Текст книги "Русачки (Les Russkoffs) "
Автор книги: Франсуа Каванна
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Покушать? Да ради бога! Сейчас он распорядится и нам принесут. Но пройдите сперва со мной, я вам покажу… Подводит нас к домику по ту сторону дороги, открывает дверь, вручает мне ключ. Построил, чтобы принимать своих родственников, но они теперь уже не приедут, разумеется… Разумеется? Ах, вот как? Пахнет свежим цементом внутри. Запах моего племени. Штукатурка еще не высохла, но уже расставлена мебель: кровать, то есть нижняя половина разъемных нар из еловых досок, лагерная мебель, лагерный стол, лагерный табурет. Лагерные одеяла. Хотя бы не привыкать… Я не совсем понимаю, но мне все равно. Вода стекает в раковину: это он мне показывает. Туалет работает. Окна открываются и закрываются. Тяга в печке хорошая. Если хотите побольше дров, bitte schön! Есть картошка свежая, отварная. Что вы хотите к ней? Speck oder Würstchen? Сала или сосисок? Смотрю на Марию. Быть не может! Я бормочу: «Гм… да, сосисочек бы… сойдет». Он уходит.
Смотрю на ключ. Смотрю на Марию. Мы падаем друг другу в объятия, смеемся до издыхания, мы ревем от счастья, я бегаю с ней на руках по комнате, бросаю ее на тюфяк, падаю на нее, мы возимся, смеемся, я бегу повернуть ключ в замке, кручу без устали в обе стороны – дешевенький ключ в жестяном замке, но ключ, замок, дом, черт побери!
В дверь стучат. Девица, – белокурая и краснеющая, нос весь в веснушках, – приносит нам кастрюлю вареной картошки, совсем горячей, четыре сосиски, два сморщенных яблока, тарелки, ножи и вилки, крынку сидра, и все это в корзинке, покрытой сверху чистейшим полотенцем, – bitte schön, – а потом уходит с маленьким реверансом, сказав: «Mahlzeit!».
Мы кушаем. За столом. Даже со скатертью – кухонным полотенцем. Улыбаемся через стол друг другу. Я говорю:
– Не знаю, как ты считаешь, моя дорогая, но мне кажется, что мы могли бы остановиться здесь, чтобы друзей поджидать. А?
И вдруг мне приходит в голову:
– Послушай, надо же будет расплачиваться за все это! А денег-то у нас нет!
Мария смотрит на меня с жалостью. Стучит мне по лбу своим указательным пальцем.
– Ой, Бррассва! Ты что, не понял? Этот немец боится. Страшно боится. У него же страх на лице написан. Богатый. Он делает так же, как делали богатые немцы в Берлине, в последнее время, ты помнишь? Хочет, чтобы мы стали его друзьями, потому что воображает, что мы защитим его перед Красной Армией.
Я прыскаю. Бедный старик! Если б он знал, насколько нам самим нужна защита!
После обеда, как настоящие буржуа, мы совершаем положенный моцион вокруг нашего дома. Канонада смолкла. Где-то вдали, едва слышно, – грохот. Танки? Какая-то птица неуверенно пробует свою песню. «Solovei», – говорит Мария. Соловей? А я думал, что соловьи бывают только в книгах. Слушаем соловья.
Занимаемся любовью, как дети, которым это в новинку. Как звери, бедные звери, у которых только это и есть. А что же у нас еще?
Мария засыпает, а я не могу. Слишком уж возбужден. Мария здесь, всем телом прильнула ко мне, и вот теперь, наконец, ад позади, шкуры наши им не достались, мы вместе, оба, плевать на них, жизнь начинается, черт побери, жизнь начинается!
– Бррассва!
Мария трясет меня. Что за кровать?… Ах да! Все вдруг всплывает. Уже совсем светло. Не сообразили ставни закрыть, с непривычки.
– Смотри!
Смотрю. За окном, перед воротами большой и красивой фермы, стоят два солдафона, у каждого по велосипеду. Вид у них немного растерянный. Ну, так что? Пусть сами и разбираются… Мария смотрит на них неотрывно. Сжимает мне руку. Она дрожит.
– Кажется, наши!
А потом бросает меня, открывает дверь, бежит к этим двум типам, кричит: «Nachi! Nachi!» Я тоже бегу, она бросается на шею первому, кто попался ей под руки, я прыгаю на шею второму, мы целуемся, оба солдатика страшно довольны, а главное, чувствуют явное облегчение от того, что наконец хоть кто-то их может осведомить.
Так вот они! Советские. Красная Армия.
Прежде всего они пьяны, пьяны в дупель. Вцепились в рули своих немецких велосипедов, – слава богу, что хоть те у них есть, – покачиваются, издают очереди мелких иканий, перемежающихся короткими отрыжками. Добрались сюда они наверное не на великах. Велики служат им костылями. Жарко – поэтому без шинелей, в одних рубашках странного цвета, отдаленно напоминающего розовое дерево, такие я уже видел на русских военнопленных, галифе небывалых размеров, схваченное мягкими цилиндрическими сапогами до самых колен. Черепа блестят, как шкуркой надраенные. Маленькая пилотка прилеплена сбоку, – как еще только держится! Один из этих парней красуется пятью медалями на груди – здоровенные бронзовые медали выстроились в шеренгу, слегка перекрывая друг друга, справа-налево, на каждой из них рельефный танк и красивые цветные ленточки с каемочками: красные, зеленые, желтые, которые наверняка имеют какой-то точнейший военный смысл. На втором – всего три медали.
Тот, кто, как видно, командует, Пятимедальный, кладет конец лобзаниям. Отталкивает нас на расстояние вытянутой руки, принимает официальный вид, пытается высвободить голову из-под ремня своего смешного автоматика с деревянным ложе и какой-то коробкой от камамбера,втиснутой поперек, – одной рукой он никогда не сможет высвободиться, поэтому приходится ему помочь, придерживая велосипед, а он прикладывает мне автомат к пузу и – шутки в сторону – спрашивает:
– А вы кто такой?
Другой симметрично наставил автомат между грудей Марии. Мария говорит, что она советская гражданка, а я – француз. Он засиял.
– Француз? Да здравствует Франция! Франция – союзница Советского Союза! Генерал де Голль – друг маршала Сталина!
Обнимает меня во всю охапку. Опять целуемся. Он плачет от радости. Второй делает то же с Марией. Все плачут. Мы больше уже не одни. Робкие группки высовывают свои носы, не осмеливаясь приблизиться, – ждут, во что это выльется. Пятимедальный откашлялся, икнул еще пару раз, встал навытяжку или почти что, по-странному отдал честь, должно быть, той разновидностью военной чести, которая из всех была выбрана Красной Армией, и, уставившись в точку на горизонте, объявляет:
– От имени победоносного Союза Советских Социалистических Республик я, сержант Такой-то Такой-то-вич Такойский, объявляю занятым… Кстати, как называется эта дыра?
Мария говорит, что не знаем, – мы нездешние. Откуда-то раздается:
– Gultzow!
– Спас-сиба! От имени… и т. д. и т. п. объявляю занятым… Как? Ах, да: Гюльцов, черт возьми!
Отдана честь. Вольно! Вокруг героев собрался теперь тесный кружок. Поляки, прибалты, чехи. Они хотят подбодриться, спрашивают у сержанта на ломаном славянорусском, за что получил он все эти медали. Прекрасный вопрос! За что он их получил, так, что ли? Он заслужил их, подрывая фашистские танки, – вот за что! За каждый танк по медали. Кто-то протягивает ему бутылку. Что это? Шнапс. Недоверчиво пробует. Вливает приличный глоток: «Неплохо!», – передает бутылку товарищу, тот – мне, я пью как мужчина и передаю Марии, а она… Но Пятитанковый перехватывает бутылку по дороге, запихивает ее в свой широкий карман галифе. Шутки в сторону! Вспоминает, что нужно еще решить дела посерьезней.
