Текст книги "Марк Аврелий"
Автор книги: Франсуа Фонтен
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Легенда веков«В скором времени будешь никто и нигде, как Адриан, как Август» (VIII, 5). Эта сто раз повторенная сентенция как нельзя лучше выражает состояние души, потерявшей надежду. Думать, что это просто заклинание из требника настоящего стоика – ошибка. Это холодный итог, подводимый человеком, который получил все, хотя ничего не просил, и, как подобает природе, все отдает. В один прекрасный день он увидел, что ему доверена забота почти обо всем известном мире, и понял, что не справится с этой ношей, если не умалит свою личность и свою роль, постоянно упражняя душу. Излишество стучалось в двери его души, но он так и не впустил его. «Смотри, не оцезарей» (VI, 30) – это нескромное размышление стало одним из умнейших высказываний в истории. Оно могло бы надолго изменить ее ход, если бы автор не стал слишком рано «никем и нигде» – и все смешалось вновь.
Впрочем, Марк Аврелий сделал больше, чем то, к чему стремился. В конце жизни его патологически приковал к себе образ небытия, который он делал и обыденным, и в то же время особенно рельефным. «Помысли, скажем, времена Веспасиана; все это увидишь: женятся, растят детей, болеют, умирают, воюют, празднуют… влюбляются, накапливают, жаждут консульства, верховной власти. И вот нигде уже нет этой жизни. Тогда переходи ко временам Траяна – снова все то же, и снова мертва и эта жизнь» (IV, 32). Перечень покойников возобновляется в каждой главе «Размышлений» и насчитывает не менее тридцати пяти имен. В конце концов и он перестает убеждать, переходит в маниакальную депрессию, которая завершается фразой: «Все это мешок смрада и грязи» (VIII, 37). В сравнении с этим образ «праха» Экклезиаста покажется привычным и симпатичным.
История блестяще опровергла хулителя человеческой памяти и могильщика собственной славы. Мы должны теперь сказать, какая поразительно долгая была ему суждена жизнь.
Для нас Марк Аврелий – бессмертный автор «Размышлений», но легенда о нем и держалась пятнадцать веков без опоры на это произведение, дремавшее в каком-то сундуке с папирусами. Народ почитал императора с репутацией философа, рассудительного и мудрого человека. Перед нами даже возникает необычный парадокс: в тот самый момент, когда римское общество провалилось в эпоху насилия, оно признало себя в добром и в высшей степени цивилизованном человеке. Народ, безжалостно высмеивавший его в театре, упрекавший в недостаточной простоте и щедрости, будет умиленно чтить его память. Геродиан был тому свидетелем: «Он умер, оплаканный всеми своими подданными. И народ, и солдаты были удручены его кончиной, и никто во всей Империи, узнав о ней, не удержался от слез». Капитолин потом заметил: «Некоторые писатели сообщают, что по окончании его погребения народ и сенат в едином порыве и союзе (чего никогда не случалось ни прежде, ни потом) облекли его именованием бога-благодетеля. Тех же, кто, имея средства приобрести изображение императора, не имел его у себя дома, почитали богохульниками».
Так что же: этот момент возбуждения вскоре забудется? Или преемники постараются стереть этот чересчур лучезарный образ, стесняющий их на их темных путях? Или народ возложит на него ответственность за падение сына, за разорительные, ни к чему не приведшие войны? Нет, ничего этого не произошло. Наоборот: всякий новый император считал за благо присвоить себе его популярность и незаконно записать себя в его родственники. Септимий Север объявил себя сыном императора, при котором делал карьеру, и прибавил его имя к именам своего наследника Каракаллы. Два века спустя псевдо-Капитолин якобы посвящал Диоклетиану (на самом деле давно уже покойному) свою биографию Марка Аврелия: «Вплоть до твоего времени его считали богом, и ты, пресветлый император, тоже считал его таковым. Ты посвятил ему особый культ». Еще показательнее такие сведения, которые он сообщает: «Даже до сего дня во многих домах можно видеть статуи Марка Аврелия рядом с Пенатами, а некоторые люди уверяли, будто он предсказывал им во сне, что с ними сбудется». Легенда жила своей жизнью. В нее внесли вклад даже христиане, которые, как мы видели, упрямо пытались воззвать к понятливости и справедливости государя-философа. Они много ожидали и от его сына, который их действительно не трогал (очевидно, под влиянием Марции).
Такое обожествление – не чудо. Образ страдающего героического императора в новом мироощущении, сложившемся к концу II века, был положительным. «Люди, смотря по возрасту, называли его отцом, братом или сыном», – писал Капитолин, который, не будем забывать, жил в последней трети IV века – незадолго до того, как император Юлиан увенчал Марка Аврелия на суде богов. «Подражать богам, – ответил он, – значит иметь как можно меньше потребностей и делать как можно больше добра». Все тотчас замолчали, и суд проголосовал тайными записками. Большинство было за Марка Аврелия. Он победил Александра, Цезаря, Августа, Траяна и Константина. Значит, через двести лет после своей смерти в политических сочинениях он еще выступал образцом государя. А это значит, что он стяжал бессмертие, которым пренебрегал.
Святой язычникПерепрыгнем сразу через полтора тысячелетия. Лопнувшая, оставленная на произвол долгой анархии, Империя наконец реинвестировала свои ценности в новое западное общество. Эпоха европейской классики ссылается на императорский Рим Антонинов, узнает себя в Марке Аврелии. Монтескье признается: «Говоря об этом императоре, каждый чувствует внутри себя тайное удовольствие. Невозможно читать его жизнеописание без какого-то умиления: действие его таково, что начинаешь лучше думать о самом себе, потому что лучше думаешь о человечестве». Но над памятью Марка Аврелия тяготеет и старый долг. Начав сводить счеты с язычеством, Церковь не пожелала полностью оправдать Марка Аврелия в раздорах с первыми христианами, причем некоторое отношение к этой дурной ссоре имеет особенная симпатия Юлиана Отступника к императору-«гонителю». Иезуитская школа так и не избавилась от некоторой неприязни к этому почти совершенному государю, нравственная требовательность которого могла поспорить с христианской. Еще более чувствительным недоразумение стало к концу XIX века, когда Ренан воспел Марка Аврелия в своей грандиозной фреске «Происхождение христианства», где представил его «святым язычником».
Желание присвоить чужое здесь очевидно, но кто упрекнет Ренана за то, что он представил в ослепительном свете царствование, полузабытое церковным конформизмом классической эпохи? Стоит прочесть и такой шедевр эрудиции и стиля, как «Смерть Марка Аврелия». В нем, конечно, придется просеять гиперболы, но не избавишься от восхищения перед таким благородным заявлением: «Никогда не бывало столь законного поклонения человеку – мы и теперь ему поклоняемся. Поистине, пока мы существуем, все мы будем носить в сердце траур по Марку Аврелию, словно умер он только вчера. При нем царствовала философия. Благодаря ему на какой-то миг миром управлял лучший и величайший человек своего времени. Это был важный опыт. Повторится ли он?»
На несколько лет раньше в Англии Стюарт Милль в книге «О свободе» открыл дискуссию по существу. «Сочинения Марка Аврелия – наилучшее выражение античной этической мысли – почти не отличаются от важнейших заповедей Христа, если тут вообще можно говорить о какой-то разнице. И этот человек – более христианин, чем множество якобы христианских государей, правивших после него, – преследовал христиан… Достигнув исполнения всех чаяний прежнего мира, одаренный свободным умом и природой, позволившей ему невольно высказать в своих сочинениях христианский идеал, он не увидел, что христианство несет миру благо, а не зло. Я полагаю, что это было одним из трагичнейших недоразумений в истории».
Политика возможногоТеперь все это кажется праздными умствованиями. История стала историей фактов, и для нас разочарование писателей XIX века гораздо ближе к оторванной от реальности риторике II века, чем к конкретным исследованиям XX. Все конкретные изыскания показывают, что Марк Аврелий не имел ничего общего с основателями нравственных систем и религий. Не был он и из породы реформаторов-иконоборцев, как Эхнатон или Юлиан, или обратившихся конформистов вроде Константина и Хлодвига. Он просто с величайшей добросовестностью проводил политику возможного. Точно так же реализм не велит упрекать его, что он недостаточно прогрессивно распоряжался материальными и людскими ресурсами Империи. Современные экономисты, конечно, могут выражать неудовольствие по поводу отсутствия у него аграрной политики или пассивности власти в социальной области. Оно оправдано, если рассуждать вне времени, в соответствии со схемами современной философии производства. Но императоры следующих веков, признанные новаторами, не сделали ничего лучше, чем Марк Аврелий. Возможно, в римском обществе для этого существовали концептуальные преграды, а может быть, слишком медленно действовали механизмы технического прогресса. Бесспорно, что это общество не достигло в надлежащее время состояния, которое мы называем «стартовым». История не могла ждать, и фаза ускорения все же наступила, но в противоположном направлении.
Критика прошлого в современной терминологии всегда чревата анахронизмом, поскольку неизбежно нарушает интеллектуальные границы, свойственные каждой эпохе. А ведь мы прекрасно знаем от самого Марка Аврелия, какие ограничения он наблюдал в обществе и какие оно ему предписывало. Мы уже слышали от него: «Небывалого не опасайся; все привычно» (VIII, 6), слышали в похвалу Антонину: «Никаких новшеств». У него удручающе статическое представление о времени. «Сорокалетний, если есть в нем сколько-нибудь ума, некоторым образом благодаря единообразию все уже видел, что было и будет» (XI, 1). Но он идет дальше. Ему недостаточно утверждать, что неподвижно все, что есть, – он гонит мысль о том, что могло бы быть иначе. Что может быть трагичнее вот этого неожиданно резкого обращения: «Так что же ты тут делаешь, представление? Иди, добром прошу, откуда пришло, потому что ты мне не нужно. Ну да, ты пришло по старому обыкновению, я не сержусь – только уйди» (VII, 17). На самом деле – но он не знал этого – Марк Аврелий прогонял все шансы на будущее для Империи.
Взгляд с другой орбитыТеперь-то мы знаем достаточно, чтобы понять, что нас отделяет от общества II века: нами движет дух перемен, творческое воображение, поиск нового, а общество Марка Аврелия если и верит в лучший мир, то ожидает его только от личной удачи, либо располагает его в прошлом или же в иной жизни. Оно не видит возможности улучшений ни в разработке ресурсов, ни в техническом прогрессе; в нем нет идеалистического предпочтения чисто духовных путей, оно не представляет себе всеобщего и всем служащего повышения уровня жизни. К сожалению, из-за этой психологической пропасти, которая образовалась во времена Милля и Ренана, эпоха промышленной революции, культурные связи, соединяющие нас с греко-римской цивилизацией, могут становиться все проблематичнее. Пока мы будем по-прежнему считать сами себя в первую очередь обществом роста во всех областях, мы не сможем называть себя прямыми наследниками общества античного. Если и есть у нас какой-то общий экономический факт с ранней Римской империей, то это лишь непрестанный рост потребления, и мы несем бремя тех же социальных и нравственных следствий из него. Но недавно мы открыли и возможность непрестанного роста промышленного производства, что взорвало тысячелетний материальный и психологический порядок. С этих пор мы уже не чувствуем себя столь солидарными с нашими предками. Мы думаем, что выработали культуру на совершенно иных основаниях – культуру безграничной экспансии, которая уже ничем не обязана конечному миру римлян. Мы перешли на другую орбиту.
Если так, то что же остается для нас из наследия императора-философа? Молитвенник неизбежного разочарования. Достойный подражания пример гражданского мужества и, возможно, предостерегающий пример политической слепоты. В любом случае – исторический урок, который стоит обдумать современным европейцам.
И прежде всего – можно ли утвердить отчет Марка Аврелия по управлению государством? Самым убедительным и трезвым кажется нам ответ Моммзена – мэтра римской историографии: «Следует не только признать за ним решительность и упорство государственного человека, но и оценить то, что он делал, как правильную политику». Но от этого проблема еще не до конца проясняется: ведь надо уточнить, какова же истинная природа соответствия этого человека своему времени. Был ли он инициатором «правильной политики» или только проводил ее? Шел он впереди великого потепления II века или только сопровождал его? А раз это потепление закончилось с его смертью – следует ли отсюда, что посмертное поражение делает сомнительным и успех его жизни? Каждый читатель этой книги может составить собственное мнение на этот счет. И тогда остается ответить еще на один вопрос: какие уроки наше время может извлечь из судьбы общества, которое, достигнув, казалось бы, апогея, вдруг сгорело в плотных слоях атмосферы?
Был ли упадок?Как вы поняли, мы говорим здесь о явлении, которое носит название «упадок Римской империи» и вокруг которого построена столь сомнительная мифология, что соблазнительно отрицать и реальность, которая за ней стоит. Этим занимался не один современный историк, а уж при византинистах и вовсе не стоит заикаться об ослаблении императорской власти. И все же кто будет отрицать, что в Империи на несколько веков воцарилась военная анархия, в которой вскоре разложились великие римские традиции? Какие бы смелые попытки реставрации ни предпринимали провинциальные генералы, получались только карикатуры на принципат Августа. Некоторые из таких случайных императоров даже не появились в Риме. Уже при африканце Септимии Севере и его ничтожном сирийском потомстве власть потеряла преимущественно западный характер. Благодаря старой всаднической администрации структуры управления еще какое-то время продержались, но эта бюрократия, а особенно фиск, стали очень уж обременительны. Войско превратилось в простое собрание больших провинциальных ополчений, набранных на границах и занятых обороной своего ближайшего тыла. Оно не могло воспротивиться беспорядку и необеспеченности существования, которые разваливали Империю, а часто и способствовало им.
Следы, оставшиеся от всего этого, для нас не лишены интереса. Вновь возникшие перегородки, замкнутость народов, сами их беды питали искусство более непосредственное, более шероховатое, более близкое к современному. Сюда же прибавились великие наивные порывы христианства. В восточной части Империи деспотизм воплотился в гигантизме и блеске. Современные критики трактуют все эти новые формы как могучий взлет искусства, освобожденного от оков классицизма. Иные видят здесь зарю плодоносной цивилизации, где благодаря разумному отношению к бедности расцвела духовность. Говоря о «поздней Античности», историки стараются избежать всяких отрицательных коннотаций. И действительно совершенно верно, что симптомы вырождения проявились не одновременно во всех частях Империи и что не все социальные слои ощущали их таковыми. Но зачем же их отрицать?
В наше время это, пожалуй, просто мода, связанная с такими эстетическими и этическими течениями, для которых источники крепкой организации западного общества всегда нечисты. Но эта мода уже проходит. Невозможно принять за образец так называемые прогрессивные явления, в том числе тенденцию к социальному уравнительству, экономическому дирижизму и бюрократизму, проявившиеся уже спустя пятнадцать лет после смерти Марка Аврелия, начиная с династии Северов. Видеть во всем этом выбор общества – грубый анахронизм: правители просто затыкали дыры. Конечно, это было необходимо после сумасбродств Коммода и войн за наследство, в которых пали пять крупнейших полководцев его отца. Признаем также, что и наследство этого достойнейшего отца было обременено долгами. Можем даже отчасти возложить на христиан ответственность за нетерпеливое ожидание конца света, превратившее их религию в спасительное убежище. Многое можно объяснить и извинить, но нельзя найти ни следа большого реформаторского плана. Время поздней империи все-таки остается плохо контролируемым распадом.
Уроки для насСледует ли отбросить Марка Аврелия на задворки истории, как изгнали афиняне Аристида, под тем же предлогом: он-де слишком праведен для хорошего правителя? Он сам, как мы видели, был к этому готов: «Разве не найдется кто-нибудь, кто про себя скажет: „Наконец-то отдохну от этого воспитателя…“» (X, 36).
И действительно, после него по всей Европе стали носиться орды авантюристов и варваров, разорявших города и села, а мы до сих пор завороженно воспринимаем эту дикую скачку. Но это значит бесчеловечно относиться к своим предкам, десятками поколений страдавшим от голода и опасностей и лишь затем открывшим, а вернее – заново научившимся способу жизни и мысли, которые мы неправильно называем современными: ведь в основном они, когда умирал Марк Аврелий, уже существовали. Не забудем, что толстые стены средневековых городов были воздвигнуты против завоевателей из камней изящных античных построек. Только бесчисленные клады, за которыми так и не вернулись владельцы, остались свидетелями великого страха, тайные рубцы от которого наши страны хранили до самого недавнего времени. Так что нельзя уйти от вопроса: какие происшествия могут завтра разрушить, затормозить, сбить с пути нынешнее европейское общество? Гарантированы ли мы, что новые завоеватели, новые неудержимые орды переселенцев не уничтожат наши открытые, слишком хитроумные общественные структуры? Другими словами, скажем ради конкретного, но и символического примера: окажется ли статуя Марка Аврелия, которую Микеланджело поставил перед Капитолием как знак возрождения Рима, вновь на сотни лет лежащей неизвестно где? [63]63
См: Приложение «Злоключения статуи».
[Закрыть]
Как Фронтон играл риторическими упражнениями, так и мы долго играли формулой «Каждая цивилизация знает, что она смертна». Вдруг на наших глазах рухнула империя, подтверждая ее справедливость. Эту империю, более пространную и организованную, чем Римская, строили люди, выдававшие себя за наследников Цезаря: белые и красные цари. Они лгали: римский плуг никогда не пахал их земли. Не всякий желающий может стать наследником Ромула. Пускай теперь этот плод византийского перевоплощения Империи ищет свои корни, где хочет: мериться с отсутствием меры – его наследственная проблема, не наша. Суть в том, что самая крепко сцементированная империя может взорваться.
Западная Европа с большим правом может претендовать на римское наследство, хотя и долго оставалась его лишена. Можно ли было избежать цивилизационной аварии, обошедшейся так дорого? В чем была главная ошибка, как минимум на тринадцать столетий прервавшая нормальный процесс перехода наследствия, которое, накапливаясь от поколения к поколению, теперь теоретически должно было бы дорасти до невероятных размеров? Вернее всего говорить о цепи таких ошибок. Последней и самой тяжелой по последствиям из них был отказ от плана Марка Аврелия и Помпеяна романизировать германцев южнее Судетских гор, включить маркоманов и квадов в «Содружество», в которое уже входили галлы, белги, рейнские племена, часть британцев, испанцы и племена к югу от Дуная. Этот проект был вполне по силам объединительному гению римлян. Там, в прежде вассальных германских королевствах, как и в других местах, было бы введено преторское право при уважении к местным обычаям, латынь стала бы разговорным языком наряду с местными наречиями, были бы построены города, и постепенно эти неукорененные, ненадежные, беспокойные народы вошли бы в состав организованного общества.
Несколько веков спустя они и вошли в него, но уже увлекаемые собственным движением, собственной волей к власти и могуществу. И вот в Трире, Отене и Тулузе – городах, где шестью веками ранее блистали школы греческого и латинского красноречия, Карл Великий начнет заново учить детей грамоте. Много времени пропало даром. Впрочем, у империи Каролингов – другой подделки под Римскую – окажется не больше, чем у Византии, той цивилизующей силы, которой в ходе трудного исторического опыта научились квириты. Разматывая цепь ошибок далее, увидим, что римляне слишком долго увлекались ближневосточной политикой в ущерб Европе. Они сочли себя наследниками мировой эллинистической империи Александра. И вот Красс, Помпей, Антоний, Август, Траян, Марк Аврелий, а позже Септимий Север, Валериан и Юлиан друг за другом тратили себя в попытках сохранить за собой мир, под греко-римским флером всегда остававшийся по сути иранским, сирийским, египетским, иудейским, и продвинуться в глубь него. На самом деле в их руках было только средиземноморское побережье с космополитическими торговыми и культурными центрами. Вскоре парфянские фанатики положат конец римской мечте о восточном синкретизме.