у меня была семья, а утром ее уже не было.

Еще большее страдание, чем уход Франси, доставляет мне то, что сыновья мои разбежались кто куда. Они покинули родительский дом не только раньше, чем их сверстники, они ушли из него порознь. Разошлись… Может быть, мы с их отцом теперь уже и не муж и жена, но все мы вместе до сих пор – один и тот же круг, который создавался вокруг стола, вокруг постели, когда, будучи уже большими, они приходили полежать между нами, присесть рядышком на постель или на ковер, внутри этого кольца, созданного из их тел, царила любовь. Кольцо сломано, раскололся и круг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю