355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Фонтен » Марк Аврелий » Текст книги (страница 30)
Марк Аврелий
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:23

Текст книги "Марк Аврелий"


Автор книги: Франсуа Фонтен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

Ошибка с противником

В основе своей это была геополитическая ошибка. Ее можно оценить по пробелам римской картографии, особенно что касается Северной и Восточной Европы. Походы Друза при поддержке флота доходили до устья Эльбы и даже до оконечности Ютландии. Но их неудача отвадила римлян от продолжения. Балтийское побережье и даже континентальная Германия их пугали и не представляли для них интереса. Лишь немногие купцы по Янтарному пути решались туда отправляться, но он так и остался менее проторенным, чем престижные пути пряностей и Шелковый. Между тем, как мы видели, именно на этом меридиане решались судьбы Империи. Когда Марк Аврелий понял, что остановить натиск с севера можно не на ближних рубежах империи, а на передовых, практически уже на территории агрессора, было поздно. До самой смерти он, очевидно, так и не понял природы процесса, который сам не смог обуздать.

С парфянами все казалось проще. Две империи, две армии, два главнокомандующих, два дипломатических ведомства из века в век повторяли одни и те же удары, те же ошибки, те же бесплодные перемирия. Группы интересов оказывали эффективное давление на власть в связи с серьезными экономическими ставками. Парфяне в своих интересах преграждали торговые потоки из Индии и с Дальнего Востока, так что китайцы даже жаловались, что «не могут вступить в прямые сношения с западным императором (ань дунь)».Римляне мечтали о контроле над Басрой в Персидском заливе, а парфяне хотели бы иметь выход к Средиземному морю через Селевкию Антиохийскую или Бейрут. Уладить эти отношения мог бы хороший торговый договор, да и караванные города (Пальмира в пустыне и Дура-Эвропос на Евфрате) прекрасно выполняли посреднические функции. Обе империи в действительности были обречены на постоянные компромиссы.

Но все показывает, что римляне ошиблись в определении постоянного противника. Они гнались за парфянами, каждый раз уходившими в непосильную для контроля Месопотамию и недоступный Иран. Тем временем в Центральной Европе германцы вели разведку слабых мест на границе, оставленной без войск. Угроза здесь была постоянной, ответ – неадекватным. Как защищаться от противника без лица и без очертаний, где нечего осаждать и нет столицы, которую можно взять? Как только Траян победил Децебала в его крепости, он овладел Дакией, когда забрал трон Дария – Мидией. Рим умел сражаться с государством, с армией в боевом порядке, но не с толпой косматых воинов, бившихся каждый за себя с единственной целью – побуянить. Вскоре никакая река, ров, ограда или стена легионеров уже не могли остановить этих захватчиков. Их всегда толкали в спину другие, но отчасти их поощряло и то, что они подмечали недостатки в устройстве Империи. Впрочем, о «германской войне» говорить вскоре перестали, потому что не стало «римского мира». На многие века война на границах, с краткими перерывами, станет подобна чумной эпидемии.

В 213 году в хрониках впервые упоминаются аламаны («все люди»). Это было не новое племя, а устойчивая коалиция. Каракалла задержал их на Рейне, затем спешно отразил квадов на Дунае и, наконец, желая повторить ненужные подвиги своего отца, пошел на парфян на Евфрате. Там он и сложил голову. Ему наследовал племянник Александр Север, но тому пришлось срочно останавливать аламанов на Рейне – там он и погиб. Максим Фракиец, а за ним Филипп Араб насмерть сражались в Европе с готами, наседавшими со всех сторон. Тем временем униженных властителей Парфии сменила иранская династия и взяла сакральный реванш: Сапор I в 260 году взял в плен императора Валериана. Так и шло дело до конца III века, когда иллириец Диоклетиан как будто бы овладел ситуацией от Темзы до Тигра. Но история продолжала повторяться. Шестьдесят лет спустя Юлиан сражается с аламанами при Лютеции и отправляется на смерть под стенами Ктесифона. В промежутке на Запад налетали франки, саксонцы, вестготы и гунны.

Через двести лет после конца Антонинов все эти кочевые народы по-прежнему были не уважаемыми врагами (hostes), а бандами грабителей (latrones). Теперь мы, может быть, постарались бы их понять, нашли бы им извинения: их было много, они требовали доли в разделе благ, которых не умели производить. У римской дипломатии, несомненно, был кое-какой опыт и в диалоге Запада с Востоком, и в сотрудничестве Севера с Югом, но римское терпение и уважение к правам человека имели пределы. Парфян римляне считали сумасбродами, которых время от времени следует сурово учить. Германские племена, не соблюдавшие верности клятве, не могли рассчитывать ни на какое уважение и снисхождение от императора. Марк Аврелий ограничился тем, что резко отодвинул этих «друзей римского народа». Но как-то в миг усталости, на берегу Дуная, он позволил себе страшное признание проклятого охотника: «Паук изловил муху и горд, другой кто – зайца, третий выловил мережей сардину, четвертый, скажем, вепря, еще кто-то медведей, иной – сарматов. А не насильники ли они все, если разобрать основоположения?» (X, 10). Если цивилизованный человек так укоряет себя – это означает конец цивилизации. Среди всех уроков, оставленных нам правлением Марка Аврелия, этот, пожалуй, самый актуальный.

ПРИЛОЖЕНИЯ
БЕЗ ПИСАТЕЛЕЙ

Переписка Марка Аврелия с Фронтоном была открыта в 1815 году кардиналом Маи, архивистом Амброзианской библиотеки в Милане. У него был хороший нюх, потому что в 1823 году, став хранителем Ватиканской библиотеки, он нашел другой ее список, так называемый Кодекс Фронтона. Поверх этой рукописи был текст деяний Халкидонского собора (451 год) в списке X века: то было время великой нужды, когда многие сокровища римской литературы пустили в переработку ради благочестивого чтения.

Есть французское издание 1823 года (перевод Левассера), с редкими сохранившимися экземплярами которого можно познакомиться в университетских библиотеках. Сейчас исследователи обычно работают с превосходным критическим изданием на английском языке в знаменитой оксфордской серии Луба, включающим письма с 146 по 166 год.

Можно еще понять, что французские издатели не хотят рисковать деньгами ради перевода неравноценного текста, где проблески душераздирающей искренности изредка сверкают в пустой породе педантичной учености, где больше говорят о больных коленях, чем о сердечной боли. Но совершенно непонятно, что эти удивительные послания до сих пор не приняты во внимание психоаналитиками и семиотиками – специалистами по недомолвкам и подтекстам. Их выводы дали бы историкам поразительный материал.

Невозможно не видеть, что формальные правила этой светской игры не пришли в забвение: их можно почти точь-в-точь наблюдать в прециозной литературе и эпистолярном этикете нашего XVII века. От этой легкой болтовни не так легко избавиться. Конечно, когда Марк Аврелий писал о пустяках, в этом выражалась инфантильная сторона его души. Но выражается здесь и вообще неспособность римлян одновременно давать слово и своему крепкому реализму, и своей чрезвычайной чувствительности. Цезарь – соправитель, молодой консул, регулярно избегает в своих письмах любых намеков на государственные дела – кажется, что он о них и думать забыл. Из осторожности? Но ему нечего таить от лучшего друга, также бывшего консула, участвующего в разработке важных решений. Вероятно, здесь надо видеть невозможность одновременно употреблять два регистра общения. Литературность и эмоциональность полностью вытесняют конкретику и политику: они требуют иного жанра, иного стиля. Мы, к сожалению, практически не знаем той деловой переписки, которой занимался Марк Аврелий, закончив докучную болтовню с Фронтоном.

Почему так трудно представить себе, что эти чисто личные письма написаны двумя столетиями позже писем Цицерона к Аттику, столетием – писем Сенеки к Луциллию? Старые писатели с их неприукрашенным стилем и мощным реализмом кажутся нам современнее. II век нашей эры демонстрирует нам (тому есть веские доказательства) упрощение и даже ослабление творческой мысли в Риме. От этого предположения никуда не деться; его подтверждают литературное бесплодие и возврат изобразительного искусства к расплывчатости.

Действительно, в окружении Марка Аврелия нам встречается мало писателей, в его правление – мало произведений, не считая его собственного. Между тем свобода слова тогда была полной, что доказывают немногие авторы, воспользовавшиеся ею: Лукиан Самосатский, Апулей. Первый из них был сирийцем, второй африканцем. Рим зачитывался их писаниями, романом Апулея «Метаморфозы, или Золотой осел». Чтение было легкое, захватывающее, похожее на сон; в романе действовали люди, превращенные в животных, веселые проходимцы, отбросы общества. У Лукиана и Апулея наверняка были последователи, известность которых быстро угасла. Мы вскользь говорили о них в связи с восстанием вуколов, с простонародными египетскими романами. Вокруг, если доверять дошедшим до нас отголоскам и отзывам, – удручающая пустота: ни одного эпического поэта, ни одного талантливого историка, ни одного вдохновенного оратора. Мы не берем в расчет христианской литературы – очень сильной, но практически лишь недавно, благодаря запоздалым переводам, вышедшей из подполья («Пастырь» Герма, «Октавий», «Послание к Диогнету» и «Против ересей» Иренея). Впрочем, надо отдать должное важным сочинениям Галена и Клавдия Птолемея, к сожалению, в значительной части утраченным.

Вся эпоха сводится к инвентарям, энциклопедиям и риторическим упражнениям. Она отсылает к известному и каталогизирует его, а не ищет нового. За неимением лучшего, важным считается сочинение грамматика Авла Геллия под интригующим заглавием «Аттические ночи» – серии зарисовок литературного быта. Одна из них кажется нам особенно показательной. Мы видим Фронтона в кругу друзей, видим, чем занималась пресыщенная элита.

«Однажды я пришел в гости к Фронтону, у которого сильно болели ноги. Мы нашли его на покойном ложе в греческом вкусе, а вокруг сидело много друзей, все из высшего – по образованию, богатству и рождению – общества. Там же было несколько подрядчиков – строителей, которых Фронтон позвал для постройки нового бассейна. Они показывали ему планы на пергаменте. Фронтон выбрал один образец и спросил, сколько будет стоить работа. „Около трехсот тысяч сестерциев, да сверхсметно тысяч пятьдесят“, – ответил архитектор. Фронтон, велев ему прийти в другой раз, спросил одного из друзей, что значит „сверхсметно“. „Мне это слово незнакомо, – ответил тот, – надо спросить грамматика“. Нашелся и грамматик, но этот ученый сказал: „Такие слова до нас не относятся. Это выражение простонародное, из языка ремесленников“. Но Фронтон сердито возражал: „Как же ты можешь, учитель, считать это слово простонародным, когда Катон и Варрон считали его полезным и истинно латинским?“» – и так далее.

Нескончаемый спор о значении слова по поводу роскошного бассейна (300 тысяч сестерциев – годовое жалованье высокопоставленного чиновника) показывает, в какое тесное культурное пространство «новая софистика» замкнула римскую интеллигенцию. Видимо, с тех пор как Траян и Адриан наряду с миром и процветанием установили также определенную упорядоченность нравов, чистопробный конформизм сделал бесплодной творческую мысль. Патернализм Антонина тоже отнюдь не будил умы. И Марку Аврелию – чистому продукту этой системы – было не дано вернуть времена Августа и Мецената.

БАЛЕТ ФАМИЛИЙ

Структура римских имен подчиняется совершенно непонятным для нас правилам, обычаям и причудам [64]64
  Во времена Республики имя гражданина подчинялось четким правилам. Но во времена Империи правила эти поколебались и действительно царил произвол. – Прим. науч. ред.


[Закрыть]
. Можно набросать такую схему происхождения и эволюции имени Марка Аврелия.

Во II веке человек из хорошей семьи был звеном в цепи почтенных предков; от них он и заимствовал по своему выбору «тройное имя»: praenomen – личное имя, nomen – фамильное и cognomen – прозвище. Таким образом, Марк Аврелий унаследовал от отца имя Марк Анний Вер. Но семнадцати лет он по приказу Адриана был усыновлен Антонином. При этом Антонин, в свою очередь усыновленный Адрианом, переменил имя, с которым жил пятьдесят лет: Тит Аврелий Фульвий (тройное имя его отца) Бойоний (фамильное имя прадеда по матери) Аррий (другой прадед по матери) Антонин (прозвище деда по матери). Отныне он звался Тит Элий Адриан (его собственное имя плюс фамильное имя и прозвище Адриана) Антонин (прозвище, взятое, как мы только что сказали, от деда по матери). Взамен от отдал свое прежнее фамильное имя Аврелий приемному сыну, который стал Марком (собственное имя) Элием (фамильное имя Адриана) Аврелием Антонином (прозвище приемного отца), а собственное прозвище Вер отдал названому брату Луцию Коммоду, превратившемуся в Луция Аврелия Вера. В этой чехарде, на первой взгляд произвольно, но где все имело свой смысл, повторяется одно исконное имя – рода Аврелиев. Прозвище Антонин, которым Марк Аврелий часто называл себя при жизни, стало, как мы видели, источником многих исторических ошибок. В официальных публичных актах он именовался так называемой «титулатурой» – ежегодно обновлявшимся перечнем важнейших составляющих его верховной власти. Вот титулатура императора на 179 год (в 180-м, после смерти, он и сам стал «божественным»): Император Цезарь Марк Аврелий Антонин, сын божественного Пия, брат божественного Вера, внук божественного Адриана, правнук божественного Траяна Парфянского, праправнук божественного Нервы, Август, Великий Германский, Сарматский, великий понтифик, в тридцать третий раз облеченный трибунской властью, девятикратно провозглашенный императором, пятикратный консул, Отец Отечества.

РАССУЖДЕНИЕ О МЕТОДЕ

Исследование «Размышлений» показало нам, что, проведя в этом сочинении поперечные разрезы, можно выделить рассуждения об одном предмете, причем необычайно напряженные для античного автора. Тот же эффект уплотнения произошел, когда разрозненные «Мысли» Цаскаля в посмертных изданиях сгруппировали по темам. В обоих случаях никто не может утверждать, что авторы именно так распорядились бы этими беглыми записями и что они вообще предназначали их для какого-то связного сочинения. Таким образом, всякая попытка восстановить целостность отрывков будет произвольной. И все же соблазнительно попытаться это сделать: результатом этого упражнения получаются настоящие эссе в классическом смысле этого слова. Мы уже набросали некоторые моралистические и метафизические опыты Марка Аврелия. Очень симптоматичным и показательным будет и то эссе, где он излагает свой интеллектуальный метод.

«Как все превращается в другое, к созерцанию этого найди подход и держись его постоянно, и упражняйся по этой части, потому что ничто так не способствует высоте духа» (X, 11). Мы узнаем тот урок, за который он был благодарен наставнику Сексту: «Постигающее и правильное отыскание и упорядочение основоположений, необходимых для жизни» (I, 9). Но это не просто применение зазубренного правила, а постоянное усилие аналитического ума, смесь подхода юриста, тщательно подбирающего слова, с механицизмом стоического толка, стремящимся разобрать все идеи и вещи до элементарных частиц, чтобы найти объединяющий их принцип. «Всегда находить пределы и очертания тому или иному представляемому, рассматривая его естество во всей наготе, полно и вполне раздельно, и говорить себе как собственное его имя, так и имена тех вещей, из которых оно составилось и на которые распадается» (III, 11).

Страсть к номенклатуре здесь – свойство не научного ума, а прагматического моралиста, ученика Эпиктета: правильно жить – значит понимать, кто ты и где ты. «Ничто так не возвышает душу, как способность надежно и точно выверить все, что выпадает в жизни, и еще так смотреть на это, чтобы заодно охватывать и то, в каком таком мире и какой прок оно дает, и какую ценность имеет для целого, а какую для человека…» (Там же). Мы уже на пути к полному и точному исчислению составляющих, метод которого будет открыт гораздо позже: от палатки Марка Аврелия в области квадов – прямой путь к камину Декарта в области батавов: «Что оно, из чего соединилось и как долго длиться дано ему природой – тому, что сейчас создает мое представление? И какая нужна здесь добродетель – нестроптивость, мужество, честность, самоограничение, самодостаточность, верность и прочие. Вот почему всякий раз надо себе говорить: это идет от Бога, а это по жребию и вплетено в общую ткань, а это так получается или случай…» (Там же). Если вспомнить, что «общая ткань» тогда представлялась насмерть запутанным клубком, можно оценить, какие требования предъявлял такой ход мысли. Не имея ни интуиции, ни воображения, Марк Аврелий знал, что может рассчитывать только на исчерпывающее рассмотрение.

Без всякого сомнения, он именно для себя формулирует строжайшую линию поведения: «Не делай ничего наугад, а только по правилам искусства – только так достигается совершенная жизнь» [65]65
  Окончание фразы, вероятно, добавлено во французском переводе для прояснения общего смысла. – Прим. пер.


[Закрыть]
. Это слова не художника-жизнетворца, а ремесленника, усердно делающего свою работу. Мы уже много раз видели, как важно было для Марка Аврелия не разбрасываться, экономить время и силы. Он все время опасается как-нибудь случайно рассеяться: «Надо осознавать, что говорится – до единого слова, а что происходит – до единого устремления. В одном случае сразу смотреть, к какой цели отнесено, а в другом уловить обозначаемое» (VII, 4). С этим связаны трезвость мысли и лаконизм: «Пусть вычурность не изукрасит твою мысль; многословен и многосуетен не будь» (III, 5); «И в сенате, и с кем угодно веди беседу благопристойно, не вычурно – здравой пусть будет речь» (VIII, 30); «Спеши всегда кратчайшим путем, а кратчайший путь – по природе, чтобы говорить и делать все самым здравым образом» (IV, 51).

Постепенно это формальное требование начинает довлеть над самой сутью мысли: «Приучать себя надо только такое иметь в представлении, чтобы чуть тебя спросят: „О чем сейчас помышляешь?“, отвечать сразу, что так и так…» (III, 4). Скупость мысли режет даже по живому: «„Мало твори, когда желаешь благочувствия“, – сказал Демокрит [66]66
  «Сказал Демокрит» – глосса из французского текста. – Прим. пер.


[Закрыть]
… Ведь в большей части того, что мы говорим и делаем, необходимости нет, так что если отрезать все это, станешь много свободнее и невозмутимее. Вот отчего надо напоминать себе всякий раз: „Да точно ли это необходимо?“ И не только действия надо урезать, когда они не необходимы, но и представления – тогда не последуют за ними и действия сопутствующие» (IV, 24). Получается поистине качественный скачок мысли – вперед с точки зрения житейской мудрости и назад с точки зрения политической ответственности. Марк Аврелий отчаянно пытается ограничить круг своих занятий. Поскольку он никак не может присоединиться к анахоретам в пустыне, которых преследует его же полиция, то силится устроить пустыню в собственной душе: «До чего же нетрудно оттолкнуть и стереть всевозможные докучливые или неподходящие представления и тут же оказаться во всевозможной тишине» (V, 2). Это упражнение, по крайней мере в теории, проводится весьма радикально: «Сними свое мнение [67]67
  Так во французском тексте; перевод А. К. Гаврилова дает другой смысл. – Прим. пер.


[Закрыть]
– снимется „обидели меня“; сними „обидели“ – снята обида» (IV, 7).

Сотри, сними, удали – такое душевное расположение явно полностью противоречит долгу перед государством, которое в то же самое время велит: встречай, принимай, бери на себя. Компромисс находится в том, чтобы смириться с неизбежным и защищать главное. Отсюда двойственность политической морали, колеблющейся между самоотстранением и героизмом: «Можно не дать этому никакого признания и не огорчаться душой, потому что не такова природа самих вещей, чтобы производить в нас суждения» (VI, 52). В конце концов, иногда отвага государственного деятеля в том и есть, чтобы заявить о своем нейтралитете. Желание Марка Аврелия быть безразличным – не безответственность, а расчетливая сдержанность. Если хорошо вглядеться в стиль его поведения, станет видно, что он все прекрасно понимал и тогда, когда предпочитал не вмешиваться. Видеть и предвидеть (то же, что английское «wait and see») – очень старый метод управления. Марк Аврелий правильно понимал, в чем его миссия: «Искусство жить похоже скорее на искусство борьбы, чем танца, потому что надо твердо и с готовностью к неожиданному, а не к известному заранее, стоять» (VII, 61).

ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ СТАТУИ

Среди чудес мысли и словесности, спасенных от огня и крыс, есть и конная статуя, чудесно избежавшая переплавки и коррозии. Впрочем, кажется, что она от сотворения мира стояла на Капитолийском холме – там, где ее поставил Микеланджело. Хотел ли художник сделать ее символом Возрождения? Чем он руководился – великими планами или простым архитектурным планом? Оправа была создана для драгоценного камня или камень для статуи?

Вполне возможно, что на этом месте мог бы стоять и другой всадник, но этот был под рукой и девать его было некуда. Имя Марка Аврелия для того времени было не бог весть какой рекомендацией, а его бронзовое изображение несколькими поколениями ранее благомыслящие иконоборцы чуть было не отправили в печь.

Дело в том, что этот всадник в позе императора долгое время считался Константином, и как статую Константина в 1187 году поставил «Коня» Климент III перед базиликой Сан Джованни ди Латрано, называвшейся также Константиновой. Откуда ее взяли? По-видимому, первоначально она стояла на Старом Форуме рядом с аркой Септимия Севера. Согласно исследованиям Луазеля, в 545 году она была вывезена из Рима при его разграблении готским королем Тотилой, но Велизарий по дороге в Остию отбил ее. Вернулась ли статуя на Форум? Потом она мелькнула в винограднике около Святой Лестницы, куда ее перенес в XI веке антипапа с тем же именем Климент III. Наконец, в 1538 году папа Павел III Фарнезе дал Микеланджело разрешение поставить ее на Капитолии.

Статуя простояла там спокойно всего четыреста лет. В 1982 году ее состояние сочли аварийным. На самом деле еще в 1835 и 1912 годах предпринимались попытки ее реставрации. Можно ли будет современными методами, которыми с ней работают уже восемь лет, вернуть ей первоначальный вид, чтобы водрузить на место? Так или иначе, для аутентичности всегда не будет хватать третьей фигуры – коленопреклоненного варвара со связанными за спиной руками под копытом коня. Кто-то – может быть, и Микеланджело – рассудил, что это эстетически или нравственно неприемлемо. Образ Марка Аврелия от этого выиграл, но пострадала историческая истина, а потом и конская нога: она деформировалась.

Со статуей связаны странные легенды, как будто в нее переселились сомнения насчет самого императора. В 1616 году сенатору Орджо Альбато пришлось издать специальный декрет против тех, кто кидал в нее камни и грязь. Всего полвека спустя фигуру Марка Аврелия сняли с вершины колонны и поставили туда апостола Павла. Но конь остался волшебным. Римское простонародье верило, что «если конь станет золотым, значит, скоро конец света». Некая коллективная галлюцинация превратила косичку, заплетенную между конскими ушами, в сову, и люди говорили: «Когда ухнет сова, исчезнет Рим».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю