355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Она была такая хорошая » Текст книги (страница 6)
Она была такая хорошая
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Она была такая хорошая"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

– Правда? – отозвалась Люси. Ее это не задевало, хотя ее дедушка был фермером, он приехал из Норвегии.

– Ну, надо надеяться, что он все же уедет, – продолжала Элли. – А то папа боится, как бы он к нам насовсем не переселился. И так целыми днями тут торчит… – Она опять высунулась из окна: – Рой! Тебе мать звонила, говорит, собралась продавать твою кровать.

Но он уже лежал под машиной, и со второго этажа были видны только его подметки. Замечал он девушек лишь в гостиной, когда они выходили в сад через раздвижные стеклянные двери, а он ни за что не хотел подвинуть ноги, ни на полдюйма, так что им приходилось перешагивать его ботинки. И вообще Рой вел себя так, будто дом разделен на две команды: в одной – он с Джулианом, в другой – девушки и миссис Сауэрби.

Но что бы он там ни воображал, Люси Нельсон все же не думала, будто Айрин Сауэрби с ней заодно. Хотя с лица миссис Сауэрби не сходило выражение любезности и гостеприимства, Люси была почти уверена, что за глаза та не слишком-то хорошо отзывалась и о ней самой, и о ее семействе. Как только Люси появилась у них в доме, миссис Сауэрби стала называть ее „дорогая“, а уже через неделю Элли с ней раздружилась и исчезла из ее жизни так же внезапно, как и появилась. А причина тому – Люси твердо была в этом уверена – в матери Элли. То ли она наслушалась всяких гадостей об отце Люси, то ли о ней самой, но миссис Сауэрби не захотела, чтобы Люси ходила к ним в дом.

Это произошло в сентябре, в их выпускной год. А в феврале, словно эти четыре месяца она не вела себя довольно странно для благовоспитанной девицы, Элли просунула ей в шкафчик веселую, дружескую записку, и после школы Люси опять пошла в гости к Сауэрби. Конечно, она могла бы написать Элли: „Нет уж, спасибо! С другими можешь обращаться как угодно, но со мной этот номер не пройдет. Я вовсе не ничтожество, Элли, что бы там ни думала твоя мать“. Или даже вообще не удостоить ее ответом, и пусть себе заявится к половине четвертого к флагштоку и увидит, что Люси там нет и что она вовсе не так уж жаждет стать опять ее подругой.

Конечно, было обидно, что Элинор сначала так увлеклась ею, а потом внезапно охладела, но дело было даже не в этом, а в том, что неожиданная вспышка заставила Люси принять решение, которое она наверняка бы не приняла и в котором потом горько раскаивалась. Но, в общем-то, она виновата гораздо больше Элинор (во всяком случае, ей хотелось верить в это, когда она перечитывала записку на голубой бумаге с монограммой „Э.Э.С.“ наверху). В глубине души она понимала, что Элли Сауэрби ей не компания, ведь она выше Элли во всех отношениях, кроме наружности (которой она не придает большого значения), и богатства (которое вообще ничего не значит), и платьев, и мальчиков… Но именно потому, что, по ее твердому убеждению, Элли уступала ей во всем и тогда, в сентябре, обошлась с ней уж хуже некуда, сейчас, в феврале, Люси решила простить ее и опять пойти к Сауэрби.

А куда еще идти? Домой? Слава богу, ей оставалось прожить там с ними всего лишь двести дней – четыре тысячи восемьсот часов, но тысяча шестьсот как-никак уйдут на сон, а потом она уедет в Форт Кин, в новое отделение женского колледжа. Она подала прошение на одну из пятнадцати полных стипендий, предназначенных для студенток штата, и, хотя папа Уилл говорил, что хоть что-нибудь получить и то почетно, ее расстроило поздравительное письмо, в котором ей сообщали, что она получит жилищное пособие в сто восемьдесят долларов, покрывающее годовые расходы на общежитие. Из выпуска в сто семнадцать человек она пока шла двадцать девятой и теперь горько сожалела, что не трудилась как последний раб, чтобы получить „отлично“ по физике и латыни, где даже четверка с минусом была для нее до сих пор настоящей победой. И тут дело даже не в деньгах. Мать уже давно откладывала деньги на ее образование и сумела скопить две тысячи долларов, кроме того, у Люси было одиннадцать сотен собственных сбережений, а если прибавить еще и жилищное пособие – этого вполне хватало на четыре года учебы, если летом работать полную смену в Молочном Баре и не расходовать денег зря. Люси расстраивало одно: она хотела быть совсем независимой и надеялась, что уже с осени 1949 года больше ничего никогда у них не попросит. Она выбрала Форт Кин прошлым летом потому, что это был самый дешевый из приличных колледжей, а кроме того – единственный, где она могла получить финансовую поддержку от штата. Люси твердо решила поступать туда и ни минуты не колебалась, даже когда мать открыла ей секрет своего „университетского фонда“.

