Текст книги "Русачки (Les Russkoffs) "
Автор книги: Франсуа Каванна
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Грузовик тычется носом в старый желтый кабриолет «ситроэн» с откинутым верхом, вмещающий господина с моноклем, его мадамшу, двоих дочек, чемоданы и канарейку.
– Краску испортили! – пищит Монокль. – Ничего себе, Французская армия!
– Ссала она тебе в жопу, Французская армия, эй ты там, с бронью! – отвечает тот, что с нашивками.
Акцент у него бельвильский {32}, а рожа шпанистая.
И на тебе, – бац! – здоровый удар бампером по запаске. Кабриолет подскакивает, влепляется в плетущийся перед ним драндулет, еще один «ситроэн» с передними ведущими и с раскладушкой на крыше. Канарейка запела. Грузовик врезает еще и еще, дамы вопят, Монокль вцепился в руль, тот, что с нашивками, пьян до чертиков, шофер тоже, растерзанные призывники, плотно набившиеся в грузовике, – тоже.
– Пропустите, ядрена вошь, или я буду стрелять в толпу!
Ух ты, да он действительно вытащил свою пушку, мудак этот! Монокль вдруг все понял, пытается взять левее, но обочина запружена пешеходами, толкающими тачки, детские коляски, нагруженные так, что вот-вот развалятся. Грузовик помогает ему вырулить: последний удар бампером отсылает кабриолет в кювет, в единой каше из воплей и расквасни.
«Ситроэн» с передними ведущими послан туда же. Грузовик пробивает себе дорогу ударами бампера.
Отпихнутых поднимают, помогают им собрать свои сокровища, семью Монокля утешают.
– Лучше уж идти пешком, – говорю я им. – Так быстрее. И вообще, где вы найдете бензин?
– А как же… наши вещи? – хнычет мадам Монокль.
– Война, мадам, – говорю я по-царски. – Берите с собой только то, что можете унести на спине.
Те так и делают, все в слезах. Пока они сортируют вещи, люди останавливаются, жадно роются в том, что ими должно быть оставлено.
– Гляди-ка, Жанетта, классные ходики! Все из мрамора! Даже и вазочки к ним, ой, куда там!
– Иди ты! Видал, покрывало плетеное? Всю жизнь мечтала связать такое!
– Ой, глянь-ка, лисица! Чернобурка! Идет она мне? Ну как?
Семья Монокля отправляется в путь, у каждого по чемодану, привязанному к спине. Стервятники набрасываются на их трофеи, нагружаются, хоть сдохни, глаза завидущие, а бросят все это добро километра через два…
Все больше похоже на гигантский грабеж. Проходя мимо, мужики пробуют, заперты ли дверцы, если не поддается, дверца быстро высаживается, и все налетают. Если там кто-то есть, говорят: «Извините, простите!», – и бесцеремонно отправляются искать дальше. Содержимое домов расшвыривается по полям вдоль дороги. Хохмачи напяливают женское белье поверх своих шмоток. Заботливо защищавшееся от моли содержимое платяных шкафов болтается теперь на живых изгородях грустными гирляндами к «Четырнадцатому июля» {33}этого светопреставления.
Из подвальных фрамуг доносятся пьяные песни, ломанье бутылок, разбиваемых об стены, мягкие удары потасовки, крики, запах винища и рвоты.
Велики отрывают нас от этой срани. Мы – короли, мы проскочим везде, даже полями, если придется.
Черные тяжелые султаны дымов тянутся вверх по небу, плотными клубами вздуваются по всем сторонам горизонта. Нефтехранилища? Бомбардировка? Поди знай…
На подступах к Мелену, на целые километры, вся дорога, кюветы, поля покрыты пивными бутылочками. Миллионы бутылочек. Полных, пустых, кокнутых. Поодаль полыхает заводик. Толпы людей входят и выходят, солдафоны и штатские, все пьяны в стельку, карманы набиты бутылочками, ящик с бутылочками на плече, вливают в горло, развалившись на насыпи, гогочут, забрасывают бутылочками проходящие машины, расстреливают бутылочки из винтовок. Спрашиваю, что происходит.
– Это пивоварня Грюбера.Сраный завод бошей. Подонки вонючие! Так что мы им даем тут жару, а как же!