– Где здесь фашисты?
Никто не отвечает. Он повторяет, с угрозой в голосе:
– Где здесь фашисты, я спрашиваю?
Фашистов ему подавай! В любой немецкой деревне Третьего Рейха кишмя кишит фашистов, – это как дважды два! Так где же они?
Некоторые из парней, что топтались вокруг, переглядываются исподлобья, бочком направляются к ферме. Возвращаются они, обрамляя высокого типа, которого держат за плечи. Это же вчерашний джентльмен-фермер! На нем лица нет. На ослепительно белом фоне его свитера выделяется грязная белизна лица. Он держит открытой коробку с сигарами, угощает сержанта обеими руками, с жуткой улыбкой. Трясется весь. Коробка пляшет. Сержант давит дулом автомата ему в живот.
– Этот – фашист?
– Да, да! Фашист! Страшно большой фашист!
– Ладно. Туда его!
Он указывает подбородком на каменную стену, окружающую красивую ферму, на высокую прочную стену из старинного камня. Немец понимает: «Aber nein! Nein! Nicht so! Nein!» Его уволакивают все вместе, взялись они сообща ставить его к стенке, удерживают у стены за плечи, а я все вижу, думал, что смогу это вынести, и вот уже я ору, нет, черт возьми, так нельзя, но ору по-французски, – рефлексы мои французские, – как бы это сказать по-русски? Мария меня отталкивает, говорит мне, молчи, молчи, они тебя тоже убьют… Звук выстрела, единственного. Как будто я получил его в свой живот. Тип перегнулся вперед, он уже на земле, – он мертв. Люди на это способны! Люди на это способны!
Сержант спрашивает, где остальные фашисты? Какие остальные? Да остальные, чего там! Ах да, остальные… И вот уже все не-немцы пошли выискивать фашистов. Слышен визг. Потом другой, в другом месте, – голос женский. Заливается на острых нотах, плачет и орет, «Nein!» – раздается везде, по всей большой ферме. Одна группа тащит какую-то бабу, наверняка жену того самого джентльмен-фермера. Другая – толстого мужика, который яростно отбивается…
Все что угодно, но только не это, черт побери! Все эти парни хлебнули горя – это уж точно, может быть, эти немцы серьезно заставили их его хлебнуть – охотно верю, но так вот, на холодную голову, – это уже не просто всплеск дикой ярости, это отдает дерьмовым мелким садизмом с опорой на чистую совесть. Пролить кровь, не замарав рук, на красивой ферме, полной стольких красивых вещиц…
Я говорю сержанту:
– Откуда ты можешь знать, фашисты они или нет? Так не правильно! Отправь их в тюрьму!
Все смотрят на меня искоса.
– Он не здешний! Никого тут не знает! Не знает фашистов!
Сержант смеется:
– Не боись! Они будут страдать меньше, чем заставили страдать нас!
Он говорит со мной, глядит на меня и одновременно неожиданно спускает курок. Одним выстрелом. Толстяк падает, подкошенный враз, с недоверчивыми глазами, широко распахнутыми на тот ужас, который вспарывает ему живот.
Женщина начинает вопить. До сих пор она сдерживалась. Теперь – ее очередь. Я хватаю сержанта за руку. Он направляет свою штуковину на меня. Он уже не смеется.
– Может, и ты фашист? Французский фашист?
Мария бросается между нами.
– Нет! Он коммунист!
– Ах, так… Все теперь коммунисты, со вчерашнего дня! А ты, какого черта якшаешься с иностранцем? Трахаешься с ним, что ли, блядина?
– Это мой муж.
Здоровый русачок на меня взирает. Ему осточертела моя комедия.
– Послушай, отстань, не мешай! Нервы слабы – тогда проваливай, пойди погуляй, отцепись! Не мешай нам работать. Понятно?
Он повторяет то же, что раньше: так и не переставая со мной говорить, и даже не глядя, приканчивает женщину одной-единственной пулей – прямо в упор. Я позеленел. Чувствую, что теряю сознание. Марии не лучше.
Сержант закончил. Цепляет себе автомат на шею, говорит: «Прощайте», – вскакивает на велосипед, отъезжает достойно, зигзагами проезжает первые десять метров, – чуть не рухнул, бросает. И вот уже они оба уходят пешком принимать владения других поместий земли завоеванной.
Мы возвращаемся в свой домишко. Некоторое время молчим. Мария беззвучно плачет. Ну да, это война! Думают ли обо всем этом те мудилы, которые ее развязывают? Ну да, ну да, братец, они-то думают! И заранее все принимают. И даже очень хорошо принимают!
* * *
На ферме гульба. Все местные не-немцы празднуют освобождение. Слышно предсмертное гоготанье гусей. Из заначек появляется шнапс. Самодельный красный флаг, сделанный из прибитого к палке лоскута юбки, возникает над воротами. Я говорю Марии, что мне неохота здесь оставаться. Она отвечает, что везде будет так же. Да, но там мы не видели… Я уже больше никогда не смогу вспоминать этих людей иначе, как волочащими тех немцев на бойню. Она просит остаться здесь, хотя бы на один день, чтобы передохнуть, – она уже больше не может. Говорю: ладно, но не хочу ничего просить у этих типов. Пойду в Штафенгаген, может, найду чего поесть, – это не дальше, чем в двух километрах отсюда. Давай, по-быстрому! Запрись на ключ, никому не открывай, не бойся. Я и пошел за продуктами.
Маленькая дорога в Штафенгаген бежит параллельно большой. Как только я обогнул холм, закрывавший от меня большую дорогу, отдаленное бряцание шестеренок, к которому уже с ночи уши мои так привыкли, что оно стало частью пейзажа, превратилось внезапно в гром преисподней. Надо мной, вровень с некошеной травой, – длинные трубы пушек прут на Запад. По мере того как я приближаюсь, появляются башни, а за ними броня гигантских танков. Чудовищные гусеницы вгрызаются в асфальт, отбрасывают его плитками на обочины. Прилепившаяся гогочущими гроздьями цветастая толпа пьяной солдатни покрывает броню.
Русачки гуляют победоносную оргию. Ад Сталинграда завершается карнавалом. Разрядились в сугубо фривольное содержимое западных платяных шкафов: бюстгальтеры напялены прямо поверх униформы, розовые дамские трусики с черными кружевами красуются на макушке вместо ночных чепцов, грации с подвязками, сюртуки и цилиндры, зонтики от дождя и солнца, покрывала с кроватей, запахнутые наподобие римских тог, – всю эту карнавальную мишуру, которую на завоеванной земле неутомимо изобретает фантазия солдафона, открывают они для себя с диким восторгом. Тренькают по балалайкам, растягивают аккордеоны, дуют в губные гармошки, поют широко раскрытыми ртами, но ничего не слышно, ничего, кроме умопомрачительного рева скребущих гусениц и моторов, выжимающих полный газ.
Порой на башне, трофей из трофеев, – немецкая девица, с венком цветов, растерянная и вдрызг пьяная, которую этот круговорот уносит с собой и выплюнет где-то подальше.
На уровне первых домов я внезапно чуть не отброшен в кювет. Прямо навстречу мне несется фантастическая упряжка. И снова я, как Михаил Строгов. Телега! Телега, прямо как в русских романах! Длинная балка с двумя укосинами, наподобие буквы «V» – вот и весь ее кузов! Держится это на двух перекладинах, образующих колесные оси, и четырех вихляющих в разные стороны колесах, охваченных железными ободами… Вокруг головы лошади, ореолом, – большой деревянный полукруг, разукрашенный зигзагами и многоцветными цветочками и приправленный дюжиной бешеных колокольчиков. Сидя боком на этих носилках, ногами почти волоча по земле, солдат-возница щелкает бесконечным хлыстом, – той самой «нагайкой» из песен! – и лошадь пускается в адский галоп, колеса подпрыгивают на камнях, отвечая каждое за себя, и весь базар этот изгиляется и подскакивает, как большой расхляб, как гигантский пьяный паук, – давай, давай! И таких вот проходит целая вереница, одна за другой. Некоторые из них запряжены сразу несколькими лошадьми, цугом, все несутся полным галопом. А дребедени там всякой – навалом: бочки с горючим, мешки с картошкой, даже ящики со снарядами, – давай, давай! Теперь мне понятно, почему Красная Армия должна была обязательно чего-то ждать перед каждым броском своей бронетехники…
У входа в город мне странно видеть, что «Stavenhagen» написано кириллицей. Город не слишком и пострадал. Все двери домов распахнуты. Русские солдаты входят и выходят, большинство пошатываясь. На пересечении с северной дорогой солдат в юбке регулирует уличное движение. Та же униформа, что у мужчин, только в юбке. Коренастая, с пучком и особо стервозным видом. Похоже, здесь была заварушка. А вроде все было чинно, когда мы вчера проходили.
Останавливает меня какой-то солдат. Сержант, наверное. Приставляет мне к животу револьвер, – я поднимаю руки, – он спрашивает, почему я на улице и почему нет повязки. Говорю ему, что француз, – он смеется, убирает свою хреновину, целует в губы. Спрашиваю, где можно найти что-нибудь пожрать. Он широко расставляет руки, предлагая мне весь город: «Бери, братишка, вся Германия теперь твоя! Заходи повсюду, будь как дома, бери что хочешь, не распускай нюни, никогда ты не сделаешь им столько же, сколько они тебе сделали!»
Спрашиваю, сопротивлялись ли здесь. Он отвечает, что нет, – самую малость. Объявили себя открытым городом: белый флаг, мэр и наш командир договорились и все такое, как вдруг какая-то местная группа гитлерюгендво главе с сынком мэра заявила, что сдаваться не будет, что все их предки – трусы, так вот, они заперлись в мэрии и, когда наши войска вошли, стали лупить по ним гранатами и панцерфаустами.Что же нам было делать? Мы отступили, вызвали авиацию, разбомбили мэрию и немножко поударяли вокруг. А потом вернулись и всех гитлерюгендов,которые не были убиты, порасстреливали. Фашистское это отродье, настоящие псы бешеные!
Ах, так, так… Он спрашивает, а откуда ты это так хорошо по-русски гутаришь? Я объясняю. Он весь обрадовался. Целует меня еще раз. Я говорю ему: ладно, привет, он в ужасе: «У тебя нет револьвера? С ума сошел! Ты их не знаешь, этих немцев, настоящая срань! Если смогут тебя подстеречь где-нибудь в уголке – тебе хана!» Отстегивает свою кобуру, протягивает ее мне: «На, бери этот, все равно нелегальный, взял с немца. А главное – никогда не подставляй спину, понял, никогда в жизни!»
Вот и я при оружии! Никогда вообще не держал я в руках ничего огнестрельного, чувствую себя как-то неловко. А вдруг какой-нибудь русачок увидит меня с этим в руке, примет сразу за немца, до объяснения и не дойдет, полоснет автоматной очередью! Как только он свернул за угол, я потихоньку сбросил хлопушку в канаву.
Ладно, теперь – пожрать. Все лавки распахнуты настежь, но все пусты. Лица всех национальностей Европы, за исключением немецкой, входят в дома и выходят. Выходят, как правило, с полными руками и нагруженными плечами. «Tri dnia grabeja!», – сказал мне один русачок. Три дня грабежа, более или менее санкционированного. Начальство глаза закрывает. Русские солдаты, как видно, пищу не ищут, одежду тоже, мебель им также совсем не нужна. Интересуют их больше драгоценности, ценные сувенирчики. И еще – шнапс. Вхожу я в первый попавшийся жилой дом.
На первом этаже какие-то типы толкутся, опустошая ящики комода. Я поднимаюсь выше. На втором этаже – то же самое. На третьем – закрытая дверь. Стучу, как идиот. Ответа нет, разумеется. Верчу ручку, дверь открывается, вхожу. Прихожая, столовая, добротно обставлены. То есть, добротно в сравнении с нашими. Вся семья сидит за столом. Они встают и, ни слова не говоря, выстраиваются по струнке, спиной к стене. Безропотно. У всех на руке белая повязка.
Мне неловко. Старик отстегивает свой браслет, протягивает мне часы. Я говорю: «Nein!» Он боится. «Wir haben kein Geld!» У нас нет денег. И вдруг его осенило: «Wollen Sie Zucker?» Хотите сахара? Делает мне знак, чтобы я следовал за ним. Он так боится, что ноги его дрожат. Неужели у меня такой подлый вид?
В платяном шкафу он отстраняет ворох пальто. Я смотрю. Мешок. Большой мешок, полный сахарного песка. Килограммов сто. Сокровища Али-Бабы! Так, значит, он действительно существует, черный рынок! Окунаю руки в сахар, окунаю в сахар лицо, набираю его полон рот, проглатываю вкусный такой сахарный сок, – хоть сдохни от сладости! Старик стушевался. Рядом с мешком сахара стоит еще один, с лапшой, и один с чечевицей. И один с мукой! Ничего себе, люди здесь приготовились к Столетней войне!
Раздобыл я три наволочки, наполняю одну из них сахаром, другую лапшой, третью чечевицей. Нахожу небольшой бумажный пакет, в который я отсыпаю муки, – напечем себе блинчиков вечерочком. Связываю все это в большую тряпку – получается чертовски тяжелый узел, никогда бы не подумал! А вроде почти ничего не взял, даже и не заметно, – в мешках совсем не убавилось! Ладно. Теперь вперед!
С ношей моей на плечах иду по маленькой дороге, вижу наш домишко, – давно пора, я валюсь от усталости. Представляю себе выражение лица Марии, когда она увидит, что я несу! Заранее улыбаюсь.
* * *
Дверь распахнута настежь. Бросаю узел на стол, зову. Никого. В комнате ее нет. Она, наверно, на улице, где-нибудь за домом, чуть дальше. Выхожу. И вдруг – вспоминаю вид спальни. Врываюсь как бешеный, мчусь в спальню. Ну так и есть, все пусто. Нет ни одежды, ни чемоданов, ни моего, ни ее – ничего не осталось. Даже одеяла исчезли. Паника воет у меня в животе.
Бегу на ферму. В подворотне натыкаюсь на одного поляка. Не слишком пьяного. Говорит, что русские приезжали на грузовике, они собирали русских женщин. Мария спрятаться не успела, сказала им, что француженка, что ее муж вот-вот вернется, а они ей: заткнись, побросали все пожитки в грузовик и уехали. Хотела она оставить тебе записочку, но солдат сказал: «Давай-давай!», – и они укатили. Плакала она, знаешь…
Спрашиваю, куда бы они могли двинуться? Он отвечает, что вроде услышал название: «Neubrandenburg», – но не уверен. Давно они были здесь? Часа два назад, или чуть позже, или чуть раньше. Черт побери! Они проезжали через Штафенгаген в тот самый момент, когда я, как мудозвон, млел в экстазе перед сахарным песком!
Вообще-то я сделал все по-дурацки. Не надо было ее оставлять, – никогда, никогда, ни на мгновение, никогда не выпускать ее руку! Война, Дурачина, ты знаешь, что это такое? Ты что, как во сне, ничего не видишь, да где ты? Мудак, мудак, трижды мудак, сдохни!
Внутренний страх растет, растет, съедает меня живьем.
Бросаю все и мчусь в направлении Нойбранденбурга в одной рубашке, так же, как и выходил отсюда сегодня утром.