Взять эти деньги претило Люси не только потому, что они продолжали бы связывать ее с домом, но и потому, что она знала, как мать собирала эту сумму. Вплоть до пятого класса ей казалось, что раз она дочь миссис Нельсон, учительницы музыки, это должно поднимать ее в глазах окружающих, а потом вдруг ребята, в теплую погоду ждущие на крыльце, а зимой сидящие в пальто в прихожей, оказались ее одноклассниками. И это открытие преисполнило ее ужасом… Как бы она ни бежала из школы, как бы тихонько ни пробиралась в дом, все равно кто-нибудь – и всегда мальчишка! – уже сидел за пианино и обязательно оборачивался как раз в ту минуту, когда его одноклассница Люси Нельсон поднималась по лестнице в свою комнату.

А в школе ее знают вовсе не как дочку миссис Нельсон, учительницы музыки, а как дочку пьяницы, который всегда слоняется возле „Погребка Эрла“, – в этом она была совершенно уверена, хотя чувствовала себя такой чужой среди школьников, что никогда не осмелилась бы спросить, что они в самом деле думают или о чем перешептываются за ее спиной. Она, конечно, делала вид, будто у нее вполне нормальная семья, даже тогда, когда начала понимать, что это далеко не так, даже тогда, когда ученики ее матери поведали всему городу, что из себя представляет семейка Люси Нельсон.

Конечно, ребенком Люси казалось, что она говорит чистую правду, когда сообщает подружкам, что это дедушка с бабушкой живут у них, а не наоборот. Как только она знакомилась с кем-нибудь, а новых друзей она заводила часто, она сразу рассказывала, что, к сожалению, не может никого к себе звать после школы – в это время бабушка спит, а Люси не хотела бы ее будить. Одно время, стоило в городе появиться новой сверстнице Люси, как она тут же выслушивала рассказ о бабушкиной привычке вздремнуть после обеда. Но потом одна из этих скороспелых подружек – Мэри Бекли (на другой год ее семья уехала из города) в ответ на эту историю захихикала, и Люси поняла, что кто-то уже отвел Мэри в уголок и посвятил ее в тайну бабушкиного сна. Она так разозлилась, что даже заплакала, и вид ее слез до того испугал Мэри, что та поклялась, будто захихикала из-за странного совпадения: ее маленькая сестренка тоже спит днем…

Но Люси не поверила. С тех пор она никогда и никому не лгала, с тех пор никого не приглашала домой и никак это не объясняла. С десяти лет у нее не было настоящей подруги, значит, не надо было бояться, что кто-нибудь, чьим мнением она дорожит, увидит, как мать принимает от учеников маленькие конвертики с деньгами (и так приторно-приторно говорит: „Большое, большое спасибо“), или, что еще хуже – о ужас! – увидит, как ее пьяный отец вваливается в дверь и замертво падает в прихожей.

Она старалась, чтобы даже Китти Иген не увидела этой картины. С ней Люси познакомилась на второй год учебы, и целых четыре месяца Китти оставалась самой близкой ее подругой – ближе у Люси вообще никогда никого не было. Они учились не вместе – Китти ходила в школу прихода святой Марии. Люси только-только поступила на работу в Молочный Бар, где была занята четыре вечера в неделю, познакомилась она с Китти из-за одной скандальной истории: старшая сестра Китти – Бэбз (ей всего-то стукнуло семнадцать) убежала из дому. Даже не дождалась пятницы, когда девушкам в Молочном Баре платили жалованье, а исчезла во вторник вечером, сразу после работы, и не переодевшись – прямо в платье официантки. Причиной такой спешки был восемнадцатилетний парень родом из Селкирка, работавший дворником в упаковочной компании. К концу недели из города Аврора, штат Иллинойс, пришла почтовая открытка, адресованная „Рабыням“ из Молочного Бара Дэйла: „Собираюсь в Западную Вирджинию. Продолжайте вкалывать, детки“. И подпись – „Миссис Гомер Кук (Бэбз)“.

Отец послал Китти в Молочный Бар получить жалованье Бэбз за понедельник и вторник. Она была высокая, худая и такая бледная, что это бросалось в глаза; даже если Китти приходила с мороза, она все равно оставалась белой, как очищенная картофелина. Сперва Люси решила, что она ничуть не похожа на Бэбз, пока не узнала, что та перекрасилась в брюнетку, надеясь добиться сходства с Линдой Дарнелл (а вообще-то она была рыжая, как Китти). А что до цвета лица, сказала Китти, то Бэбз так штукатурилась, что никому не докопаться, какая у нее кожа.

У семьи от Бэбз всегда были одни неприятности. Ее родители могли утешаться лишь тем, что она носила серьги в виде распятия и крестик на шее, да и то, сказала Китти, чтобы привлечь внимание к ложбинке между грудями: если что там у нее и было неподдельного, так это ложбинка. А в лифчик она набивала туалетную бумагу или носки братишки Френсиса. Не успев отойти и пяти шагов от школы святой Марии – темного кирпичного здания сразу же за мостом Уиннисоу, – Бэбз ныряла в какой-нибудь переулок, чтобы намазаться тоном от корней крашеных волос до набитого носками лифчика, и все это не вынимая изо рта сигарету „Лаки Страйк“. Китти рассказала Люси, что однажды нашла „ужасную вещь“ в ее сумочке: „А потом я увидела эту ужасную вещь в ее сумочке“. Когда Бэбз узнала, что Китти спустила эту штуку в уборную, она раскричалась, развопилась и ударила ее по лицу. Китти никому не сказала об этом – кроме, конечно, священника, – потому что боялась, как бы родители не наказали сестру чересчур строго, ведь она так нуждалась в сострадании, прощении и любви. Она была грешницей и не ведала, что творит, а Китти любила ее и молилась и утром и вечером за Бэбз – за свою сестру, живущую в далекой Западной Вирджинии с парнем, который, как Китти подозревала, даже не был ей мужем.

Китти молилась и за трех остальных маленьких Игенов, особенно за Френсиса, которому вскоре предстояло лечь на операцию. Они жили неподалеку от молочной фермы Маурера, где работал мистер Иген, и не в доме, а попросту в старой развалюхе. Из бревен торчали гвозди, с досок свисали обрывки проволоки, и, хотя была уже осень, на потолке болталась липкая бумага от мух. Войдя в дверь, Люси застыла на пороге; ей не хотелось натолкнуться на что-нибудь, из-за чего она почувствовала бы еще более острое отвращение к дому, в котором Китти ест, спит и делает уроки.

А когда Китти сказала, что ее мать обычно спит днем, Люси побоялась спросить почему. Она знала, что за такой ложью скрывается ужасная правда, которую не стоит и знать. Единственной ее мыслью было поскорее выскочить на свежий воздух, и, решив, что ближайшая дверь ведет во двор, Люси толкнула ее. В крошечной комнатке на двуспальной кровати спала бледная женщина в серой дешевой рубашке, на левой ноге ее был ортопедический башмак – это в постели-то! Потом она познакомилась с Френсисом, который тут же продемонстрировал след, оставшийся от удара палкой по уху. И с восьмилетним Джозефом, которого Китти привела с улицы и вытащила из мокрых штанов – „насквозь, как обычно“, сказала она Люси. И с крошечным Бинги, названным в честь певца Бинга Кросби, – этот таскал по двору свое одеяло и все время звал какую-то Фэй, которую, как объяснила Китти, сам себе придумал. А потом появился мистер Иген, его неуклюжая походка и блестящие зеленые глаза, может, и понравились бы Люси, если бы Китти не успела показать ей непонятного вида штуковину, висевшую на гвозде под открытым навесом; „Это плетка-девятихвостка“, – прошептала она в самое ухо Люси. В общем, семьи неблагополучней и несчастней Люси никогда не видела, не могла себе представить и даже не слышала ни о чем подобном. Похуже ее собственного семейства, если такое, конечно, возможно.

Они стали встречаться после уроков. Поджидая Китти в скверике напротив школы святой Марии, Люси смотрела на ребят, выбегающих из боковых дверей, и представляла, как они возвращаются в такие лачуги, как у Игенов, хотя у старого Снайдера, тоже католика, через три подъезда отсюда по Франклин-стрит, был почти такой же дом, как у папы Уилла.

Люси поделилась с Китти всеми своими секретами. Даже провела ее по Уотер-стрит и на безопасном расстоянии показала дверь „Погребка Эрла“.

– Он сейчас там? – прошептала Китти.

– Нет. Он работает. Во всяком случае, считается, что он на службе. А сюда приходит вечером.

– Каждый вечер?

– Почти.

– А тут есть женщины?

– Нет. Только виски.

– Ты точно знаешь, что тут нет женщин?

– Да, – сказала Люси. – Ох, до чего это страшно. Я просто ненавижу все это!

А Китти в ответ не замедлила рассказать ей про свою любовь к святой Терезе из Лизье, [1]1
  Святая Тереза (1873–1897) – монахиня-кармелитка из Лизье, канонизированная в 1925 году.


[Закрыть]
которая некогда изрекла: „Человеки – утешение Господа, не Ему утешать нас…“ У Китти была маленькая книжечка в голубой обложке под названием „Откровение души“, в которой сама святая Тереза описала все удивительные мысли, какие приходили ей в голову. Погода начала портиться, и после уроков было уже почти темно, но девочки усаживались на скамейку в маленьком скверике напротив святой Марии, тесно прижимаясь друг к другу, и Китти читала вслух отрывки, которые, по ее словам, должны были преобразить Люси и ввести ее в жизнь вечную.

Сперва Люси не могла ухватить никакого смысла. Слушала она внимательно, иногда закрывала глаза, чтобы получше сосредоточиться, но вскоре ей стало казаться, что, раз она не католичка, ей никогда не понять слов, так воодушевлявших Китти. Отец Люси был лютеранином, а сама она пресвитерианкой – по матери, до тех пор пока той удавалось заставлять ее ходить в церковь. Люси все больше убеждалась в своей духовной темноте, и однажды, полная презрения к себе и к узости своей наследственной веры, заглянула через плечо Китти в таинственную книгу и открыла, что понять ее вовсе несложно. Это было трудно только на слух – потому что Китти, как внезапно выяснилось, была совершенно безнадежной и возмутительной невеждой: ставила неопределенный артикль вместо определенного, путала „он“ и „она“, „кто“ и „когда“, пропускала целые слова, если затруднялась их произнести, или просто заменяла их другими.

И все же ее чувство к святой Терезе было необыкновенно глубоким – Люси никогда и никого так не любила, сколько она себя помнила. И когда Люси постепенно начала понимать устремления святой Терезы, когда каждый раз она видела, с каким восторгом Китти произносит слова, записанные самой святой Терезой, она стала думать, что надо простить Китти Иген ее грамматические ошибки и постараться также полюбить святую Терезу.

Китти и привела ее к отцу Дамрошу. Дважды в неделю после уроков Люси по часу выслушивала его духовные наставления, а потом проводила еще несколько часов в Церкви, возжигая бесконечные свечи святой Терезе, земной жизни которой собирались подражать и она и Китти. Когда она в первый раз приехала в монастырь, сестра Анджелика подарила ей черный покров. Это была низенькая женщина с темной лоснящейся кожей, в очках без оправы и с длинными, очень похожими на мужские усиками на верхней губе, но Люси ничего не сказала об этом из страха обидеть Китти – та просто обожала сестру Анджелику и, казалось, вовсе не замечала этих длинных черных усов. Китти писала сестре Анджелике о Люси, так что она все знала об отце Люси и по просьбе Китти молилась о нем, а также о заблудшей Бэбз. Но они тщетно ждали вестей от грешницы – было похоже, что она отправилась из Авроры, штат Иллинойс, прямым путем в ад.