Вот уж никогда бы не подумал! Ведь вроде знакомая марка пива , Грюбер.И впрямь звучит по-немецки. Тогда и Каршертоже, – наверняка боши! Ну и поимели же они нас! Ладно, отныне буду пить одно Дюмениль. Дюмениль-то– хотя бы французы!
За царя!
Велик мой, я вам ведь это уже говорил, – просто великолепие, настоящий зверь, чистых кровей. То есть, с камерами-кишками, без покрышек. Кишки из ткани с тонкой полоской резины посередине, прошито все по всей длине, получается очень легкая трубка с воздухом внутри. И приклеено это к ободу. Чуть прокол – начинать надо с отклеивания камеры от обода, а после искать дырку в ведре с водой. Уже от одного этого обалдеваешь! Разве что гвоздь так и остался любезно торчащим у всех на виду, а то иногда приходится отпарывать на половину диаметра колеса, прежде чем высмотришь ее, дырку эту. Так как пузырьки воздуха могут сразу и не найти себе выход, они путешествуют между кожей и шкурой, между камерой и кишкой, и выходят оттуда там, где найдут трещину в клею шва, черт знает где! Ну ладно! Нашел, допустим, дырку, зашкуриваешь, трешь бензином, размазываешь клей, ставишь латку, сжимаешь большими пальцами с такой силой, что могут и вены на шее лопнуть, чуть подождешь, даешь осторожный качок насосом, проверяешь – держит. Допустим. Вот тут-то твое мучение и начинается. Потому что эти пятьдесят сантиметров кишки теперь надо целиком прошить. Крестом. Зажимая каждый стежок плотно и до упора, а нитка эта режет тебе пальцы в кровь. Главное – не нервничать: скользишь по камере сверхлегкой, сверххрупкой, из настоящей парашютной ткани, прозрачной, как шелковый чулок, один неудачный укол иглой – опять прокол. Когда все прошито, натягиваешь кишку на обод очень заботливо: если соскочит – верная тебе смерть! Ставишь колесо на место, натягиваешь цепь – и ладно, в дорогу. Я уже набил руку, могу все это проделать минут за сорок пять – веников не вяжем!
Один раз – ладно. На четвертый раз за день – становится явно утомительным. Особенно в пыли, на обочине дороги, по которой медленно-медленно стекает все более и более зловещая река нищеты, все более и более испуганная, явно впадающая в коллективную истерию. А армейские грузовики пробивают себе в ней бреши, прут к югу, и толпа раздвигается, обреченная, – это ведь армия, не так ли, это нормально, армия – это единственное, что держится на ногах в этом обвале, не отдают себе в том отчета, эти несчастные, что она, эта армия, просто драпает, она их пихает, давит и убивает, чтобы самой поскорей спастись…
Три первых раза дружки меня дожидались. Все менее сострадая. «На хера было брать гоночный для такой поездки! Скажи, ты же с бзиком, ей-богу!» Как если бы я выбирал! Я же приперся на работу на своем велике, как обычно, мне говорят: вы отправляетесь на автобусе, – в итоге я оказываюсь в аду, да еще между ног у меня это сокровище с шелковыми кишками! А эти блядские крестьянские битюги так и сеют повсюду гвозди своих подков! На четвертый раз они отвалили, мои попутчики. Сделали вид, что не заметили. А мне отпарывать да отпарывать! И вот дрянь, на этот раз я совсем в жопе! Десятисантиметровой длины разрыв! Черта с два такое починишь! Была у меня запасная кишка привязана под седлом, ее-то я и поставил вместо колесной после первого же прокола, но оказалась она гнилой, второй прокол подстерег меня ровно через сто метров. Что же вы хотите, я и так с трудом расплатился за этот велик, на запасные кишки уже ни шиша не осталось, если бы боши дали мне хоть месяц лучших времен, я бы полностью экипировался с иголочки, а так…
А так, как мудозвон. Пехом. Один. Вот сволочи! Не ждал я такого от них! И тут же, сразу как облегчение. Вообще-то мне больше нравится быть одному. По крайней мере, не будут меня отвлекать от обстановки их смехуечки. Не надо напрягаться и отвечать им, и в том же темпе хохмить. Лучше увижу. Лучше буду вникать. Я же медлительный. Впитываю в себя. Пережевываю. Процеживаю. Набираюсь. Щелкаю, чик-чак, внутри головешки. В общем, обретаю самого себя.
Вроде сосет под ложечкой. Открываю банку сардин. Ах, да, но хлеб-то, ведь вез его на своем багажнике Крюшоде. Без хлеба-то мне никак. Лопаю эти сардины с печеньицами мадам Вербрюг вместо хлеба. Нет, молчите, сам знаю. Противно и все тут! И даже запить нечем.
Армейский грузовик остановился прямо напротив. Солдаперы этим воспользовались, чтобы полакать из своих фляг. Ладно, бегу к ним.
– Эй, мужики, попить дадите?
– А ты поймай!
Зверскими глотками лакаю. Эй, да это совсем не то, что я думал! Густое винище падает мне вовнутрь, сверху вниз, каскадом и радугой, внутри у меня – фетровый колпак вздыбился жаждой и весь протравлен маслом сардин, вино отскакивает от него, скользит, меня затопляет, пропитывает, ласкает, моет, будит, я – губка, я – белый песок, я – маргаритка, открытая вся росе, вкусно, так вкусно, что весь содрогаюсь от счастья.
Ну и жажда же у меня была, мировая!
Отдаю флягу парню. Грузовик пускается в путь. Вино придало крылья моему мозгу, нахальство тоже.
– Эй, могу с вами? А на подножке?
Призывник пожимает плечами. Ему-то что!
– А чего? И так уж!
Прыжок к обочине, руки – в тесемочные бретели моего чемоданища, хватаю свой велик веса пера, мчусь догонять грузовик, ору добродушному солдатишке:
– Эй, подержи велик!
Так и не дав ему опомниться, протягиваю на бегу свой велик. Сперва ошарашенный, вояка его хватает, типа: «Ну и нахал же!», – и пристраивает его на крыше кабины. Вспрыгиваю на подножку. Мой дорогой велик прямо над головой, – если сорвется, я тут же спрыгну, чтобы его подобрать.
И давай! Жарят в самую кучу. Отсюда мне кажется, – здорово. Ветер свежит мои солнечные ожоги. Обыватели расступаются почти сразу, они уже привыкли к маневру, другие грузовики, до нас, пробили брешь. Катим двумя колесами по траве, грузовик жестко подпрыгивает. Придерживаю рукой велик. Все пылает, все рвется, все плачет везде, вокруг и даже впереди нас, мы окружены, большой бардак, светопреставление, чешем, чтобы чесать, куда несет нас, черт знает, но шпарим мы в объятия смерти, мне семнадцать, сегодня утром я еще спал в детской кроватке, у папы с мамой, я ненавижу войну и тех, кто ее затеял, я знать ничего не хочу об их мудацких играх, на все мне плевать, они же меня сюда бросили, мое-то дело не сдохнуть, да пошли они все!..
Твержу себе: «Ты отдаешь себе отчет, что вокруг творится?» Еще как отдаю, гады!
Я ведь чуть-чуть поддавши.
* * *
С грехом пополам пересекаем Фонтенбло, город богатый, одни шикарные виллы в глубине парков с голубыми елями. Толпа все такая же плотная, и там, где она оказывается зажатой между стенами, брешь никак не пробьешь, приходится двигаться шагом.
Ставни плотно закрыты, но похоже, что люди там, внутри домов, затаились, ждут, пока все утихнет, небось с охотничьим ружьишком под рукой на случай мародеров… Кстати, как странно, здесь они остаются чисто гипотетическими, эти мародеры. Кружевное белье не распластано по тротуарам, никакой разбитой посуды, никаких продырявленных картин, не пущены по ветру семейные фотографии… Похоже, что само богатство вселяет уважение. А все-таки, эти дворцы было бы грабить гораздо забавней, чем крысиные норы голодранцев, там внутри должно быть полным-полно золотых штуковин, свитеров с красивым рисунком, всяких забавных электрических штучек… Ну да, но это им в голову не приходит. И потом, имейте в виду, за решетками ворот – волкодавы. Вопят они вовсю, рычат с пеной у рта не переставая, не переставая. Значит, обыватели действительно отсиживаются дома. А стало быть, некоторые не боятся бошей? Богачи-то, они образованные, водятся с депутатами, знают и что, и к чему. Боши, должно быть, как дезертиры, грабят небось одних крестьян и мелкую сошку. Богатых они не трогают. Воображаю себе, как они насилуют крестьянских девок и тех потных бабищ, что бредут по дороге, но совсем не могу себе представить, чтобы они опрокидывали помещицу или жену врача.
Вот мы опять в деревне. Деревня здесь – это лес. Грузовик покашлял и остановился. Шофер вылезает, разводит руками, говорит, что бензин кончился, что так нам и надо, а надо было делать, как он говорил, и реквизировать бензин у гражданских драндулетов, а теперь вот мы с носом, у штатских бензин давно кончился, они все застряли на обочинах, совсем без капли, и даже опрокинуты в кювет вверх тормашками теми мелкими завистниками, которые никогда не могли бы себе купить такие. А бензоколонки, все они пересохли и опустели давным-давно, это уж точно.
Солдатики ворчат, им не верится, ждут какого-то чуда, никак не решаются слезть со своей колесницы цвета хаки – ведь это значит принять неприемлемое.
Пока они топчутся и лаются, забираю свой велик и снова ныряю в людской кисель.
Тащить в такой толпе хромой велик, который за все цепляет, стоит мне ругани и пинков, до Бордо так продолжаться не может… И вдруг я вижу, в кювете, – разбитый велик, переднее колесо согнуто пополам, так и брошен прямо тут. Везуха! Это старая ржавая хреновина с полугоночными шинами. Быстро откручиваю заднее колесо, ставлю на свой, вместо переднего, уже негодного, пузатая шина тютелька-в-тютельку умещается в узкой вилке, даже цепляет чуть-чуть, колесо с восьмеркой, – ладно, хоть ехать можно. Привязываю свое драгоценное, дюралевое, к чемодану, водружаю все это себе на спину – и вот наш герой снова движется навстречу новым приключениям.
* * *
Кручу педали по совершенно прямой, совершенно плоской дороге, обсаженной большими красивыми деревьями, наверное, платанами, плетущими кружевную тень. Протискиваюсь между повозками, ручными телегами, изможденными пешеходами. Среди пешкодралов встречается солдатня. Все больше и больше солдатни, по мере того, как я обгоняю колонну. Волочат ноги они с трудом, изнуренные, исходящие потом, нагруженные шерстяным обмундированием цвета хаки, как в самый разгар зимы: запахнутая шинель, обмотки свисают веером, ноги в холщовых тапочках или даже в великолепных домашних туфлях знаменитого доктора Хренова, подбитых мехом, спертых где-то с прилавка, с грязными тряпками, которые из них вылезают, запятнанные кровью и мозольным соком. У менее расхлябанных за плечом винтовка, коробки с патронами – на животе. Каска, фляжка и коробка с противогазом отбивают им задницу. Но многие из них уже побросали все это где попало, кроме фляг. Топают, опираясь на палку. Кюветы переливаются через край геройскими скобяными товарами.
Кто-то восклицает:
– Смотри, самолеты!
И в самом деле, видны какие-то блестящие штучки, там наверху, под солнцем. Штучки растут. Это действительно самолеты, летящие звеньями, как в Бурже {34}, на демонстрации высшего пилотажа, когда Клем Сон, американский человек-птица, упал камнем и врезался в газон на метр в глубину, в двадцати шагах от нас с Роже, – одна лишь красная лужица с кусочками белых костей, – бедная вошь… Самолеты растут и растут, они спускаются прямо на нас, матерям становится страшно:
– Это же боши! Они будут сбрасывать бомбы!
Мужчины спокойно рассматривают, – ладонь козырьком.
– Да это наши! У них кокарды!
Сразу у всех отлегло. Война, быть может, не так уж и проиграна. Французская армия еще себя покажет! Наши самолеты конечно лучше, чем те, что у бошей, ничего не скажешь. А наши летчики, куда там! Настоящая схватка только сейчас начинается, если мы их не остановили на Марне – раздавим на Сене этих нахалов. На худой конец – на Луаре. Все становится на свои места. Земля крутится, куда надо, Право и Справедливость торжествуют. Мы здесь, конечно, видим только плохую сторону, понятное дело, что растерялись.
Самолеты теперь уже совсем близко. Похоже, вот-вот зацепят деревья. Они выстроились гуськом, в очередь, грохот невероятный. Лошади встают на дыбы, ржут. Вдруг какой-то солдатик стискивает мне руку. Он что-то кричит, вытаращив глаза. Никто его не слышит, шум самолетов все заглушает. Орет мне в ухо:
– Черти! Это же итальяшки!
– Ну да, ну и что?
Он трясет людей вокруг себя, орет им в ухо:
– Это же итальяшки, черт возьми! Итальянцы! Залегай, к ядреной фене! Залегай!
Вообще-то, действительно, итальяшки. Я и забыл. Все забыли. Это произошло так быстро, мы уже пережили столько несчастий, что забыли одну деталь: Италия объявила войну Франции. «Удар в спину!», – объявила «Пари суар». Вообще-то Муссолини выжидал десять месяцев, ждал, пока фронт будет прорван и Франция окажется на коленях, чтобы как следует врезать. Поэтому-то на нас и стали смотреть искоса, на нас, то есть на итальяшек парижских пригородов, но вообще-то не настолько, как можно было бы ожидать. Насмешливые намеки, стычки в бистро, ругательные надписи на стенах наших халуп, но все-таки обошлось без погромов, без поджогов итальянских кварталов, чего опасались скулящие бабы, неутомимо перебирая четки за закрытыми ставнями. На них, на французов, обрушился сразу такой ком, и сразу со стольких сторон, что они уже не различали отдельных ударов, как все еще держится на ногах боксер, насмерть сраженный нокаутом.
Итальянцы – наши враги. Итальяшка приравнивается к бошу. Это как-то не вяжется. Ухо режет. Надо сделать над собой усилие, даже насилие над своим естеством, чтобы действительно осознать. Те хохмачи, которые играют в посудное побоище над нашими головами, с их теперь уже различимым зелено-бело-красным, не могут же, в самом деле, держать на нас зло, это все же не зверский тевтонец {35}, они же здесь только, чтобы отметиться, правда, стоит ли принимать это всерьез?
Так они и уходят гуськом, и вскоре пропали за горизонтом. Люди глядят друг на друга с облегчением. Подшучиваем над солдатиком-паникером. Смотри-ка, они возвращаются!
Высоко-высоко, в голубизне неба, треугольником, как дикие гуси, они снова проходят в обратном направлении и исчезают вдали, за нашей спиной, слышно, как один за другим пикируют, и вот опять возвращаются, чтобы еще разочек пролететь над дорогой, почти коснуться деревьев в грохоте своего наглого веселья. Мы уже не дрейфим. Даже смеемся над ними: «Эй, макаронники!», «Мандолины!», «Струсили!», «Болонки бошей!»
Бабах! В моей голове – взрыв. Прямо над моим ухом тот самый солдатик пальнул из винтовки. Мог бы предупредить хотя бы, мудак. Другой делает то же самое. Все, кто не побросал еще своих берданок, начинают палить по самолетам. А один, с пулеметом, ложится на спину, его напарник удерживает хреновину вертикально, и давай: «Така-така-так», – как на гулянье!
– Давай, ребята! Огонь напропалую! Хоть одного из этих педерастов собьем!
Завелись, как блохи. Даже папашки в штатском начали собирать винтовки в кювете и постреливать в воздух. Даже пацаны. Один ревет, наполовину оглох: отдачей приклада ему долбануло в щеку. Женщины, обеспокоенные пальбой, на всякий случай удаляются от дороги, в почти созревшую пшеницу, таща за собой сопляков.
Самолеты исчезли, снова проглоченные горизонтом. И возвращаются. Но на этот раз их головной пикирует прямо на нас, выходит на уровне листвы, идет вдоль дороги, горизонтально. Маленькие огоньки пламени мигают впереди его низких крыльев. Така-така-так…
Вот сволочь! Стреляет! По нам стреляет! Из пулеметов! Рядом со мной большое дерево, ныряю за его ствол, не выпуская своего велика, зарываюсь носом в траву, вдавливаю изо всех сил лицо в землю, хотел бы весь погрузиться в нее. Самолет поднимается вдоль дороги, спокойно обстреливает колонну в обратном направлении. Другой сразу подваливает, ныряет, така-така-так, удаляется, еще один, еще один…
Сперва – оцепенение. А теперь уже стоит вопль. Бойня. Совсем рядом с нашим домом, на Большой улице, – лавка колбасника. Колет свиней сам, в своем дворе, я слышу их визг, когда он режет. Визг жуткий, от него я дрожу и всхлипываю, и изо всех сил, с головой под одеялом, хочется смерти всего на свете. Тот визг, когда вдруг свинья понимает. Вопль бешеный, когда, со вспоротым брюхом, видит, как вытекают кишки. Десять секунд назад – десять секунд! – ты был жив, цел, работал на ять, и вот уже твой живот вспорот, говно и кровь кипят, вот уже из твоей ляжки брызжет красный фонтан посреди осколков разбитой кости, – тебе даже не больно, еще не больно, воротит тебя чистый ужас, ты оцепенел как молнией пораженный, тебе не верится, неправда, не может быть, всего ведь десять секунд, одну секунду назад ты был здесь, все же было в порядке, крепкий как дуб…
Вру-умм… Така-така-так… Время тянется. Они проходят еще и еще. Несколько психопатов продолжают разряжать свои берданки в мужественных рыцарей Дуче {36}… Ну, наконец-то! Последний уже удаляется. Приоткрываю я один глаз. Вопят раненые. Вяло стонут умирающие. Волосы встают дыбом. Есть убитые? Убитые есть. В метре от меня какой-то мужик с кровоточащей спиной лежит неподвижно. Протягиваю руку, не решаясь к нему притронуться. Жена его трясет, зовет, не хочет поверить:
– Виктор! Виктор!
Какой-то солдатик осторожно переворачивает Виктора на спину, прикладывает ухо к его груди, всматривается в его глаз. Пожимает плечами. Как можно нежнее:
– Он убит, мадам.
Глаза женщины увеличиваются, рот раскрывается, она застывает на несколько секунд, потом начинает вопить. Вместе с солдатиком мы берем ее каждый за руку, – не очень знаем, что делать, но она вырывается, смотрит на своего Виктора, снова вопит звериным воплем. Куда же мы попали, черт побери? Что с нами стало?
Кора того дерева, за которым я прижался к земле, прорезана двумя глубокими бороздами. Полоснуло совсем рядом! Кто-то сказал, что слышно, как свистят пули? А я ничего не слышал.
В конце концов, бойня умеренная: трое убитых, примерно пятнадцать раненых, прострелены чемоданы. Несколько лошадей тоже, однако скотина не в счет. Целятся они, эти итальяшки, как сапожники.
Так вот оно, свершилось. Мои первые трупы. Я никогда еще не видал трупов.
* * *
Немур. На главной улице – метро в час пик. Железные шторы опущены, город мертв. Сжимает между своими немыми фасадами кипение Северной Франции, которая впадает в Южную, как песок в песочных часах. Неожиданность: открытая булочная. Продает хлеб! Жуткая толпа опустошает лавчонку, дикие драки, чтобы пробиться к прилавку. По одному батону в одни руки. Булочница с красивым пучком аккуратно отсчитывает сдачу. Хозяин, бледный гигант с черными усищами, припудренными мукой, стоит рядом, скрестив руки, грозный, как турок, готовый вмешаться, если что. Неутомимо повторяет:
– Да не толкайтесь же вы! На всех хватит! Скоро еще одна выпечка подоспеет. Ну, потерпите же!
У него деревенский выговор. Я бы и сам бросился в кучу, хлеб мне позарез нужен, опять я как зверь голодный, но если выпущу из рук велик, уж больше не найду его, это точно. Старая дамочка, совсем маленькая, растерянно смотрит на эту бойню. На ней серая, хорошо проутюженная юбка, серая шерстяная кофточка поверх белой блузки с тоненькой золотой цепочкой и крестиком. Черная шляпка торчит на головке. Вот-вот расплачется. Видит, что я на нее уставился. Говорит мне:
– А мне-то хлеб нужен! Как же мне быть, тут все сбесились? После таких бешеных, когда до меня дойдет, и крошек, поди, не останется!
Спрашиваю ее:
– Вы здешняя?
– А как же! Вот уже семьдесят шесть лет, как на белом свете живу и глазами гляжу. Никогда никуда отсюда, милый, не двигалась, никогда в жизни, не сегодня же уезжать! Молодежь вся пустилась в путь, чтобы, мол, не попасть в руки к немцам, но я-то стара для этого. На что им я, бедная старуха, вашим немцам-то? А хлеб мне нужен. И не так мне, как бедному моему старику, ведь он может только молочный суп с накрошенным хлебом, ничего другое ведь не проходит, и если я не принесу домой хлеба, что же тогда с нами станет?
Говорю ей:
– Постерегите мой велосипед, мадам, я схожу за хлебом, и мы поделим. Ладно?
– Очень любезно с твоей стороны, сынок, но смотри, осторожно! А то прибьют! Эти парижане, они настоящие кровопийцы, правда!
Так мы и делаем. Погружаюсь я в банку кишащих червей, пробиваюсь почти к прилавку, протягиваю руку через лес рук, тяну ее до тех пор, пока толстый четырехфунтовый батон в конце концов не ляжет мне в руку. Говорю:
– Мне нужен еще один, это для старой дамы, вашей соседки. Она готовит для мужа суп из хлеба, вы ее знаете?
Булочница знает. Улыбается и говорит мне:
– Для мадам Депре. Пожалуйста!
Дает мне второй батон. Деньжата у меня наготове. Выходя, держу оба моих батона над головой, как можно выше, вне досягаемости этих обжор.
Старая дама вся из себя довольна. Она непременно хочет расплатиться за свой батон, дает даже десять су {37}чаевых за то, что я добрый малый.
– Вы такой честный и чуткий. Совсем не такой, как все босяки эти.
И вот она уже поплелась готовить молочный суп своему дедуле.
* * *
Ищу себе уголок, где бы притулиться, хоть спокойно хлеб съесть. Не люблю закусывать на ходу или на педалях – от этого у меня пищеварение портится. Бистро с террасой, наверняка покинутое его хозяевами, взломано, тротуар усеян пустыми бутылками и раскрошенными стаканами, внутри полно солдатиков, серых от усталости и от пыли. Ни одного свободного места. Сажусь прямо на пол. Вытаскиваю колбасу, другой рукой – хлеб, вгрызаюсь в них, укус справа, укус слева, – вкусно. Но пить от них страшно хочется.
Один худой немолодой дылда с впалыми щеками на меня глазеет. Грустный, как пес. Протягиваю ему свой батон и колбаски. Он головой качает.
– Нет, понимаешь, парнише, это не голод. Усталость. Три недели как топаю. Понятия не имею, куда подевался мой полк. Да, лупили уж там вовсю, в Арденнах этих! Окружили они нас со всех сторон, – одни мы ничего не видали. Офицеры велели нам отступать к Марне, пока путь открыт. После этого мы их и не видели, офицеров-то. Так что отступали мы сами, как могли. Дошли до этой проклятой Марны, а тут нас жандармы уже поджидают, посмотрели они на наш номер на воротнике и говорят: ступайте к Парижу, дескать, где-то там перегруппировываются наши полки. Тут мы попали в этот бардак беженцев, поди разберись, а если сунешься справляться у жандармов, те уж совсем ничего не знают, идти на Луару советуют, дескать, линия свертывания предусмотрена где-то там, а мне обрыдло, парень, обрыдло, понимаешь? Я же и так знаю, что они ничего не предвидели, всем плевать, – кто быстрей сорвется. Бросили нас просто, чтобы вместо них нас истребляли, покуда они смоются, вот где правда! Глянь-ка на мои ноги, парень! Видал такое?
Смотрю я на его ноги, голые, в лохмотьях холщовых тапочек. Черные пальцы торчат сквозь дыры. Суставы раздулись, готовые лопнуть, как перезрелый ренклод. Приятель его, рядом, – одутловатый, мешки под глазами, – тот сохранил еще на правой ноге свой уставный ботинок, тогда как другая обмотана сочащимся гноем тряпьем и покоится на куске автомобильной покрышки, привязанной тесемками.
Бистро разит кислым потом, винищем и анисовой водкой. У одних парней рука на перевязи, у других голова забинтована старой повязкой со спекшимися сгустками крови и гноя.
У меня оставалось печенье. Предлагаю его солдатушкам. Худой дылда берет его церемонно. Пробует кончиками зубов. Говорит убедительно:
– Ну и хрустят же, черти! Сухонькие!
Вот-вот оттопырит пальчик, как на воскресном чаепитии у своей удачно вышедшей замуж свояченицы.
Протягивает мне свою флягу, – предлагает тяпнуть.
– Смотри, не задерживайся здесь, парень! Боши-то прямо за нами. Может, и двадцати верст не будя.
Я так и подпрыгнул:
– Так, значит, они в Париже?
– Это в пределах возможного. Никто ничего не знает. У нас есть радиоприемник, но электричества нигде нету. Так что толку от него мало.
– Что же вы будете делать, когда они нагрянут? Будете драться?
Смотрит он на меня, как бы разглядывая:
– Ну, парень, ты, видно, будешь не из ленивых! Что же ты думаешь, мы не дрались? Хочешь ты знать, что буду я делать? Как только раздобуду я штатский костюм, потихонечку смоюсь к себе, я ведь из Алансона, с Нормандии. Вот что я сделаю, верь мне. Война для меня закончилась.
Тем лучше для него. Но у меня есть задание. Нужно прибыть в Бордо. На прощанье желаю удачи этому высокому грустному солдатику и снова пускаюсь в путь.
* * *
Да, но день спотыкается. Ночь подваливает волчьим шагом. Про нее все забыли.
Решил крутить педали, сколько смогу. Подобрал валявшуюся в бистро карту «Мишлен» {38}, она мне сильно поможет: смогу ехать по параллельным дорогам, сдается мне, там менее запружено.
Качающуюся из стороны в сторону когорту ночь не останавливает. Зажигаются фонарики, стибренные на стройках керосиновые лампы, да еще те лампадки со свечками, модели «Четырнадцатое июля», – белые спереди, красные сзади, – которые велосипедисты когда-то держали за ручку в зубах. Где-то вдали вспыхивает пучок электрического фонаря или карбидной лампы. Сразу же раздается: «Свет!», «Хочешь нас всех погубить, сволочь?», но никакого самолетного урчанья, вокруг один только стук лошадиных подков, хруст кремня под колесами, писк ступицы, хныканье сопляка, девичьи головы, поющие «Маринеллу». Можно подумать, что в бесконечных июньских сумерках мигрируют цыгане, огромное племя. Всплывают картинки из священной истории: «Иудеи на пути к Обетованной земле». Из просто истории: «Вторжение германцев в Римскую империю». Из кино: «Мужественные американские первопроходцы скачут по необъятным просторам дикого Запада, наигрывая на губной гармошке»…
Да. А пока что германцы наступают на пятки нам. Чемодан мне пилит плечи, седло чемпиона трамбует подбрюшье, красноречивый симптом: ноги гудят. Возникает ферма, вхожу во двор, протискиваюсь в амбар, продавливаю себе дыру в соломе. Тут уже полно семей, закусывающих при свечах.
Едят, пьют, обсуждают. Горячатся. Совсем рядом со мной семья разбирает события, с полным ртом. Как пить дать, остановим мы их, пригвоздим на месте, – плюх! – вот так! (шлепок по ляжке). Французская армия еще не сказала свое последнее слово, мсье. Те, что бегут как зайцы и спотыкаются о свои обмотки (дамы прыскают от смеха), – это еще не Французская армия, это вообще ничто, обманный маневр, приманка, фуфло, несколько принесенных в жертву полков, – раз надо, так надо, – а отнюдь не элитные полки, – видали ли вы их рожи? Не блеск, конечно, сами знаете! Хотя бы одно это должно было вас насторожить. И тогда боши, – хррум! – все как один. В западне. Прут они прямо перед собой, как заведенные, – они ведь действительно заведенные, народ такой, – и прямо туда, куда французское командование решило. Не замечают даже, что отрываются от своих баз, растягивают коммуникации, ха, ха! Тут-то мы их и накроем. Главные силы Французской армии, которые до сих пор еще ничего не показали, учтите, зажмут их в тиски, – бац, – одним разом! Представляете себе бойню? Наши танки «Рено» {39}будут косить их, как комбайны. Смотрите, не забывайте о наших танках «Рено»! Самые лучшие в мире! Даже американцы преклоняются. А линия «Мажино» {40}? О ней вы подумали, о линии «Мажино»? Нерушима! До сих пор нерушима! Нерушима, потому как она нерушимая! Придется им ее обходить через Бельгию, как трусам! Они еще с ней не столкнулись! И тогда, в нужный момент, кто ударит по ним с тыла? Линия «Мажино», это ясно! Ее титаническая огневая мощь, ее совсем свежая пехота, – отсюда вижу, как возникает в тылу у бошей! Да я еще не говорил о нашей авиации! Ее еще почти не видали, авиацию эту! А все потому, что ее держат в резерве! А флот наш, а? А наши колонии? Поверьте мне, командование знает, что делает. Отпор будет сокрушительным. И решающим! Не будем же повторять глупостей 1914-го и застревать в окопной войне только потому, что не смогли переломить им хребет с первого раза. Я доверяю Французской армии, французским генералам, и поднимаю бокал – или скорее кубок (улыбки) – за победу!