Текст книги "Она была такая хорошая"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Итак, Люси спросила что будет в итоге.
– В итоге? – повторил Уиллард.
Собираясь с мыслями, он отвел взгляд от вопрошающих глаз Люси и посмотрел в окно. И догадайтесь, кто в этот момент подходил по дорожке к дому? С мокрыми прилизанными волосами, в сияющих ботинках и с большими мужественными усами!
– Ну вот, мистер Итог собственной персоной, – сказала Берта.
В дверь позвонили.
Уиллард повернулся к Майре:
– Это ты сказала, чтобы он пришел? Майра, ты знала, что он придет?
– Нет, нет. Клянусь тебе.
Уайти опять позвонил.
– Сегодня воскресенье, – объяснила Майра, когда никто не двинулся к двери.
– Ну и что? – спросил Уиллард.
– Может быть, он хочет что-нибудь сказать нам. Что-нибудь объяснить. Сегодня воскресенье. А он совсем один.
– Мама! – крикнула Люси. – Он ударил тебя. Пряжкой!
Теперь Уайти стал легонько постукивать по стеклу входной двери.
Волнуясь, Майра сказала дочери:
– Так вот что Элис Бассарт разносит по всему городу?
– А что, разве это не так?
– Нет, – сказала Майра, прикрывая подбитый глаз, – все вышло случайно. У него и в мыслях ничего такого не было. Не знаю, как так получилось, но это было и прошло, и кончен разговор.
– Мама, один раз, хоть один раз в жизни будь мужественной!
– Послушай, Уиллард, – вступила Берта. – Мне ясно одно: судя по всему, он пока что собирается разбить пятнадцатидолларовое стекло.
Уиллард сказал:
– Прежде всего я хочу, чтобы все успокоились. Человек не был дома целых три дня, чего с ним раньше никогда не случалось…
– О, держу пари, папа Уилл, он отыскал себе какое-нибудь теплое местечко с пивной стойкой в придачу.
– Это неправда, я знаю, – возразила Майра.
– Тогда где же он был, мама? В «Армии спасения»?
– Ну-ка, Люси, ну-ка, подожди минутку, – сказал Уиллард. – Кричать тут нечего. Насколько мы знаем, он все это время ходил на работу. А ночью спал у Билла Брайанта. На диване…
– Ну что вы за люди! – крикнула Люси и выскочила в прихожую.
Стук в стекло прекратился. Какой-то момент стояла тишина, потом звякнула задвижка, и раздался крик Люси: «Уходи! Ясно тебе? Уходи!»
– Нет, – простонала Майра. – Не надо.
Люси ворвалась в комнату.
– …Что, что ты наделала? – сказала Майра.
– Мама, это конченый человек! На нем надо поставить крест!
– Аминь, – заключила Берта.
– А ты! – крикнула Люси, поворачиваясь к бабушке. – Ты даже не понимаешь, о чем я говорю!
– Уиллард! – встрепенулась Берта.
– Люси! – сказал Уиллард.
– Нет, нет! – крикнула Майра и кинулась мимо них в прихожую. – Дуайн!
Но он уже бежал по улице. Когда Майра открыла дверь и выскочила на крыльцо, он уже повернул за угол и скрылся из виду. Исчез.
И с той поры не показывался. Люси прогоняла его, а Уайти только смотрел на нее и молчал. Через стеклянную дверь он видел, как его восемнадцатилетняя беременная дочь закрывает задвижку перед его носом. И не смел возвратиться. А ведь с тех пор прошло целых пять лет, и Люси умерла… Должно быть, он ждет на станции уже минут двадцать. Если не потерял терпения и не решил уехать назад, откуда явился. Если не решил, что ему, может быть, лучше всего исчезнуть.
Боль пронзила правую ногу Уилларда от бедра и до кончиков пальцев – полоса острой, колющей боли. Рак! Рак кости! Вот здесь. И опять! Вчера он чувствовал ту же боль, словно прожигающую ногу. И позавчера. Что ж, пригласят доктора, сделают рентген, уложат в постель, напичкают болеутоляющими, наговорят с три короба, а потом, когда боль станет невыносимой, сплавят в больницу и будут смотреть, как он угасает…
Но тут боль притихла, словно вода, кипящая на медленном огне. Нет, это не рак. Это всего лишь его застарелый ишиас.
Но чего он ждет тут, на кладбище? Плечи его куртки совсем занесло снегом, так же как и носки ботинок. Первые зимние блестки сверкали на дорожках и плитах кладбища. Ветер затих. Был темный холодный вечер… Да, сэр, подумал он, теперь он будет повнимательнее с этим ишиасом. Пошутили, и хватит. А то ведь можно и такую шутку выкинуть: взять и забраться на месячишко в кресло на колесиках и раскатывать, пока не отойдут ущемленные окончания нервов. Два года назад доктор Эглунд посоветовал ему это, и, кто знает, может, идея эта была не так глупа, как ему тогда показалось. Долгий заслуженный отдых. Накрыть колени теплым шарфом, пристроиться в приятном солнечном уголке с газетой, приемником и трубкой, и что бы там ни происходило в доме, его это не касается. Он будет думать о своем ишиасе и только. И ведь никто не может отрицать, что в семьдесят лет у него есть все права выкатиться на колесиках в другую комнату…
Или вот что еще: он может притвориться, что плоховато слышит. Сделать вид, будто стал туг на ухо. Кто догадается? Да, это тоже хороший способ покончить со всеми затруднениями. И кресло не понадобится! Надо только смотреть пустыми глазами, пожимать плечами да отходить в сторону. Вдобавок можно несколько месяцев попритворяться, что понемногу впадаешь в детство. Да, сэр, пусть они обходятся без него. Добро пожаловать в дом, обосновывайтесь на время, он согласен, ну, а в остальном… У него, видите ли, голова плохо варит. Может быть, чтобы им стало понятнее, ему стоит начать – нарочно, естественно, и постоянно отдавая себе отчет в том, что он делает, и так, конечно, чтобы не перепадало Берте, – может быть, ему стоит начать (как это, увы, уже по-настоящему началось с его приятелем Джоном Эрвином) мочиться в постель?
Но зачем? Зачем впадать в детство? Зачем притворяться, что рехнулся, когда ты в здравом уме? Он вскочил на ноги. Зачем сидеть здесь и мучиться, да еще с риском подхватить воспаление легких, когда я делал только добро? Страх смерти, пугающей, ненавистной смерти, заставил его плотно закрыть глаза. «Да, я делал добро! – крикнул он. – Добро людям!» И зашагал вниз по склону, стряхивая снег с куртки и кепки. А ноги, больные старые ноги, со всей быстротой, на какую они еще были способны, уносили его прочь от кладбища.
Только свернув с дороги, ведущей к Кларкс-Хиллу, под уличными фонарями Саус-Уолтер-стрит, он почувствовал, что сердце стало биться более или менее нормально. Да, вновь началась зима, но это вовсе не значит, что ему уже никогда не увидеть весны. Он еще поживет. Он и сейчас жив! Так же как все, кто расхаживал по магазинам и ехал навстречу ему в машинах – гнетет их что-нибудь или нет, они живут! Живут! Мы все живем! Так что же он делал там, на кладбище? В такой час, по такой погоде! Прочь, долой эти болезненные, мрачные, лишние мысли. Ему есть о чем подумать, и не всегда о плохом, между прочим. Хотя бы о том, как развеселится Уайти, когда услышит, что дом, в котором помещался «Погребок Эрла», развалился сверху донизу посреди ночи. Развалился, словно сам накликал на себя такую кару, и его тут же снесли. И что с того, что в «Таверне Стенли» теперь новые хозяева? Уайти презирал грязные притоны, как и всякий другой человек, когда владел собой, а это бывало гораздо чаще, чем может показаться на первый взгляд. И вряд ли так уж хорошо – выкапывать из прошлого только самые неприглядные случаи. Этак любого человека можно возненавидеть, если выискивать в нем лишь дурные черты… И потом Уайти еще не видел нового торгового центра, пусть-ка прогуляется по Бродвею – они пойдут вместе, конечно, и Виллард покажет ему, как перестроили «Клуб Лосей»…
«О, черт! Парню уже под пятьдесят, ну, что я еще могу для него сделать? – Въезжая в город, он уже говорил вслух. – В Уиннисоу его ждет работа. Такая, о какой он говорил, какую хотел, о какой просил. Ну, а то, что он снова будет жить у нас, – так это ведь временно, лишь временно. Поверь, я слишком стар, чтобы начинать все сначала. Значит, мы решили – до первого января… Ну, послушай, – обращался он к мертвой, – я ведь не бог! Не я сотворил этот мир! Я не могу предсказать будущее! К черту все это – он ее муж, она его любит, нравится это нам или не нравится!»
Вместо того чтобы поставить машину за магазином Ван Харна, он подъехал к главному входу – отсюда дольше идти до зала ожидания, так что у него будет лишние полминуты для размышлений. Похлопывая о колено мокрой кепкой, он вошел в магазин. «А скорее всего, – подумал он, – скорее всего его тут и нет. – Не заходя в зал, он попытался заглянуть внутрь. – Скорее всего я просто зря проторчал там, на кладбище. В конце концов, видно, у него не хватило духу приехать».
И тут он увидел Уайти. Он сидел на скамье, уставясь на свои ботинки. Его волосы совсем поседели. И усы тоже. Он то и дело перекладывал ногу на ногу, и Уиллард видел подметки его ботинок – совсем гладкие, не успевшие потемнеть. Маленький чемоданчик, тоже новый, стоял рядом с ним на полу.
«Итак, – сказал Уиллард себе, – он приехал. Все-таки сел в автобус и приехал. После всего, что произошло, после всех несчастий, которые он причинил, у него хватило наглости, сесть в автобус, а потом выползти из него и сидеть полчаса, надеясь, что за ним явятся… Ах ты идиот! – подумал он и, стоя у входа, в ярости вглядывался в своего пожилого зятя, в его новые ботинки его новый чемоданчик. – Как же, как же, перед вами новый человек! Ты, тупая башка! Ты, хитрый враль, ворюга безграмотный! Ты, жалкий, спившийся балбес, пиявка, сосущая кровь из всех окружающих! Ты, тряпка несчастная! Что из того, что ты ничего не можешь с собой поделать! Что из того, что ты не хочешь никому зла…»
– Дуайн, – сказал Уиллард, делая шаг вперед, – ну, здравствуй, Дуайн!
Часть вторая
1
Когда летом 1948 года Рой Бассарт вернулся с военной службы, он не знал, чем ему заняться, и поэтому целых полгода сидел себе да слушал, что люди об этом скажут. Он заваливался в глубокое мягкое кресло в дядюшкиной гостиной, но тут же его длинная костлявая фигура сползала – и чтобы пройти по комнате, приходилось перешагивать через армейские башмаки, гольфы и брюки цвета хаки, что часто проделывали во время его визитов кузина Элинор и ее подружка Люси. Он сидел неподвижно, засунув большие пальцы в пустые брючные петли и уронив подбородок на хилую грудь, а когда спрашивали, слушает ли он – ведь это к нему обращаются, – лишь кивал, не отрывая глаз от пуговиц на рубашке. А не то поднимал веселое открытое лицо, освещенное голубыми, ясными, словно день, глазами, и смотрел на собеседника сквозь рамку из пальцев.
В армии у него открылся талант к рисованию – особенно удавались ему портреты в профиль. Рой отлично изображал носы (чем крупнее, тем лучше), хорошо – уши, волосы, а иногда подбородки, и вдобавок купил самоучитель, чтобы научиться рисовать губы, которые у него не получались. Он даже начал подумывать: а не пойти ли еще дальше и не стать ли профессиональным художником? Дело, конечно, не простое, но, может, как раз и настала пора взяться за что-нибудь трудное, а не хватать, что поближе да полегче.
В конце августа, едва заявившись в Либерти-Сентр, он объявил родным об этом своем намерении. Но не успел он опустить мешок на пол гостиной, как посыпались возражения.
Можно подумать, что он мальчишка и вернулся из летнего лагеря, а не с Алеутских островов. И если в армии он успел забыть, каково ему жилось в последний школьный год, Ллойд и Элис Бассарт в полчаса освежили его память. Спор, затянувшийся до бесконечности, сводился к тому, что родители говорили, какой у них – не в пример Рою – жизненный опыт, а Рой козырял тем опытом, который был у него, а у них не было. В конце концов, сказал он, не грех посчитаться и с его мнением, ведь речь как-никак идет о его будущем.
И чтобы поставить точку, он на целый день засел срисовывать женский профиль со спичечной коробки. Позволив себе оторваться лишь на завтрак, он вновь и вновь делал эскизы и только в конце длинного рабочего дня, проведенного взаперти, почувствовал, что время прошло не даром. После обеда он извел три конверта, прежде чем остался доволен своим почерком, и отправил рисунок в художественную школу в Канзас-Сити, штат Миссури, проделав путь через весь город до почтамта, чтобы письмо успело уйти с вечерней почтой. Но когда он получил ответ, в котором мистера Роя Баскета извещали, что он прошел по конкурсу и получит пятисотдолларовый курс заочного обучения всего лишь за сорок девять долларов пятьдесят центов, он был склонен согласиться с дядей Джулианом, что это просто-напросто какая-то лавочка, и прекратил переписку.
Так или иначе, а он им доказал, что хотел, и тут же, с первой попытки. Когда его на два года призвали в армию, отец сказал: он, мол, надеется, что военная дисциплина будет способствовать возмужанию его сына. Выходило, что отец с этим делом не справился. И Рой действительно возмужал, даже слишком. Но дисциплина здесь была ни при чем. Все дело, сказать по правде, было в том, что родители были далеко. Да, в школе он тянулся кое-как на тройки и тройки с минусом, хотя стоило ему лишь чуть-чуть приналечь («А ведь у тебя есть способности, Рой», – говорила мать), и он мог бы, если бы захотел, учиться на твердые четверки или даже на пятерки. Но теперь пора заявить: он больше не троечник, и нечего с ним обращаться как с троечником. Уж если ему работа понравится, он наверняка с ней справится, и не как-нибудь, а хорошо. Вопрос только в том, на чем остановиться. В двадцать лет он и сам понимает без всяких подсказок, что пора подумать о своем будущем. Он и сам достаточно размышляет над этим, будьте покойны.
Он продолжал заниматься по самоучителю и после четырех дней сплошного невезения с губами в раздражении переключился на шею и плечи. Не собираясь ставить крест на своем призвании, он все же пошел навстречу родным и, по крайней мере, согласился выслушать все, что они могли предложить. Честно говоря, Роя соблазняло предложение дяди Джулиана поработать у него и освоить прачечное дело с азов. Особенно привлекало его в этой идее то, что жителям прибрежных местечек он будет казаться эдаким шалопаем, разъезжающим на дядюшкином «пикапе», а женщины, управляющие автоматами, решат, что у хозяйского племянничка не жизнь, а малина, – на самом же деле по-настоящему трудиться он станет лишь ночью, когда все уснут, а он за дверью спальни будет бодрствовать до рассвета, совершенствуя свой талант.
Но было здесь и свое «но» – не хотелось с самого начала опираться на родичей. Ему была невыносима мысль, что до конца жизни он будет слышать: «Ну, конечно, ведь это Джулиан поставил его на ноги…» И еще больше пугало его то, что, согласившись на подобное положение, придется поступиться своей индивидуальностью. Нет, он никогда не сможет уважать себя, если устроится на работу и продвинется вверх только благодаря родственникам. И главное, как узнать, на что ты способен, если с тобой будут обращаться как с богатым сынком, которого всю дорогу подталкивают по лестнице успеха?
К тому же нельзя забывать и о Джулиане. Он сказал, что его предложение совершенно серьезно при одном условии, если Рой собирается работать не за страх, а за совесть. Он для него не будет делать никаких скидок. Ну, что-что, а тяжелая и упорная работа не пугала Роя. Как-то скотина сержант (ей-ей, редкая скотина) по одной только злобе продержал его на кухне семнадцать часов кряду. Семнадцать часов Рой драил котелки и кастрюли и убедился, что ему не страшна никакая работа. Так что стоит ему на чем-то остановиться, и он уж будет – говоря языком Джулиана – пахать рогами землю.
Ну, а что, если он пойдет к Джулиану, начнет зарабатывать деньги, а в сентябре – чем черт не шутит – возьмется и мотанет в Институт искусств в Чикаго, а то и в Нью-Йоркскую художественную школу? Он всегда считался с мнением родителей, каким бы оно ни было, но, если в итоге он все же решит стать профессиональным художником, не украдет ли он время не только у себя, но и у Джулиана? Не посчитает ли его дядя, чье расположение для Роя очень много значит, неблагодарным типом, и при этом будет прав. А вот неблагодарным ему никак не хотелось бы быть. Хотя одноклассники, а потом и дружки считали его своим парнем – старший сержант так и заявлял: «Рой, он свой в доску», – все же ему не раз говорили, что в нем есть склонность к эгоизму. Мало у кого ее нет, но некоторые люди любят преувеличивать, и у него нет никакого желания давать им (а папаше в первую очередь) повод подозревать его в неблагодарности, что к тому же и несправедливо.
И еще, если его к чему и тянет после скуки и серости прошедших месяцев, так это к приключениям, а если говорить искренно, без дураков, разве в прачечных-автоматах есть что-то захватывающее или хотя бы попросту интересное. Хорошо, конечно, иметь надежный тыл, но деньги не играют для него такой большой роли. У него две тысячи долларов сбережений плюс выходное пособие и солдатская страховка, да и, кроме того, он не собирается стать миллионером. Поэтому, когда отец заявил, что художники кончают мансардой, Рой отпарировал: «Ну и что тут плохого? Что такое мансарда, по-твоему? Чердак. Моя комната тоже на чердаке, ты ведь сам знаешь». Факт, оспорить который м-ру Бассарту было не так-то легко.
Приключения, риск – вот что ему было нужно, вот что могло раскрыть его настоящие возможности. Если не жизнь художника, пусть какая-нибудь служба далеко за морями, где бы никто не знал и о нем судили бы лишь по его делам, а не по прошлому… «Но если ты говоришь подобные вещи, это означает, что тебе опять хочется стать ребенком». Так сказала тетя Айрин, и, пожалуй, в ее словах был смысл. Он всегда охотно прислушивался к тете Айрин, ибо, во-первых, она обычно говорит с глазу на глаз, а не для того, чтобы произвести впечатление (в отличие от дяди Джулиана); во-вторых, не шумит и не набрасывается на тебя, если ты с ней не согласишься, что позволяет себе папаша; и в-третьих, не встречает истерикой все, что иной раз сболтнешь просто так – проверить на слух (чего уж никогда не пропустит мать).
Тетя Айрин была ей сестрой, но что касается выдержки и спокойствия, более разных людей нельзя и представить. К примеру, когда он сказал, что, может быть, стоит уехать из Либерти-Сентра и побродить с рюкзаком за плечами – взглянуть, как там в других краях, прежде чем влезать в хомут, тетя Айрин сочла эту мысль интересной. А что бы устроила мать? Нажала бы все кнопки тревоги, как говорили у них в армии. С ходу начала бы кричать, что он едва успел вернуться (вот уж действительно новость!) и ему пора подумать насчет университета (и не зарывать в землю свои способности, «которые господь даровал тебе, Рой»), а под конец заявила бы, что он все ее слова пропускает мимо ушей.
Но ничего подобного. Даже совсем провалившись в кресло, он прекрасно все слышал, то есть почти все. Когда мать заводила что-нибудь в сотый раз, он, ясное дело, отключался, но все же более или менее улавливал, куда она клонит. Ей хотелось, чтобы он был послушным сыночком и жил, как ему скажут; хотелось, чтобы он был таким же, как все. Да достаточно разок послушать ее, чтоб хотелось смотаться из города, как только стемнеет. А может, так и сделать? Взять и убежать без оглядки, только решить сначала куда. Для него всегда найдется тюфяк в Сиэтле в штате Вашингтон у старины Уиллоуби. Уиллоуби ведь лучший дружок по армии, а с его младшей сестренкой Рой чуть ли не помолвлен. В Техасе живет другой закадычный друг – Хендрикс. У его папаши свое ранчо, так что Рой может там и отработать кормежку, если вдруг окажется на мели. И еще оставался Бостон. Вот уж где, верно, здорово – это в Бостоне. Это ведь самый исторический город во всей Америке. «Можно и в Бостон, – думал он, когда мать совсем распалялась, – да, сэр, можно прямо сняться с места и двинуть на восток».
Но, по чести сказать, не мешало бы месяц-другой еще покейфовать, а уж там и впрячься всерьез, если к тому времени он решит, на чем остановиться. Полтора года он проторчал в этой богом забытой дыре, – с восьми до пяти каждый божий день в раскаленной конторе мехчасти, а потом еще эти вечера!.. Вряд ли он хоть раз в жизни захочет посмотреть на пинг-понговый шарик… А погодка! После нее Либерти-Сентр покажется джунглями в Южной Америке. Ветер, снег и это бескрайнее серое небо, которое так же радует взгляд, как классная доска, вытертая мокрой тряпкой. А грязища! А жратва! А постель – не постель, а сплошное издевательство: узкая, коротенькая, сырая! Нет, он просто обязан перед самим собой не трогаться с места, пока не доспит недоспанное на этой чертовой кровати да к тому же не даст прийти в норму хотя бы парочке вкусовых пупырышков на языке. Чего и говорить, после армии, конечно, понравится завтракать в светлой, уютной кухне и опять жить в отдельной комнате, и торчать сколько влезет (или просто, сколько тебе надо) в закрытой уборной, чтобы никто не сидел с тобой бок о бок. Да, ему это по душе, это он прямо скажет: позавтракаешь как следует, а не одними помоями с картоном, устроишься в гостиной с «Лидером» в руках, почитаешь в свое удовольствие, не боясь, что кто-нибудь выдернет спортивную страницу прямо из-под носа.
А то, что мать без конца ворчит у себя на кухне, его мало трогает, он не дурак – понимает: она беспокоится о нем, ведь он как-никак ей сын. Она его любит. Только и всего. Досмотрев газету, он иногда заходил на кухню и, не слушая ее глупостей, обнимал мать и говорил, что она славная девочка. Временами он даже подхватывал ее и делал несколько па, напевая какую-нибудь популярную песенку. Ему это ничего не стоило, а мать была просто на седьмом небе.
У нее всегда были самые добрые намерения, у его матери, даже если ее желание побаловать своего мальчика иной раз выходило ему боком. Взять, например, эту посылку с чехольчиками на унитаз, что он получил по почте в один прекрасный день, – сотню больших белых бумаженций, вроде бубликов, которые она увидела на рекламе медицинского журнала, сидя в приемной у своего доктора, и которые, по идее, он был должен подкладывать в туалете – это в армии-то! Сперва он и впрямь было собрался показать их старшему сержанту, раненному в спину при Анцио на второй мировой. Но вовремя сообразил, что сержант Хикки может, не разобравшись, поднять на смех его самого, и поздним вечером, вроде бы прогуливаясь за столовой, выкинул посылку в мусорный бак с замерзшими отбросами, конечно, содрав перед этим надпись на обертке. А там было написано: «Рой, не забывай пользоваться этим. Запомни: не всякий из культурного дома».
Это доказывало, что намерения у нее добрые, но нет никакого понимания того, что ее сын взрослый человек, с которым никак нельзя проделывать подобные штуки. И все же в Адаке он не раз скучал по ней и даже по отцу, и относился к ним совсем как в те годы, когда они еще не начали толковать каждое его слово шиворот-навыворот, и забывал все плохое, что они наговорили ему, а он им, и даже искренне чувствовал себя эдаким счастливчиком, у которого дома заботливые родичи. У них в казарме был один малый, родом из Бойстауна в Небраске, к которому Рой, при всем своем уважении, просто испытывал жалость за все, чего тот лишился, оставшись сиротой. Звали его Куртц, и, хотя Рой не слишком-то любил смотреть на него в столовке – у того была какая-то болезнь кожи, – он не раз приглашал его приехать в Либерти-Сентр (когда они наконец вылезут из этой тюряги) и отведать домашней кухни. Куртц отвечал, что он, конечно, не против. Да и кто бы был против – вся казарма не могла дождаться очередной посылки с так называемыми «гостинцами мамаши Бассарт». Когда Рой написал матери, что она самая популярная после Джейн Рассел красотка в их казарме, она стала присылать по две коробки печенья – одну для Роя, другую для его «дружков».
А насчет Джейн Рассел она сообщала, что последний фильм с ее участием запрещен в кинотеатре Уиннисоу специальным судебным постановлением, и она надеется, Рой примет это к сведению. Уж об этом-то Рой рассказал сержанту Хикки, и они повеселились от души.
И еще много месяцев спустя после своего возвращения Рой только и делал, что, во-первых, всласть отсыпался, а во-вторых, до отвалу наедался. Около четверти десятого – едва уходил отец – он спускался к завтраку в армейских брюках и тенниске. Сок двух сортов, парочка яиц, ломтика четыре бекона, кусочка четыре поджаренного хлеба, горка варенья из вишен, горка повидла и кофе, который, чтобы шокировать мать, никогда прежде не видевшую, чтобы он пил что-нибудь, кроме молока, он называл «жгучей яванкой». Иногда за завтраком он опустошал целый кофейник «жгучей яванки», и было видно, что мать в самом деле не знает, то ли ужасаться тому, как он называет кофе, то ли волноваться насчет того, в каких количествах он его поглощает. Матери нравилось хлопотать вокруг него, закармливать его всевозможными лакомствами, и, поскольку это ему ничего не стоило, он дал ей полную волю.
– А знаешь, Элис, я ведь, случается, пью и кое-что еще, – говорил он, вставая из-за стола и хлопая ладонью по животу. Выходило не так громко, как у сержанта Хикки, который весил двести двадцать пять фунтов, но тоже неплохо.
– Не будь наглецом, Рой, – отзывалась она. – Не хочешь ли ты сказать, что пьешь виски?
– Да так, по маленькой, Элис.
– Рой…
И тут – если она принимала его слова всерьез – он подходил к ней, обнимал и говорил: «Ты славная девочка, Элис. Но не верь всему, что тебе говорят». А потом звучно чмокал мать в лоб, уверенный, что это моментально исправит ее настроение и озарит утро, проведенное в домашних хлопотах и беготне по магазинам. И он был прав – так оно обычно и выходило. В итоге, что бы там ни говорилось и ни делалось, они с матерью оставались в прекрасных отношениях.
Затем он просматривал газету – от первой до последней страницы. Потом возвращался на кухню опрокинуть между делом стаканчик молока. Он выпивал его в два глотка, тут же у холодильника, и закрывал глаза от жгучего холода в переносице. Потом вытаскивал из хлебницы полную пригоршню домашнего печенья, которое обожал с детства, потом: «Я пошел, мам!» – стараясь перекричать гул пылесоса…
В первые месяцы он обычно обходил весь город, и почти всегда эти прогулки оканчивались у школы. Как-то не верилось, что всего два года назад он сидел среди этих корпящих над учебниками детей, чьи склоненные головы виднелись в окно. И почти так же не верилось, что он не один из них. Однажды утром он подошел к самой парадной двери, прямо к флагштоку, и услышал голос своего учителя математики, старого добряка, бубнившего что-то за открытым окном 104-й комнаты. Никогда-никогда не придется Рою вновь выйти к доске и с мелом в руке поджидать, когда старый Крест-накрест продиктует задачу, которую надо решить перед классом. Эта мысль внезапно поразила и огорчила его. А ведь он ненавидел алгебру. Еле-еле сдал. И когда явился домой с трояком, отец чуть не подпрыгнул до потолка от удивления… «Ну, парень, надо рехнуться, чтобы скучать по таким вещам, – сказал он себе, пошел прочь, пересек овраг, выбрался к реке и уселся на солнышке, прямо на земле, разламывая печенье и отправляя его в рот по половинке – сначала пустую, а потом намазанную, – не переставая думать: – Двадцать лет. Тебе двадцать. Тебе двадцать, Рой Бассарт». Он смотрел на реку и размышлял, что вода похожа на время. «Кто-нибудь должен написать об этом стихи, – пришло ему в голову, и следом: – Почему бы не я?»
Вода, словно время, течет,
Стремится… стремится…
Вода, словно время, течет,
Струится… струится…
Иногда не успевал прийти полдень, как ему снова хотелось есть, и он заходил в Молочный Бар Дэйла – перехватить жареного сыра с беконом и томатами и запить стаканом молока. В Адаке не делали сандвичей с жареным сыром, беконом и томатами. Почему? «Потому что потому», – как сказал он однажды дяде Джулиану, Не делали, и все тут. Был и сыр, и бекон, и томаты, и хлеб, но на кухне просто не жарили все вместе, даже если объяснишь, как это делается. Можешь надрываться до посинения, но повар тебя и слушать не станет, «Вот что значит служить в этой паскудной армии», – объяснял он Джулиану.
Днем Рой частенько заходил в публичную библиотеку, где когда-то работала после школы его старая привязанность – Бэв Коллисон. Он раскладывал на коленях альбом и просматривал журналы, выбирая виды, которые стоит срисовать. К портретам он потерял всякий интерес и решил, что лучше специализироваться на пейзажах, чем лезть из кожи вон, стараясь чтобы рот выходил похожим на что-то способное открываться и закрываться. Рой проглядел сотни номеров «Холидей», ничем особенно не вдохновившись, хотя и прочитал о куче стран и обычаев, которых совершенно не знал. Выходит, он не терял даром времени, хоть иногда и дремал – в библиотеке стояла такая духота, что приходилось требовать, чтобы открыли окно и впустили хоть немного свежего воздуха. Совсем как в армии. Целый день добиваешься разрешения на самую простейшую вещь. Эх, братцы, до чего же хорошо быть свободным! Вся жизнь впереди. И можно делать со своим будущим все, что только захочешь.
К концу такого осеннего дня он обычно вновь заворачивал к школе – посмотреть тренировку футбольной команды – и оставался там затемно, двигаясь вдоль кромки поля – туда и обратно – следом за игроками. Он придвигался так близко, что, когда судьи на линии приходили вместе, слышал отрывистое, резкое – хлоп! – особенно любимый им звук, и мог в упор рассмотреть гранитные ноги Тага Сигерсона, о которых говорили, что даже в самой гуще свалки они «не перестают сбивать масло». Пусть на нем повиснет хоть десяток парней, а старина Таг все равно продвинется на лишний дюйм, и, может, в конце игры этот-то дюйм все и решит. А то ему вдруг приходилось отбегать вместе с немногими зрителями, когда один из полузащитников несся прямо на них, так здорово разбрызгивая грязь, что по дороге домой Рой то и дело отыскивал комочки у себя в волосах. «Да, – думал он, разминая пальцами засохшую грязь, – ход у этого малого что надо».
А вот уж за кем действительно стоило специально последить поближе – до того он красиво все делал, – так это за Диким Биллом Эллиотом, знаменитым левым крайним. Целых три года Дикий Билл заставлял защитников, что называется, попотеть и был самым результативным краем со времен самого Бадда Бранна. За одну секунду он успевал сделать финт вправо, влево, срезать угол, сместиться к середине поля, принять прострел Бобби Рокстроу прямо на живот, потом – только плечом! – показав, что уходит вправо, неожиданно повернуться и дать свечу прямо в центральный круг, но тут Гарднер Дорси, главный тренер команды, давал свисток, и Билл мчался назад, загребая ногами, и по дороге еще успевал исподтишка отпасовать мяч в самую гущу свалки с криком: «Выше голову, ребятня!» И кто-нибудь рядом с Роем говорил: «Ну, старина Билл мог бы прямо внести мяч в ворота», с чем Рой был вполне согласен.