Китти и Люси часто читали друг другу любимые отрывки из жития святой Терезы, оставившей этот грешный мир в двадцать четыре года, умершей ужасной смертью: слабость, холод, мучительный кашель и кровь, хлынувшая горлом… „Достичь святости можно лишь великим страданием, – читала Китти, – не уставая стремиться к лучшему и забывая себя…“

Рука об руку они пошли по „тропке духовного становления, указанной святой Терезой“, как любила говорить сестра Анджелика. Единственной заботой Терезы, рассказывала она Люси, было опасение, как бы вид ее страданий не принес скорби или даже минутного неудобства ближнему; „изо дня в день она искала случая унизить себя“ (читала сестра Анджелика по книжке и, значит, ничего от себя не добавляла) – так, она разрешала всякому неправедно упрекать ее, принуждая себя казаться спокойной и кроткой и не давая вырваться ни одному слову жалобы. Она тайно помогала бедным и сделала самоотречение первым правилом жизни. Врач, лечивший Терезу во время болезни, сведшей ее в могилу, говорил: „Мне никогда не доводилось видеть, чтобы в подобных страданиях, лицо человека оставалось настолько просветленным и радостным“. Последние слова, которые она произнесла во время долгой агонии, были: „Боже, люблю Тебя“.

И Люси решила вести жизнь, полную повиновения, смирения, молчания и страданий, пока как-то вечером пьяный отец не сорвал штору и не опрокинул ванночку, в которой ее мать держала больные ступни своих хрупких ног. Люси взывала и к святой Терезе, и к самому господу, но тщетно. И тогда она вызвала полицию.

Отец Дамрош не позвонил ей, хотя она (ежедневно бывавшая, по крайней мере, на двух службах) не пришла в церковь в воскресенье, а на неделе ни разу не явилась на духовную беседу. Вместо этого он договорился, чтобы Китти пораньше освободили от занятий, и она смогла бы встретить Люси возле школы, где уроки кончались на полчаса раньше. Китти сказала, что отец Дамрош знает, как папаша Люси попал в тюрьму. И это еще одна причина, чтобы поскорее принять католичество. Она убеждена, что, если Люси попросит, отец Дамрош согласится уделить ей еще один час в неделю и постарается все ускорить, так что Люси сможет прийти к первому причастию уже через месяц. „Иисус простит тебя“, – заключила Китти, и тут Люси разозлилась и заявила: не за что ее прощать, она ничего такого не делала. Китти кинулась умолять ее и канючила до тех пор, пока Люси не отрезала: „Хватит ходить за мной! Ты ничего не понимаешь!“ И тогда Китти заплакала и сказала, что напишет сестре Анджелике и попросит ее помолиться, чтобы Люси приняла учение церкви, если еще не поздно.

Одно время она боялась наткнуться на отца Дамроша где-нибудь в городе. Это был крупный мужчина с копной черных волос, любивший погонять мяч с учениками после занятий. Звук его голоса заставлял даже скромниц из числа девушек-протестанток просто-напросто обмирать посреди улицы. Он вел с Люси долгие, серьезные разговоры, и она старалась искренне поверить ему. „Эта жизнь не настоящая“, – говорил он, и Люси изо всех сил принуждала себя верить ему.

…Когда же он успел узнать о том, что она вызвала полицию? Как вообще все узнали? В школе с ней стали здороваться даже те, кого она едва знала в лицо, словно вдруг стало известно, что она умирает от страшной болезни и детям велели напоследок быть с ней особенно приветливыми. А после уроков отвратные мальчишки, обычно курившие за доской объявлений, кричали ей вслед: „Эй ты, Гроза гангстеров!“ – а потом делали вид, что строчат из пулемета. Она терпела целую неделю, а потом вдруг схватила камень и запустила его в доску с такой силой, что там осталось темное пятно. Но мальчишки только отбежали в сторону и продолжали дразниться.

