Текст книги "Русачки (Les Russkoffs) "
Автор книги: Франсуа Каванна
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Тем временем, совсем робко, весна распрямляется. Весна померанская. Копаем то на равнине, то в подлеске. Прошли подснежники, потом примулы, потом дикие нарциссы. Дрозды осторожно разминают свой свист. На едва оттаявших прудах лягушки ныряют и разводят круги.
Мария поет мне названия цветов: «Vot, eto landich», это ландыш. Она поет песенку о ландыше. «Eto teren», боярышник. Поет про боярышник. «Vot akatsia», и она уже поет «Белую акацию», царистскую песню, доверительно сообщив мне об этом, но какая разница, песня такая красивая. Больше других я люблю «Вiють вiтри», украинский романс, красивый до слез.
Течет апрель, чудный апрель. Ветер, с каждым днем все нежнее, приносит далекое дыханье моря. На равнине внезапно вспыхивают цветы, яркими пятнами. Заря, сиреневая в верхушках крон, объявляет о подъеме растительного сока по веточкам. Обещание зелени дрожью пробегает по черни строевого леса. Дятел обстреливает ствол. Мария рядом. Апрель моей жизни.
* * *
Однажды, вернувшись вечером, я узнаю, что Поло спрятался, чтобы не идти на работу, захандрил, – такой он у нас, – потом попался: накрыл его стрелочник, когда тот тибрил картошку в вагоне, на вокзале, в Церрентине. Теперь он сидит за решеткой, в муниципальной тюрьме. Иду его навестить.
Маленький квадратный домик, метра три на три, построен специально для этого, чтобы быть тюрьмой, то есть состоит из одной только камеры, дверь которой открывается прямо на маленькую деревенскую площадь. Стены толстенные, на двери огромный засов с амбарным замком, наподобие наковаленки. Крошечное оконце с огромными стальными прутьями, и Поло красуется за ними, вцепившись в эти прутья, ржет.
Полукруг баб его подбадривает и сильно жалеет, стоит гвалт, как в курятнике. Все принесли ему по какому-нибудь подарочку: семечки, совсем чистый носовой платок, газет для сортира, две сигареты, пюре, три таблетки от горла, лезвие бритвы, кожаный ремень, чернильный карандаш и белую бумагу, очень красивую пуговку из синтетического перламутра, порцию сахара… А он там, толстая сволочь, кайфует и нежится. Говорит, что крестьянка из соседней деревни приходила к нему тайком и принесла здоровый кусок шоколадного торта, который он весь слопал, а потом была еще дама, так та принесла ему две толстых сосиски с кислой капустой и котлетки из овсяных хлопьев, и что он все это тоже слопал, правда почти через силу. Ах да, а одна девушка, краснея, принесла ему прохладного пива, но он уже все выпил. Ну, просто бедняга! Он срыгнул.
Является Галифе, вместе с ним, жестикулируя, идет стрелочник. Галифе отвечает за поведение своих людей. Вот этот – вор. То, что он натворил, – серьезно. Стрелочник составил протокол. Его долг – предупредить органы в Пренцлау, районном центре, чтобы Поло отвезли туда, где его будут судить.
Галифе объясняет ему, что картошка-то все равно, правда ведь, кому она достанется очень скоро, да и вагон вместе с ней, да и вокзал с вагоном, правда же? Стрелочник говорит, что это не его дело, а закон есть закон, сейчас пока действует закон Третьего Рейха, он-то, вообще, только это и знает. А потом, послушайте, не называется ли это пораженческими речами, то, к чему вы здесь клоните?
Дело пахнет керосином. Пикамиль мне говорит:
– Где она, справка?
– Какая справка?
– Да писулька, та самая, ну ты же сам знаешь, бумага, которую дал нам тот фриц в Берлине, когда мы спасли ему дом от пожара! Там сказано, что Поль Пикамиль и Франц Кауана, рискуя жизнью в разгар бомбежки, спасли жизнь нескольких граждан Рейха и сохранили немецкое имущество.
– И правда! Это может разжалобить старого мудака. Мы же герои, а как же!
– Ну так беги за ней!
– А где она?
– В моей сумке, сам найдешь!
Через пять минут я приношу бумажку не первой свежести, но вполне убедительную. Галифе протягивает ее стрелочнику, на лице которого взволнованность спорит с недоумением. Взволнованность, наконец, побеждает, он ковыряется в чреве своего геройского амбарного замка, освобождает засов от замочной личины и открывает массивную дубовую дверь. В дверном проеме появляется Пикамиль. Бабы кричат: «Ур-ра!» Галифе жмет руки Пикамиля, жмет руки мне, говорит нам, что мы замечательно поступили, – Ja, sehr edelmütig! Kavallier! А потом говорит Пикамилю, чтобы тот больше не валял дурака. Пикамиль мне сообщает, что он бы не прочь был еще остаться денек-два лишних, чтобы получше познакомиться с этими великодушными дамами. У одной девчушки была рыжая коса, веснушки, и она вкусно пахла рыжеволосой.
Конец приключений Поло Пикамиля в тюрьме.
* * *
Совершенствуем поваренное мастерство. С помощью гвоздя и большого камня Мария пробивает дырки в старой крышке от консервной банки, заусенцы от дырок служат ей теркой, она трет на ней сырую картошку, закутывает тертое в тряпочку, вымачивает в воде, выжимает, чтобы посильнее сдавить, и из нее вытекает молочный сок; она повторяет это несколько раз, добавляет немного сахара, – нашла его черт знает где, – ставит на огонь, варит-варит, это уваривается, густеет, она снимает с огня, дает остыть. И варево застывает, наподобие дрожащего желе. «Kissel'», – говорит она мне. Так вот он, этот знаменитый кисель. Крахмальный студень вообще-то. Совсем неплохо. Пресновато. Она меня учит, что обычно в него добавляют сок смородины, или малины, или черной смородины, или лимона, и тогда это – просто прелесть. Добрая хозяюшка! У меня завелась настоящая собственная жена, которая делает эти женские штучки. Никогда я раньше об этом не думал. Чувствую себя, как в шлепанцах.
Однажды, шаря в каком-то амбаре, нашел я пшеницу, один мешочек. Смешная она, эта пшеница, совсем синяя, как небо. Приношу Марии. Она шарахается, «Iad!» Эта пшеница – отравленная, семенная. А то воронье сожрет, не успеешь посеять. Ну а мне как раз зверски хочется ее слопать, эту пшеницу. Сварить, как рис, должно быть, славно. Но сначала надо смыть яд. Кипячу воду, промываю пшеницу, вода становится голубой. Пшеница все еще синяя. Выплескиваю воду и повторяю. И так три раза. Под конец пшеница почти перестала быть синей, я говорю, ладно, хватит, буду варить, взбухает она прекрасно. Получилась большая кастрюлька варева. Мария держится на расстоянии не меньше двух метров, Поло не ближе, другие тоже. Внезапно и меня охватил страх. Но мне же ее так хотелось! Я сказал, к черту, погрузил в кастрюльку свою ложку, наполнил рот этой нежной и разваристой вкусной пшеницей, жевал, смотрел на других, Мария вскрикнула: «Niet!», – и я проглотил. Вкуснятина. Набил себе полное пузо. Мария пожала плечами, взяла у меня ложку, съела сама большую порцию. Остальные не осмелились. Легли мы, толком не зная, убивает ли этот яд медленно, во сне, или дает сперва дикие колики в животе, кровавый понос. Любовь у нас была с патетикой, как у приговоренных к смерти, попытались даже себя оплакивать и, наконец, уснули. Утром – оба свеженькие как огурчик. Было даже немного стыдно. Смеялись, как только мы оба умеем смеяться.
Жратва не дает мне покоя. Ищу улиток. Но Мария делает: «Tfou!», – и плюется, и говорит мне, что никогда больше не даст к себе прикоснуться, если я буду есть эту гадость. Вообще-то их сначала надо было бы умертвить, а я не могу. Собираю я одуванчики. Мария делает: «Tfou!», – и говорит, что это трава для коров. Но раз и без масла, без уксуса… Кошка только что задушила ворону. Я отгоняю кошку, ощипываю ворону, делаю отварную курицу. Жду уже ее обычного «Tfou!». Ан нет! Она находит бульон вкусным, с восторгом обгладывает воронью ножку. Она права – отменно! Жестковато, диковато, но отменно.
Катюша против Лили Марлен
Мария меня тормошит. Тормошит резко. Чего еще? Ой, а мне так хорошо спалось! Бррассва! Бррассва! Вставай! Что, уже пора? Да я не выспался… Мало-помалу, мучительно прихожу в себя. И слышу, что амбар полон шума, всех этих «Los!» и «Schnell!», пролаянных злым голосом, бабьих восклицаний, протестов , черт визьми тебе, ух ты, зараза,клацанья деревянных подошв, пискливого кудахтанья, свирепых пинков сапогом о дощатые стенки, ох, ох, неужели это?
Оно и есть.
«Alle raus! Mit Gepäck!» Манатки наши собрать в два счета. Вереницы парней и девок, посеревших, со слипающимися глазами, бредут, позевывая, к площади перед церковью. Стоим тут, топчемся, серо-зеленые – давно таких не видали! – подгоняют еще одуревших от сна, везде роются, пинают сапогами кучи соломы, без лишней нежности подгоняют опаздывающих к месту сбора. Эти освирепевшие вояки прямо пропитаны яростью. Чувствуется, что вот-вот сорвутся. Еще немного и выскочит револьвер. На одной стороне воротничка их кителя я вижу пресловутую стилизованную «руническую» двойную S, две молнии, рассчитанные тютелька в тютельку для максимального психоэстетического воздействия на нежные души, – молния и террор, варварство-футуризм, Вагнер и бетон, весь Третий Рейх, как опера. Вот мы и оказались под прямой властью SS. Мать честная!
Канонада! Совсем рядом. А я и не заметил. Непрерывная подача, без пустот между залпами, сухие откаты, жирные накаты – все сливается в единый огромный гул. Ссутулившись, ждем переклички. Идут страстные споры. «Ты думаешь, на сей раз хана?» «Сволочи, только хоть стало тихо-мирно… Хоть жратва появилась». «Натерпелись мы вдоволь, а, мужики! Все равно ведь хана им!» Одни заводятся, другие горюют, смотря у кого какой характер.
Перекличка запаздывает. Похоже, что в четко отлаженном механизме что-то заедает. А куда же девался наш Галифе? Ну ладно, пока суть да дело, мы с Марией слетаем до деревенской колонки. Один эсэсовец орет нам: «Nein! Zurück bleiben!», – мы говорим ему, что идем умыться, он аж выкатывает свои шары: так они даже моются, эти расы, и говорит нам: «Gut! Aber macht schnell!» Гигиена, она лучший пропуск. Вот я и совсем нагишом, Мария тоже, мы качаем воду, каждый по очереди, счищаем грязь хорошенько, может, еще долго не доведется, лагерный кусок мыла ушел целиком. Вода ледяная, ветер тоже, а нам, дурням, и вытереться нечем, об этом и не подумали. Проходят немки, таща за собой чемоданы на деревянных колясочках. Улыбаются нашей бледнотелой наготе. Одна молодая особа вдруг останавливается, открывает чемодан, протягивает мне махровое полотенце, берет еще одно и начинает обтирать Марию. Я благодарю. Она пожимает плечами, делает знак, чтобы мы оставили полотенца себе, еще раз нам улыбается, а потом уходит, таща за собой по ухабам свою колясочку.
Мы растираемся, чуть не раздирая кожу, живо напяливаю я на себя свои шерстяные пласты, Мария надевает свое пальтишко цвета опавших листьев, синие чулочки, туфельки с хомутиками. Ну прямо машинисточка на службу уходит. Белоснежный платочек вокруг головы, – это все, что она оставляет для романтики приключений. Заботливо запахиваюсь в старое пальто, – сносу ему нет, плотно затягиваюсь уймой тесемок и английских булавок, и вот я уже готов ко всему. Наверное, у меня вид одного из этих Вечных жидов с картин Шагала.
На площади все еще топчутся. Поправляю тесемочные лямки на чемодане Марии, том самом фибровом чемодане, который починил в Берлине, чтобы она могла нести его на спине, так же как и я сам, чтобы руки были свободными. А тем временем она начинает варить картошку в кастрюльке, может, не успеет и закипеть, кто знает? Я глубоко скорблю по всем тем красивым большим картофелинам, которые остались дремать в тайнике нашем, они бы могли хоть дать нам время их слопать, русачки эти. Ну, да что уж тут поделаешь…
Галифе в конце концов возникает, картошка как раз сварилась. Точно, одновременно. Возле большого начальника стоит сержант-эсэсовец, с велосипедом в руке, с одним из тех великанов, как бы высеченных из старой сохи. Галифе нам вещает:
– Будем направляться к новому месту работ. Просьба шагать строем, ни под каким предлогом не отделяться от колонны и полностью мне подчиняться. Вам выдадут провиант. Советую расходовать его экономно. Напоминаю, плестись в хвосте колонны строго запрещено (streng verboten!).
Эсэсовец поддакивает кивком головы. Похлопывает по кобуре и расплывается в бандитской улыбке. Он черняв, невысок, с усиками под Кларка Гейбла. Со своим велосипедом под ручку он как бы идет отмечаться на проходную автозавода «Рено». Совсем не так представлял я себе белокурую бестию.
Кто-то спрашивает:
– Куда нас теперь-то уже?
Галифе поворачивается к карманному Кларку Гейблу. Тот отвечает:
– Nach Western.
На Запад. Туманно, зато красноречиво. Он вроде не готов сказать ничего больше, поэтому мы ничего и не спрашиваем.
Галифе делает перекличку. Сразу же рапортует другому:
– Es sind alle Leute da.
– Gut.
Начинаем с того, что проходим строем перед тремя бабами, которые вручают нам по полбуханки хлеба, по кусманчику маргарина и по две ложечки творога. Куда же его запихнуть, творог этот? Открываю рот, говорю, чтобы мне наливали прямо туда, – хлюп, и дело с концом. Мария просит положить свою порцию на горбушку хлеба, отрезает ломтик хлеба снизу, получается бутерброд. Обалдевший от восхищения, иду за ней. Тут же какой-то чех протягивает нам лопату. Совковую или заступ – на выбор. Есть еще два или три кайла и один топор – для чудаков. Bitte schön. Danke schön. Мария, Поло Пикамиль и Шура-Маленькая набили себе все карманы и все складки одежи теплыми картошками, но там ведь еще остается, – эх, жаль! – тогда Поло привязывает тесемку к ручке кастрюльки, подвешивает ее себе на шею, и кастрюлька болтается у него спереди, а я обещаю, что скоро его сменю.
– Vorwärts… Marsch!
Солнце начинает карабкаться вверх. Небо – голубизны небесной. Сегодня четвертое апреля 1945 года.
* * *
– Nach Western! – Выходя на проселок, поворачиваем направо, в направлении Пазевалька. И попадаем в июнь сорокового.
Исход. Изнемогающее стадо. Шкаф на телеге, матрацы на шкафу, бабуси на матрацах. Куры в клетках, между осей.
Июнь сорокового в Померании. Но были ли у нас эти физиономии смертников тогда, в июне сорокового? Эти пустые глаза, эти понурые плечи, эта угрюмая уверенность в худшем? Запомнился мне огромный бардак, разгул мандража и грабежа. А здесь – только тяжелое топтание скота, идущего на бойню и знающего это. Дисциплинированные, но не только. Достойные. Спешащие прийти друг другу на помощь. Воспитанные. Да-да, смешно кажется, но правда – воспитанные. И уже мертвые.
Почему они не ушли раньше? Потому, что это было запрещено. Почему они уходят сейчас? Потому, что это обязательно. Отдан приказ – на Запад. Никто не должен оказаться в руках у красных. Никто. Безоговорочная инструкция. Эсэсовцы бдят за ее соблюдением. Вот они и идут на Запад. К американскому фронту. Это не произнесено вслух, идти под защиту врага расценивалось бы как пораженчество и предательство, но на это чувствуется весомый намек! Американский фронт должен быть за четыреста или пятьсот километров отсюда… Они никогда до него не дойдут. Они никогда ни до чего не дойдут. И они это знают. Красная Армия не спешила, она собирала силы и теперь устремилась в прорыв, в тот самый момент, который выбрала только она. Ничто ее больше не остановит. Огромная, убийственная машина прочесывает равнину от горизонта до горизонта, давит все, – ничто от нее не уйдет.
В июне сорокового в войну нам не верилось. Не знали, что это значит. Немцы не могли быть такими ужасными, как нам твердили, ну а потом, – да черт с ним! – там поживем-увидим… В апреле сорок пятого, на дорогах Германии, «они» успели узнать. Они уже знают, что произошло на Востоке. Они уже знают, что им нельзя ждать ни малейшей пощады от этих русских, которым они сделали столько зла. От тех русских, которых их пропаганда превратила в зверски грубых азиатских дегенератов.
* * *
А мы шагаем. Очень быстро колонна теряет свою однородность. Просачиваются в нее какие-то одиночки, деревенские парни, чехи, поляки, украинцы, военнопленные. И немцы тоже. Пожилой паре тяжело. Мужчина изнемогает. Он останавливается, переводит дыхание, как рыба, выброшенная на берег, ковыляет опять, опершись на свою старуху. Один парень бросает в кювет свой заступ: «Дурацкий же у нас вид со всем этим!» Действительно… Бросаю и свой, говорю Марии, чтобы тоже бросала. Прежде чем она успевает мне ответить, чувствую, как какая-то штука упирается мне под ребра, смотрю – это тот самый шибзик, похабный эсэсовец, приставил свой пистолет мне в бок, здоровую такую хреновину, и давит еще на нее, как на дрель, довольный весь от того, что мне больно, – грязный мудила, осклаб кривит рожу спившегося тореадора-неудачника, страшно хочет стрельнуть. Смотрю на его парабеллум {115},делаю невинные глазки, спрашиваю:
– Warum? Warum die Pistole?
Он сплевывает:
– Werkzeuge nicht wegwerfen!
He бросать инструмент… Лопочет он по-немецки похуже меня. Еще один из тех простофиль, которые не смогли устоять перед призывом: «Служанка рыжеволосая…» Подбородком указывает мне на заступ:
– Aufnehrnen!
Ладно, подбираю эту штуковину и опять иду окучивать редиску, как прилежный воскресный садовничек. Он прячет в кобуру свою хреновину с сожалением, бросает мне длинный и угрожающий подчеркнутый взгляд засранца-сержанта, – мол, а ты, парень, поосторожней, получит еще от меня твоя рожа, – седлает свой велозавр и уматывает, педаля пятками с растопыренными ступнями, отправился теперь доводить других, таких же, как я, мудозвонов.
Шагаем. Не быстро. Хотя Галифе раздувает грудь и отбивает шаг, предназначенный для торжественных случаев, колонна распыляется и залипает в медленной перевалке людей в бегах, прикрепленных резинкой к своему дому, резинкой такой, что чем больше тянуть, тем труднее она растягивается. Перевалка массовых исходов, она везде одинаковая. А канонада все ближе. Подкарауливаю черные дымки. Да вот же они! За нашей спиной, совсем рядом, внезапно взмывает к небу и распластывается тяжелый султан. Затем другой, правее. Еще один. Полыхают нефтехранилища. Значит, немецкие части за нами, ведь не такое же мудачье эти русачки, чтобы уничтожать такие сокровища… Но тогда мы должны были бы заметить отход немцев. Однако ничего подобного и в помине не было. Никаких тебе серо-зеленых, кроме тех уцененных эсэсовцев, которые всех торопят, – los, los, – потея на своих великах.
Поло, Мария, Шура-Маленькая и я останавливаемся на минутку у белого забора, чтобы прислонить к нему свои ноши и дать отдохнуть плечам, – он как раз на нужной высоте, забор этот. Стоим здесь всего минут пять, как вдруг – хвост исхода. После этих – уже никого. А я-то думал, что колонна растянулась на целые километры! И вот возникают человек двадцать эсэсовцев на велосипедах. Пять или шесть из них спешиваются, вытаскивают свои хлопушки и прут на нас. Ausweiss! Показываем наши аусвайсы.Warum tragen die Russinen da kein «Ost?» Почему у этих двух русских девушек нет нашивки «Ost»? Oder veilleicht auch warten die gnädige Damen und Herren auf die Roten? [37]37
Быть может, эти господа и дамы дожидаются подхода русских? (Прим. пер.)
[Закрыть](Осклаб.) Wir müsten sie als Spionen auf dem Ort Abschiessen! [38]38
Мы должны были бы вас расстрелять на месте, как шпионов! (Прим. пер.)
[Закрыть](Тон меняется.) Шпионы? Мы принимаем оскорбленный вид. Я говорю Поло:
– Покажи им ту справку!
Он как будто не понимает.
– Да справку же, черт побери! Бумагу этого немчуры-погорельца. Может, и теперь клюнут?
А он жалким тоном:
– Оставил я ее в тюряге. Забыл, в общем.
В конце концов все обошлось, – мы дали себя хорошенько облаять. Спешим наверстать колонну, пока они обыскивают ферму с белым забором. Я начинаю понимать, почему они такие нервные. Это «отряд по зачистке», они не должны за собой оставлять никого. Само собой, чем больше мешкающих плетутся вдали от колонны, тем больше у них самих перья подгузка почти под рукой у красного авангарда. Думаю, что эсэсовцу есть от чего быть нервозным.
Остановиться бы перекусить, – но, куда там! Кому уж очень есть хочется, идет и выхватывает картофелину из кастрюльки, которая поочередно болтается то на шее Поло, то на моей, и ест ее на ходу. Вот и Пазевальк, городок красивый, чуть суровый, какими они здесь бывают. Ни одного солдапера, ни одной пушечной батареи. Переходим через мост. Вода отсвечивает под солнцем. Почти сразу же после Пазевалька дорога раздваивается. На север или на юг? А ну-ка, ну-ка… Галифе разворачивает карту. Мы разлеглись на совсем свежей травке, пожевывая нежные стебельки, полные сладкого сока… Небо разрывается адским грохотом. Два самолетика чешут прямо на нас. Под крыльями – дерзкие красные звезды. Мы не выдерживаем. Подпрыгиваем, машем руками, орем: «Ура!», «Привет, братцы!», «Да здравствует Сталин!», «Молодцы, ребята!». Черт знает что! Просто хотим показать, что рады их видеть.
Ра-та-та-та… Ух, черти! Они – уж точно, как итальяшки! Все, залегай! Ищу Марию, чтобы забросить ее в кювет, а она тянет меня за ногу, она уже там. Ну чего же ты ждешь, черт тебя забери, не видишь разве, они стреляют? Я припадаю к земле рядом с ней, с чемоданами на затылке. Эти там два козла делают два захода – пули хлещут по веткам над нашими головами – и потом исчезают. Позабавились заодно, в общем. Солдаты – большие дети.
Поднимаемся. Никто не ранен. Мария меня песочит, но я-то знаю, это просто потому, что сама испугалась, – это реакция, я на нее не в обиде. Чувствую себя очень спокойным, очень сильным. Большим защитником. Во всяком случае, бросаем лопаты в канаве, – ну и хрен с ними!
Опять догоняют все те же эсэсовцы. Офицер вдет прямо к Галифе, отводит его в сторонку, лопочет прямо в ноздри. Похоже, дает ему серьезную нахлобучку. Галифе говорит: «Яволь, будет сделано, герр Растакойский-фюрер», – щелкает каблуками, эсэсовец делает знак остальным, и они удаляются во все педали.
Они удаляются… Но это значит… Это значит, за нами больше никого не осталось! Между Красной армией и нами больше никого нет! Эти ребята в конце концов перебздели, и страх оказался сильнее, чем дисциплина, они драпанули на Запад, эти высокомерные, пилят они на своих великах к жвачке, к молочному шоколаду! Пригни голову, гордый эсэсовец, – сойдешь за велогонщика!
Тем временем Галифе собрал нас вокруг себя. Вид у него очень суровый, у этого Галифе. Сообщает нам, что тот тра-ля-ля-фюрер сделал ему очень серьезный выговор в отношении поведения иностранцев, помещенных под его, Галифе, руководство. Рассади-мне-жопу-фюрер и его люди обнаружили в постройках фермы, немного не доходя до Пазевалька, шесть прятавшихся в соломе русских женщин с аусвайсамифирмы Грэтц А. Г. Те даже нагло признались, что прятались там, ожидая прихода большевиков. Они даже издевательски хихикали и радовались временным поражениям вермахта и страданиям немецкого народа. Они даже осмелились насмехаться над фюрером. В результате, их прикончили прямо на месте, как шпионок. Вот они, их аусвайсы!
Не может быть! Убили-таки! Мария говорит мне:
– Это Женя, Люба Жирная и другие девчата с кухни. Я так и знала, что они попытаются спрятаться, они мне сами сказали.
Она окаменела. А потом зарыдала навзрыд, и все бабы плачут, да и я заодно. Женя, рослая прыщавая дурнушка с железными зубами, – гады, – и Люба, с ее толстым, рыхлым задом, и Марфуша, и Ванда, и Маша… Теперь девчат охватывает ярость. Они обступают Галифе, начинают давить на него со всех сторон, вот-вот повалят, сдерут кожу, глаза выколют… Да вы что, спятили, он-то ведь ни при чем, мудозвон этот! Втроем-вчетвером мы его высвобождаем. Оставляю я в потасовке клок волос, но, сбросив первый порыв гнева, они отступают.
И вдруг, внезапно, разражаются сто тысяч громов. Скирда соломы загорается в поле, справа от нас. Снопы земли и камней вспыхивают вокруг. И на этот раз мы в самом пекле. Спрашиваю у Галифе, далеко ли красные? Он отвечает, что якобы эсэсовец сообщил, что они перешли Рандау, реку, которая течет по другую сторону от Церрентина, ясно? Теперь ясно. Мы же копали вдоль той самой реки. В таком случае, они сейчас должны быть уже в Церрентине. А мы – сколько сделали от Церрентина? Он смотрит на карту. Двенадцать километров. И только-то? Так значит, они в двенадцати километрах за нами? А может, и того меньше? Чувствую, как волнение пробегает по всему телу.
Спрашиваю его, как так выходит, что мы не заметили ни одной немецкой роты, выходящей на фронт, да и отступавших тоже не было. По-моему, они уже давно смылись, говорю я ему. Даже еще до того, как пришли сюда мы. Но тогда зачем вся эта работа, эти противотанковые траншеи? Никого ведь перед русскими линиями не было, никого, кроме нас, несчастных мудозвонов, с нашими лопатами и кайлами? Все это время! На что это похоже? А сейчас, зачем на нас травят этих эсэсовцев, подгоняют нас в зад?
Он пожимает плечами. Он не знает. Не задает себе вопросов. Не хочет попасть в руки к большевикам – это он знает точно. Тогда – марш!
* * *
Марш! Снаряды ложатся все гуще и гуще, это артиллерийская подготовка, как говорится в книгах о Первой мировой войне, – стало быть, скоро пойдут в атаку. Ладно, но я бы хотел выбирать условия нашей встречи по своему усмотрению. Танки вот-вот возникнут и станут стрелять во все живое, а ты потом выясняй! Настоящая игра мудил, война. И не надейся понять – ведь я не военный, для меня это слишком мудрено. Через сколько-то лет в книгах истории маневр объяснят по всем правилам: левый фланг, правый фланг, и все эдакое, – вот тогда-то я все пойму, воскликну, быть может: «Ну да, еще бы, ведь так было просто!» А пока что вали подальше, прячь шкуру, – для снарядов братишек нет, для них все враги.
Подбодряемые Галифе, – да стоит ли бодрить? – мы прибавляем шагу. Даже бегом пускаемся, чтобы удрать от убийственного железа, которое, к счастью, падает достаточно далеко, справа и слева от нашей дороги.
И вот мы уже наверстали основную ватагу, смятение которой перед смертью, сыплющейся сверху, немного встряхнуло мрачную безропотность. Но какого черта: эти мудила-эсэсовцы опять тут! По крайней мере, двое из них. Все тот же сержантик с рожей апаша {116}. С револьвером в руке они орут: «Los! Los!», – ждут, пока мы все пройдем, а потом взгромождаются на свои веловозы и погоняют нас прямо в задницу, подталкивая тех, кто бредет в хвосте, своими жесткими кулаками, твердо вцепившимися в рукоятку парабеллума.
Тот самый старик, который с трудом плелся, уже в полном изнеможении обмяк на обочине, прислонившись спиной к дереву. Его зияющий рот хватает ртом воздух. Глаза выпирают у него из орбит, лицо лилово-черное. Маленькая, ссохшаяся жена прикладывает ему мокрый платок ко лбу. Она плачет, тихо ему приговаривает. Никуда дальше он не пойдет. Оба эсэсовца спешиваются.
Ливень снарядов прекратился неожиданно, – так же как начался. Мы проходим деревни, мост, который, видимо, взрывать никого не назначили. Указатели предвещают о городе под названием Страсбург. Именно тут появляются признаки существования некой немецкой армии.
Длинная вереница серо-зеленых пехотинцев проходит навстречу нашей колонне. Они идут гуськом, в кювете, вдоль живой изгороди. Вторая вереница идет параллельно первой, по другую сторону изгороди. Я смотрю на них ошарашенно. Это же совсем мальчишки. Некоторым из них не больше двенадцати. Да и униформа у них не всегда комплектная: те, кому не хватило брюк, топают в школьных шортах – шорты в Германии носят долго. Слишком длинный серо-зеленый китель бьет по икрам. Пришлось засучить рукава, чтобы высвободить запястья. Вижу также и старикашек, действительно старых, седых, пузатых, затылок, как водосточный желоб, с тройной складкой жира, кривоногих, поясница уже не гнется… На многих из них плащ-палатка, непромокаемая, с камуфляжем, пестрой окраски типа игры светотени в свежем подлеске, на головах – стальная каска, обильно приправленная листвой.
Вооружены они винтовками и автоматами. Гранаты с длинной ручкой торчат из голенищ сапог у тех из них, у кого они есть. Некоторые несут на плече длинные самоварные трубы, окрашенные в серо-зеленое. Я слышу, как наши парни говорят в восхищении, что это и есть тот самый панцерфауст,новейшее чудодейственное оружие, которое посылает малюсенькую, ничтожную ракету в танк, та прилипает к броне, расплавляет в мгновенье ока самую толстенную сталь и впрыскивает в образовавшееся отверстие необыкновенно мощный взрыв вакуумного заряда: все, что есть живого внутри танка, размазывается по стенкам, как кровавый фарш по бутерброду. Или вдруг, мгновенно, все обугливается и испаряется, и остается один небольшой дымок, – в зависимости от рассказчика, – парни с большим интересом обсуждают эту техническую подробность. Мне что-то не верится. Такой вот кусок самоварной трубы, из тонкой жести? Да, но, ты понимаешь, надо стоять рядом с танком, который ты хочешь подорвать. Метрах в двух или в трех. А ты что думаешь, ребята там, в танке, так и дадут тебе подойти чинно-мирно? А надо сначала вырыть ямку, только чтобы залечь, замаскироваться и ждать, дать ему подойти близко-близко… Поэтому у них и предусмотрены эти саперные лопатки поперек вещмешков из конской кожи «с ворсом», – вот бы мне такой!
Никакой артиллерии с ними нет, даже легкой, нет и пулеметов. С панцерфаустомвсе это полностью устарело. А ты думаешь, с этими вот хреновинами они и в самом деле смогут отбой дать и выиграть войну? Школьники и дедули, которым поручено ввести в дело эти чудотворные штучки, как будто не очень в этом уверены. Они идут молча, с опущенной головой, грустные, хоть умри! Бросают на нас завистливые взгляды – на нас, топающих в обратном направлении. Увенчанные веточками цветущих вишен, со смертью в лице, они идут на бойню.
– Это фольксштурм {117}, – объясняет мне Поло.
Образованный он стал, в тюрьме, Поло наш. Дамы из деревни его научили, что фюрер декретировал «великий гнев немецкого народа» против нечестивого захватчика и принял решение не противиться массовому подъему молодежи начиная с четырнадцати и стариков без возрастного ценза. А как насчет женщин? Да, кстати, правда, о женщинах он ничего не сказал. Небось, не подумал…
Блестит солнце, высокое и яркое. Даже тепло вдруг стало для начала апреля, по-настоящему тепло. Дрозды свистят в живых изгородях, привыкшие теперь к раскатам канонады. Большие бедствия войны решительно любят яркое солнце. Даю Марии пройти вперед, ради удовольствия посмотреть, как она шагает. Такая весна никак не может иметь привкус смерти.
* * *
Среди более или менее организованных групп, которые, как и мы сами, движутся по трассе великого переселения на Запад, я уже давно приметил небольшую ватагу итальянских военнопленных. В этом всеобщем отчаянии они выделяются сразу. Ни апатичное уныние немцев, ни бурчливая озлобленность французов, ни более или менее беспечный фатализм русских не способны подействовать на их веселый настрой. Как ни кажется странным, никто вроде за них не отвечает. Предоставлены самим себе. Переживают разгром, как праздник, воскресный ралли, огромное плутовское приключение, про которое они заранее решили, что все его перипетии окажутся для них безумно интересными, – готовы вовсю смаковать их красочность и комизм. Они уже предвкушают, как с надлежащими жестами и мимикой будут рассказывать все это своим приятелям, опустошая плетенки «Кьянти» в пятнистой тени виноградной шпалеры, где-нибудь между Калабрией и Ломбардией.