Дома она ела только на кухне, чтобы не сидеть вместе с ним – дедушка взял его из тюрьмы на другое же утро. Она сидела над едой надувшись и, если звонил телефон, молилась, чтобы это оказался отец Дамрош. Что сделает бабушка, когда священник назовет себя? Но он так и не позвонил. Люси даже думала пойти прямо к нему, но не за помощью или советом, а потому, что узнала одного из мальчишек, которые обзывали ее „Грозой гангстеров“, – по воскресеньям она встречала его вместе с родными на утренней мессе. Но она сразу же даст отцу Дамрошу понять, что ей не в чем исповедоваться и не за что просить прощения. Да и кто такая Китти Иген, чтобы давать ей такие советы? Серая, отсталая девчонка из простецкой семьи, платья ее пахнут жареной картошкой, и она не может толком прочесть ни одного предложения. Кто она такая, чтобы командовать Люси? А что касается святой Терезы, так ее страдания Люси тоже в печенках сидят.

Она взяла черный покров, четки, катехизис, „Откровение души“ и все брошюрки, которые набрала в школе святой Марии, и положила в бумажный мешок. Можно было просто вышвырнуть все в мусорную корзину, но ее остановила мысль, что тогда бабушка непременно решит, будто на Люси повлияли ее разглагольствования о католических фокусах-покусах и она поэтому прекратила ходить в церковь. Нет уж, Люси не доставит ей такого удовольствия. Что бы она ни решила насчет своей веры или чего бы там ни было, это не касается ее домашних и прежде всего зануды-бабки.

Отправляясь вечером на работу, она взяла с собой набитый мешок, чтобы выбросить по дороге в урну или просто оставить на пустыре. А четки? Покров? Распятие? Вдруг все это найдут и передадут отцу Дамрошу? Что он тогда подумает? Может, он только потому так долго не звонит, что ему неудобно вмешиваться в жизнь семьи, которая явно против перехода Люси в католичество, а может, он чувствовал, что Люси не совсем верит проповедям и поэтому его слова попросту на нее не подействуют. А скорее всего она его никогда по-настоящему не интересовала – он думал о ней не больше, чем о любой другой девчонке, и если Люси вернется, он опять начнет пичкать ее катехизисом, а потом потащит в исповедальню, где, как дурочке Китти Иген, ей придется просить прощения за чужие грехи и возносить молитвы, от которых никому нет никакой пользы. Он опять попытается учить ее возлюбить страдания. Но она ненавидит страдания и тех, кто их причиняет, и будет ненавидеть всегда.

После работы она пришла в церковь, не преклоняя коленей, приблизилась к последней скамье, положила мешок и убежала прочь. В доме священника светилось только одно окно… Стоял ли отец Дамрош за каким-нибудь из этих темных окон, глядя на свою бывшую ученицу? Люси помедлила, чтобы дать ему время окликнуть ее и пригласить к себе. Но что он ей скажет? Что наша жизнь лишь предуготовление к жизни будущей? Она в это не верит. Наша жизнь – самая настоящая, а вовсе не преддверие чего-то. Здешняя, отец Дамрош! Нынешняя! И никому не удастся мне ее испортить! Я этого не позволю! Я по всем статьям выше их! Меня могут ругать, как только вздумается, – мне все равно! Мне не в чем исповедоваться, я права, а они – нет, и я не дам себя доконать!

Две недели спустя отец Дамрош зашел вечерком в Молочный Бар съесть порцию мороженого. Дэйл тут же выскочил из-за перегородки поздороваться и собственноручно обслужил священника. При этом он все время приговаривал; какая это для него великая честь. Деньги Дэйл брать отказался, но отец Дамрош настоял на своем, а когда он ушел, одна официантка сказала Люси: „Он просто прелесть!“ Но Люси продолжала старательно наполнять сахарницы.

Сразу же после каникул Люси начала заниматься музыкой. Ее учитель, мистер Валерио, посоветовал ей присмотреться к барабану. И целых полтора года Люси могла не думать над тем, что делать после школы, – у нее был оркестр. Они репетировали в зале или на поле, а по субботам играли перед футбольным матчем. Теперь вокруг нее всегда были ребята, они то проносились в комнату для музыкантов, то выскакивали оттуда, толкались в школьном автобусе или, прижавшись друг к другу потеснее, старались согреться во время бесконечно длившейся игры, которую Люси терпеть не могла. В общем, она теперь редко бывала одна после уроков, и на нее уже не могли показывать пальцами – эта девочка натворила то, эта девочка сделала это… Иногда, поднимаясь с барабаном из подвального этажа, она видела Артура Маффлина, который крался за баскетбольными щитами или курил, взгромоздясь на свой мотоцикл. Несколько лет назад его выперли из школы в Уиннисоу, и он был чем-то вроде героя для тех самых мальчишек, что обзывали ее „Грозой гангстеров“ и „Эдгаром Гувером“. Но она не дожидалась, пока он крикнет что-нибудь новенькое, а сразу начинала выбивать дробь, и так до самого поля, да как можно громче, чтобы не слышать, проорал он свою очередную гнусность или нет.

А потом, в самом начале выпускного года, с оркестром было внезапно покончено. За две недели она дважды пропустила репетиции – проводила время у Элли Сауэрби, а мистеру Валерио объясняла (первая ложь за многие годы), что ей пришлось ухаживать за больной бабушкой. Он ей поверил, и между ними не осталось никакой натянутости – Люси по-прежнему оставалась „его надеждой“, как он говорил. И она по-прежнему волновалась, когда выходила на поле, командуя себе: „Левой-правой… левой… правой…“, и выбивая приглушенную маршевую дробь, пока они не выстраивались у средней линии и не начинали играть гимн. Ради этого мгновения Люси жила всю неделю, и дело тут было вовсе не в глупеньком школьном патриотизме и даже не в любви к родине, которой у нее не меньше и не больше, чем у любого другого. Звездный флаг развевался на ветру, и это было, действительно, впечатляющее зрелище, но по-настоящему она начинала волноваться, когда все вставали в едином порыве при первых звуках, разносившихся по полю. Уголком глаз она видела, как одна за другой обнажаются головы, и чувствовала, как барабан мягко бьет по ноге, и ощущала солнечное тепло на волосах, которые выбивались из-под черной шляпы с желтым плюмажем и серебряными галунами. Да, это было поистине великолепно – и так оно продолжалось вплоть до того самого дня, до той сентябрьской субботы, когда оркестр замер напротив трибуны, где все стояли в торжественном молчании, она крепко сжала отполированные палочки, а мистер Валерио забрался на складной стул, который для него всегда выносили на поле, поглядел на них и прошептал, улыбаясь: „Добрый день, музыканты“, – и тут, перед тем как он взмахнул дирижерской палочкой, она вдруг поняла (сама не зная отчего), что в оркестре объединенной средней школы города Либерти-Сентр всего четыре девушки: кларнетистка Ева Петерсон с бельмом на глазу, Мерлин Эллиот, хоть она и была сестра знаменитого Билла Эллиота, но сама она заикалась; новенькая горнистка, которой мистер Валерио очень гордился, – бедняжка Леола Крапп – такое чудное имя, да еще в свои четырнадцать лет она весила две сотни фунтов „без ничего“. И – Люси.

В понедельник она сказала мистеру Валерио, что у нее не хватает времени для занятий – вечером работа в Баре Дэйла, а днем репетиции. „Но ведь мы в полпятого заканчиваем…“ – „Все равно“, – ответила она, глядя в сторону. „В прошлом году это у вас как-то получалось, Люси. Вы закончили год с отличием“. – „Да, но… Мне очень жаль, мистер Валерио“. – „Люси, – начал он, – вы и Бобби Уитти моя единственная опора. Прямо не знаю, что и сказать… Как раз приближаются самые важные игры“. – „Я понимаю, мистер Валерио, но все же так будет лучше. Я все обдумала. Поступление в колледж тоже приближается, вы ведь знаете. Так что мне надо изо всех сил стараться получить стипендию. И еще мне надо зарабатывать в Молочном Баре. Если бы я могла обойтись, тогда конечно… Но я никак не могу“. – „Ну, – сказал он, опуская свои большие черные глаза, – не представляю, что теперь будет в группе ударных. Кому держать ритм? Боюсь даже подумать об этом“. – „Мне кажется, Бобби справится, мистер Валерио“, – неуверенно проговорила она. „Бобби, – вздохнул он. – Ну да ладно, я ведь тоже не Фриц Райнер. Видать, в школьном оркестре иначе и быть не может“. – „Мне, правда, очень жаль, мистер Валерио“. – „Да, не так уж часто на моем пути встречается мальчик или девочка, серьезно относящиеся к барабану. Даже самые лучшие просто колошматят почем зря. Да… Вы были моей надеждой, Люси“. – „Спасибо, мистер Валерио. Это для меня много значит. Очень много. Правда“. Затем она поставила на его стол коробку, в которую сложила форму. Шляпу с серебряными галунами и золотым плюмажем она держала в руке. „Мне, правда, очень жаль, мистер Валерио“. Он взял шляпу и положил ее рядом с коробкой. „А барабаны там, – сказала она, чувствуя мгновенную слабость, – в оркестрантской“.

Мистер Валерио сидел, пощелкивая пальцем по перу на ее шляпе. Ох, какой он прекрасный человек! Он был холост, слегка хромал, приехал к ним прямо по окончании музыкальной школы в Индианаполисе – и вся его жизнь заключалась в оркестре. А какое у него терпение, какая преданность делу… Смеялся он или печалился, но все равно никогда не злился, не придирался по мелочам, и вот теперь она оставляет его, оставляет по глупой, пустой, самой эгоистической причине… „До свидания, мистер Валерио. Я обязательно буду заходить, узнавать, как У вас идут дела. Не беспокойтесь!“

Вдруг он глубоко вздохнул и поднялся. Теперь он как будто собрался с силами. Обхватил ее руку обеими руками и встряхнул, стараясь казаться веселым: „Ну, ни пуха ни пера, моя надежда“.

Слезы покатились у нее по щекам, ей хотелось его поцеловать! Ну зачем, зачем она уходит? Оркестр был ее вторым домом. Ее первым домом.

– И все же я надеюсь, – говорил мистер Валерио, – что мы выстоим. – Он похлопал ее по плечу. – Берегите себя, Люси.

– А вы себя, мистер Валерио!

Маленькая девочка с косичками раскачивалась в качалке у них на веранде, когда Люси взбежала по ступенькам. „Здрасьте!“ – сказала девочка. А мальчишка, сидевший за пианино, едва она хлопнула дверью, остановился на середине такта и посмотрел, как она взлетает вверх по лестнице через две ступеньки.

Стоило ей повернуть ключ в двери спальни, как пианино снова заиграло. Она тотчас же вскочила на стул и стала осматривать свои ноги в стоявшем на туалете зеркале. Они были худые и тонкие, да это и естественно: ведь она такая низенькая и костлявая. Но что тут поделаешь? Вот уже два года, как в ней были все те же пять футов полтора дюйма, а что касается веса, ну что ж, она не любила есть – в чужом месте, во всяком случае. А к тому же, стоит ей пополнеть, ноги сразу станут как сардельки – у всех коротышек так.

Она слезла со стула и стала рассматривать свое лицо. Какая топорная, неинтересная физиономия. А про такие носы, как у нее, обычно говорят – одно слово „мопс“! Ева Петерсон хотела, чтоб ее так и звали в оркестре, но Люси дала ей понять, что с ее бельмом лучше это дело прекратить, и та сразу послушалась. В общем-то вздернутый нос не так уж и плох, но только вот кончик у него чересчур толстый. Да и челюсть великовата, во всяком случае для девушки. Волосы какие-то пегие, желтовато-беловатые, и никакой челкой, конечно, не исправить такую топорную, почти квадратную форму лица – это она прекрасно понимала. Но если зачесать волосы наверх – вот как сейчас, – виден костлявый лоб. Глаза, правда, у нее ничего или были бы ничего на другом лице. И что самое плохое – глаза словно и не ее. В комнате оркестра она иногда глядела на себя в зеркало и прямо ужасалась сходству с отцом – в шляпе она была на него похожа как две капли воды, особенно эти голубые кругляки под крутым бледным лбом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю