Текст книги "Может, оно и так…"
Автор книги: Феликс Кандель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– Ая! Ая! Нам хомяка подарили…
– Ая! Ая! Этот дедушка – он твоя бабушка?..
Что им ответит? Ждут дети. Ждет Финкель.
– Не бабушка, – отвечает. – Но похож на нее.
Финкеля прошибает слеза, что редко случается.
– Спасибо, Ая…
Строгая воспитательница интересуется:
– Почему девочка не приходит?
Дедушка смотрит на внучку, внучка на дедушку. «Хочется сказать неправду, хоть разочек». – «Разочек – можно». Ая отвечает:
– Голова болит. И живот. Вот тут.
Идут дальше.
На лестничной площадке их ожидает Ото-то, нетерпеливый, взъерошенный. В руке коробка конфет.
– Дай мои деньги.
– Вчера давал.
– Дай еще. Дай все.
– Зачем тебе?
– Пойду к Хане. Положу на стол: «Хочешь, одолжу?» Вернусь – отдам, что останется.
– Одолжишь – на еду не хватит.
– Не хватит – у вас пообедаю.
Последняя попытка:
– Хана на работе.
– Она дома. Я проверял.
Черепашья шея тянется из застиранного ворота, руки вылезают из лохматых манжет. Вот человек с озабоченным разумом, как ему отказать? Финкель оглядывает придирчиво:
– В таком виде деньги не одалживают. В таком виде их просят.
Ото-то отсиживается в ванной, а он гладит его рубашку, гладит брюки через мокрую тряпку, пропаривая задубелую ткань, накрепко пришивает пуговицы. Ая начищает ботинки гуталином, смачивает непослушную шевелюру растрепы, причесывая на пробор, а затем выстригают волосы из его ушей, спрыскивают в меру душистой водой, закрепляют подтяжки, чтобы брюки не обвисали на заду. Шарфик мамы Киры на шею, шляпу папы Додика на голову – и достаточно.
– Будешь теперь Тип-топ.
Разглядывает себя в зеркале, вновь лохматит шевелюру:
– Вот я сделаю что-то такое. Очень уж невозможное… Хана посмотрит и согласится.
Ото-то надеется, что их сосватают, но никто не берется за столь проигрышное занятие. У него вечные нелады с одеждой: узкое ему просторно, длинное коротко, и соседка Хана, умелая мастерица, подгоняет по нескладной фигуре. Стоит на примерке, ощущая прикосновения женских рук, а затем бродит по квартире в шаткости мыслей, несбыточные надежды навещают его во снах.
– Вперед! – командует Финкель, и они дружно шагают к лифту; филиппинка следит в щелочку из-за двери, не смаргивая глазом, крохотная женщина с развитыми формами: что у нее на уме?
– Ах! – восклицает Хана на пороге. – Прямо жених!..
Шляпа набекрень. Розовый шарфик на шее. Платочек в нагрудном кармане. Пряжка на поясе, оттертая до блеска. Отутюженная складка на брюках. Коробка конфет. Щеки Ото-то пламенеют, глаза утыкаются в пол.
– Мимо шли… И зашли… Если можно.
– Можно. Конечно, можно.
Хана живет в простоте и заботах, не помышляя о завтрашнем дне, что помогает выживать и даже получать малые удовольствия. Хана разошлась с мужем без обид-потрясений и пребывает в бездумном покое, пухленькая и смешливая. «Таль с Амиром – как мне достались? Они тяжело достались. Ночами вскакивала – то к одному, то к другому. В окно ткнешься: темно, все спят, а мне не полагается. Того подтереть, этого перепеленать. Тому попить, этому наоборот. Да еще перепутаешь: не этого подотрешь, не того перепеленаешь».
Пьют чай.
Позвякивают ложками.
Ото-то подхватывает конфеты, а на диване сутулятся рядком два чистеньких старичка, с опасением оглядывают верзилу, который смолотил уже полкоробки.
– Родственники из кибуца, – знакомит Хана. – Дядя и тетя. Приехали погостить.
– На месяц, – подтверждает дядя.
– Хане помочь, – добавляет тетя.
И уходят, не желая мешать разговору.
– Я им комнату отдала, – говорит Хана. – Я им кровать отдала. Сама сплю в коридоре: голова на кухне, ноги в туалете. «Хана, мы у тебя погостим». Гостите, ради Бога! Хоть на месяц, хоть навсегда. Как ведь одной? Одной никак… А Таль подходит к дяде, за палец дергает: «Ты кто?» – «Человек». – «Какое у человека имя?» Они и растаяли, они и поплыли: Таль-хитрец умеет очаровывать.
Показывает гостям фотографию младенцев:
– Заболела гриппом, валяюсь поперек кровати, носом в подушку, дети по мне ползают, в войну играют. «Мама, беги на врага». – «У меня голова закружится. Побегу и упаду». – «Мама, покажи». Соседка забежала – сварила макароны. Другая забежала – их накормила. Опять лежу. Опять они по мне ползают. Теперь я горка, они с меня скатываются. Чувствую – умираю. А Таль вдруг затих и говорит: «Еще в штаны сделаю, мама любить не будет». Это значит, один раз он уже сделал, теперь делает во второй. Встать не могу, шелохнуться не могу. Умру – живите, как знаете.
– Не надо, – просит Ото-то. – Не умирайте.
Улыбается ему, пододвигает конфеты:
– Родственники теперь помогут. Дядя и тетя. Дети ухоженны, в доме порядок, все вещи на местах лежат: когда надо, ничего не найдешь… А как они готовят! И сколько! Не успеваю продукты подтаскивать…
Появляются близнецы, шаг в шаг, суровые и решительные. Взмахивают деревянной саблей, наставляют на Ото-то ружье, говорят сурово:
– Зачем он здесь?
– Наш гость, – отвечает Хана.
– Мы его порубим, так и знай.
– Или застрелим.
– Это еще почему?
– Он наши конфеты съел. Ни одной не оставил.
Конфет больше нет. Чай выпит. Хана провожает гостей до лифта, близнецы шагают следом за Ото-то, оружием тычут в спину, чтобы не возвращался.
– Он еще принесет, – обещает Финкель. – Большую коробку.
– Я… Еще… Две коробки…
Выходят следом дядя и тетя:
– Хана, мы завтра обратно поедем.
– Ну почему же?
Близнецы пыхтят:
– Их тоже порубим.
– А потом застрелим.
– Их-то за что?
– Есть заставляют…
Ото-то убегает на свой этаж, не дождавшись лифта, охлаждает под душем буйные чувства, а Зу-зу обеспокоенно кружит рядом, ей тоже не до покоя.
– Завтра опять пойду, – сообщает доверительно – Послезавтра. Шляпу надену. Портфель у Финкеля заберу… Хана без меня скучает.
7
К вечеру они собираются на лестничной площадке.
Тем же составом.
Прибегает снизу вострушка Хана, устраивается, поджав ноги.
– Детей уложила?
– Спят.
Бублик выводит Ломтика; тот брызгает малой струйкой в углу, в ужасе прикрывает глаза, – кто сказал, что у животных меньше страхов, чем у людей? Бегут подтирать, и Ривка разъясняет:
– Это у него нервное. Но оно пройдет. Когда поймет, что не выгонят.
Ая восклицает:
– А в нашем телевизоре! Завелся сверчок! Кричит по вечерам: «Цир-цур… Цир-цур…»
– Сверчок? В телевизоре? Не может быть.
Финкель разъясняет:
– Очень даже может, если туда запустить. У кого запечный, у нас заэкранный. Сидит в телевизоре, в неведомых его глубинах, свиристит без умолку, дикторов заглушает, любовные сериалы, чем питается, не известно. Позвали техника – устранить неполадки; узнал, зачем вызывали, обиделся и ушел, даже не взглянув, но деньги за посещение потребовал. Пришел знаток, особо рекомендованный, в черной шляпе, пейсы до плеч, спросил строго: «По субботам включаете?» – «Включаем». – «Чинить не буду». Тоже ушел.
– Ну, Финкель! Ну, хулиган!.. – улыбается Ривка. – У кого только научился?
– Могу еще отловить. Запустим в ваш телевизор.
Скребется в дверь реб Шулим, упорный молчальник, послушать их разговоры – вы на такое способны, говорливые? Сидит на стуле, выглядывая из своих глубин, заходится в немом крике, и вот откровение его, готовое вырваться наружу, обвиснуть полновесно спелым апельсином, не закатиться в траву на скорое гниение: «Как же мы бездарны на хорошее, как талантливы на плохое! Нельзя ли наоборот? Наоборот – нельзя ли?..»
Ривка начинает, задавая тему:
– Прожито много, но хочется еще чуточку.
Финкель не согласен:
– Много? Разве это много?.. Вопрос не в том – уходить или не уходить. Важно иное: согласен или не согласен.
Тема важна и беспокоит каждого.
– Не надо уходить, вот и всё, – вступает Ото-то. – Я ведь не умер после рождения.
Все переглядываются понимающе, а Финкель продолжает:
– Не желаю жить вечно. Желаю столько, сколько захочу, ни дня больше. Главное, уйти достойно, познать себя в последнем испытании – даже занятно. Вознестись, вытереть ноги о половик: вот он я, что можете предложить?
– Половик, – веселится Ото-то, – ха-ха, половик… Где ты видел души с ногами?
– Где ты видел души без ног?..
Вопросы вспучиваются пузырями, как от дождя на лужах, и лопаются, не получив разрешения. Истина увядает от небрежного ухода, погибает от бомбы или пули, и все затихают, припоминая ракеты с юга, угрозы с севера, самоубийцу с зарядом на поясе, который выходит на промысел, неосознанные опасности в краю неустройств, где на виду у всех горюют дикторы телевидения, оповещая о потерях. «Не открыть ли курсы смеха для улучшения человеческой породы?» – подумывает ликующий старик, прозревая будущие поколения, которым не позавидуешь. Не соглашается его сожитель: «Откроем ускоренные курсы плача».
Мир приходит в неистовство, подверженный порче, несметные полчища обкладывают город, дом, душу; свиток тягот еще не заполнен, и для самых забывчивых – скамья на подходе к концертному залу, табличка на ней: «Памяти родителей…», где затаилось пугающее слово «Освенцим». А вечер выдастся прохладный, ветерок ласковый-ласковый, детской ладошкой по щеке, неприятности отдалятся за горизонт, будто их не было, слушатели пошагают неспешно с концерта, после Моцарта-Дебюсси-Равеля… – Освенцим подстерегает на той скамье, которую не миновать.
Сказал бы Финкель: «Век начался и себя уже не оправдал. Надежда на век следующий, до которого не дожить…» Сказала бы Ривка-страдалица: «Поторапливаем будущее, убегая от настоящего. А там заготовлено про запас…» Добавила бы бабушка Хая, которой давно нет на свете: «Можно бы жить, и неплохо, да кто ж кому даст? Умудри их, Господи…» – «Ладно вам, – забеспокоился бы папа Додик: неведение – его ограда. – Может, обойдется…» – «Что ладно тебе? Что ладно? – возмутилась бы мама Кира: не снести ее ропота. – Неладно вокруг. Всё неладно…»
Мама Кира решительна и непримирима, ей требуется ясность – не изощренные толкования: семь раз отрежь, один раз отмерь. Папа Додик – ублаженный миролюбец в поисках необременительного бытия: семь раз отмерь, а отрежется само собой. «Вот бы… – мечтает папа-гуманист. – Вот бы эти правые изгнали отсюда этих арабов, и некому будет взрываться. А мы бы заклеймили правых за их бесчеловечность».
Из мест прежнего их обитания прилетела столичная штучка мужского пола, словно на захудалую окраину метрополии, произнесла с экрана, ногу закинув на ногу под обвислым животом: «Это была ошибка – провозглашение вашего государства. Его не должно быть». – «Я его изувечу, – пообещала мама Кира внятно, замедленно, суживая по-кошачьи зеленеющие глаза, наливаясь холодной яростью, от которой папа Додик забивается под одеяло. – Убью, расчленю на части, скормлю шакалам».
Подступит время для ночных размышлений, огорчится безмерно ликующий старик, жалостлив и отходчив: «Без доброты мы озвереем, да-да-да!» Взовьется старик опечаленный, буен и непокорен: «А с добренькими погибнем, вот-вот-вот!» По телевизору покажут чукчу, который повинится перед моржом, прежде чем его убить, – таков порядок у чукчей: «Прости нас за злодейство, но подступает зима, суровые холода, пропадем без твоего мяса. Мы и наши собаки».
А люди изничтожают себе подобных, прощения не просят.
8
Снова Финкель. На лестничной площадке:
– Бабушка моя рассказывала: покойникам вкладывали в руки по палочке. Прокопать путь до Иерусалима и там воскреснуть после прихода Мессии. А нам и того не надо. Мы уже тут.
– Хочу тоже палочку, – вздыхает Ривка. – Прокопать в Галилею. К Амнону.
Филиппинка вступает в разговор, чирикая о своем. У Ото-то неосознанный к ней интерес, и она это ощущает, пухлогубая, большеглазая, с приплюснутым носом и смоляной прической, не лишенная восточного обаяния; она всё ощущает, не подавая вида в замедленных устремлениях. А рассказывает она о том, как в голодную, бедовую пору жители ее деревни решили выкопать обитателей кладбища, унести с собой в сытные края, но те не дались в руки, ушли глубоко в землю, и живые остались с мертвыми на прежнем месте.
– Теперь? – спрашивают. – Что там теперь?
– Нет больше деревни. Город всё затоптал. Дома по двадцать этажей вместо кладбища, тяжесть непомерная на усопших.
Встают в дверях близнецы-сорванцы, босиком и в пижамах:
– Мам… Нам спать скучно.
– Марш в постель!
– А сказку… Где сказка?
– Я, – просит Финкель. – Можно я?
– Ты умеешь?
– Они еще сомневаются! Лучше меня никто не расскажет.
Взбираются к нему на колени, и Финкель начинает:
– Жил на свете старичок – каждому по нраву, который пускал пузыри. Когда умывался, стоял под душем, полоскал рот или просто так, ради потехи: буль-буль-буль. Потому и называли его дед Пузырь…
Прерывают:
– Пузырь – это что?
Ая приходит на помощь, переводя на понятный язык:
– Пузырь – это буа.
Финкель продолжает:
– Жил на свете дед Буа, который… Нет, так я не согласен! Про Пузыря могу рассказать, про Буа не получится. Француз какой-то…
Близнецы сползают с его колен, говорят сурово:
– Не умеешь.
И Хана их уводит.
Распахивается дверь в квартиру, где совершается нечто таинственное, недоступное посторонним. Выходит Дрор, их сосед, выпрыгивает женщина – глаза отпахнуты, целует его при всех.
– Упоительно! – восклицает. – Возбудительно-опьянительно!..
Козочкой проскочит вниз по лестнице, не воспользовавшись лифтом, выпорхнет из подъезда с обновленными желаниями – и в такси. «Запредельно! – вскидываясь на сиденье. – Непостижимо-неудержимо!..» – «Куда едем?» – спросит шофер, кучерявый блондин славянской породы, глаз положив на пассажирку. «С тобой – хоть куда!» – «Эх! – взовьется кучерявый незнакомым ей словом. – Засвербело, блин!» Рванет с места…
Пышноусый обольститель Дрор садится на стул, вытягивает ноги:
– Умучили – нет сил.
Большой, неспешный, с бархатным голосом, вкрадчивый в ненавязчивой любезности: хоть на рану его накладывай, на кровоточащую душевную рану для скорого излечения. Женщины бегают к нему на прием – запись за пару месяцев, Дрор уединяется с каждой, обволакивает любовными речами, про которые они забыли или никогда не слышали, берет руки в свои ладони, теплые, надежные, способные обласкать, прививает веру в их неотразимость, обновляя тусклые чувства, пробуждая мечтания, не доводя обольщения до крайностей, – главное, чтобы ничего не пришлось расстегивать.
– Перед вами несчастная женщина, – заявляет очередная бедняжка, – и когда этого не ощущаю, чувствую себя еще более несчастной.
– Сделаем счастливой, – обещает целитель, и они уединяются в его покоях.
Обычно требуются три-пять сеансов, в иных случаях, более запущенных, до десяти.
Водит по ресторанам. Дарит цветы. Устраивает прогулки под луной с нашептыванием в розовеющее ушко. Возит даже в Грецию, на малые острова, в соблазны уединения: за всё они платят.
– Чем дольше живешь на свете, тем больше вокруг тебя оказывается дураков. По молодости не замечал прежде. По собственной дурости.
На этом он зарабатывает, и зарабатывает неплохо.
Дрор знаменит. К нему не пробиться. Его визитную карточку передают из рук в руки: «Оживляем сердца сокрушенных»; домогаются его отчаявшиеся бедняжки в засухе чувств, Дрор-обольститель излечивает притихших, привядших, неуверенных в своих чарах, которые поедом поедают себя и своих близких. «Бушуйте, – наставляет. – Беснуйтесь. Устраивайте скандалы, сцены обиды и ревности, хлопайте дверью, швыряйте на пол хрустальные вазы, фарфоровые статуэтки, графины с бокалами, не жалейте дорогие сервизы – потом окупится. И не раскаивайтесь, ни в коем случае не раскаивайтесь; пусть помучаются эти, которые вас недооценили, пусть они помучаются!»
После нескольких сеансов меняется облик, походка, набухают грудные железы, распушаются волосы, призывно посверкивают глаза, появляется желание заново кинуться в приключения, с вышки в бассейн. На последней встрече каждая получает наклейку на заднее стекло машины: «Свожу с ума. Кто на очереди?» – приманкой для мужчин, падких на приключения.
Всплески эмоций недолговечны, и по праздникам Дрор рассылает бедняжкам открытки с напоминанием о себе:
– За пару шекелей можно столько клиентов сохранить…
Прибежал муж пациентки, кричал, топал ногами – Дрор сказал примирительно: «Для тебя же старался». – «Для меня? – возопил. – Обеды перестала готовить, в магазин посылает после твоих глупостей, всякой ночью желает невозможного. Верни прежнюю жену!..» Прикинул, ухмыльнулся: «Два сеанса».
Интересуются приятели-завистники:
– Как же ты догадался?
Рассказывает:
– Прочитал в газете о явлении, необъяснимом наукой. В зоопарк назначили нового директора, и звери начали при нем выводить на свет потомство за потомством, в невообразимом количестве, даже те из них, которые в неволе не размножаются. Тогда и решил: тоже могу, в своем зверинце. Оживлять сердца сокрушенных.
Дрор начинал коммерцию в превосходстве добрых намерений, но бывают порой осечки, которые оборачиваются обременительными заботами.
– Одно плохо. Не все от меня отстегиваются.
Это ему мешает. Это его обессиливает.
Приглядывается к Финкелю:
– Ваш случай мне интересен. Три сеанса к пробуждению чувств, максимум пять. Для соседей скидка.
– Я подумаю, – отвечает без улыбки.
Девочка Ая, задумчивая не по возрасту, сидит на коленях у медведя.
Ая напевает тихонько, и все замолкают: «В далекий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят…»
Уходит шум улицы и далекого шоссе, исчезают за окном пальмы и апельсины на ветках, гаснет настырная реклама напротив, зажигаются иные фонари, иные прохожие шагают по тротуарам в надежде на иную удачу, проступают иные лики без облика-названия, каждому свои. Голосок бьется о стены, чистый, звонкий, ломкий на верхах: «Любимый город, синий дым Китая, знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд…»
Всем известна эта песня, переводить не надо. У филиппинки подозрительно блестят глаза. Реб Шулим хватается за бутылку с водой. Ривка молчаливо льет слезы: сад в Галилее, нежный взгляд не для нее. Заканчивается песня, возвращаются пальмы, зажигается реклама за стеклом – колкими соринками в глазах, исчезают нежданные облики. Под утро поступит послание под-подушечной почтой, которое проще нашептать на ухо: «Дедушка! У меня тоже есть прошлое?» – «Есть, хорошая моя, конечно, есть. Не забывай того, что принято забывать. Береги и не скрывай этого».
Все расходятся по квартирам, запирают двери на ночь до нескорого рассвета. Ото-то просит:
– Ломтик у меня переночует… Можно?
– Можно.
И он бурно радуется.
А тусклый человек с лицом злого скопца затаился, наверно, в подъезде. Характером не талантлив. Способностями не богат. Зависть к удачливым пучит его внутренности, вызывает разлив желчи, зловоние изо рта от непереваренной пищи. Стукнет кулаком в дверь: «Не доводите меня до крайности!», и рухнет покой этого места, дрогнет-опадет плод-апельсин.
– Сколько? – спросит Ривка назавтра.
– Четыре, – ответит Финкель. – Теперь их четыре.
Опечалятся оба.
9
Сон подкрадывался, словно тать в ночи…
…надоедливый – не отвяжешься…
…приземистый дом на припеке, которым Финкель, по-видимому, владел. Дом с палисадником, окруженный хилым штакетником, пустоты помещений с затененными пазухами, куда не проникнуть, а вокруг такие же обиталища в скудости пребывания, источенные жучком, порченные гнилью, неряшливо стареющие у безденежных владельцев. Лестницы темные, крутые, с битыми ступенями, комнатенки затхлые, стены щелястые, плешины дранки из-под обвалившейся штукатурки; мелкие, скособоченные окошки, тусклые лампочки под выцветшими абажурами, продранные диваны, колченогие столики; на подоконниках зарастали пылью немытые стеклянные банки со следами от болгарского фаршированного перца.
Шагал к своему дому упорно, настойчиво, пробиваясь через цеплючие ограждения, стучал в дверь – не достучаться, кричал – не докричаться: никто не проглядывал в окнах его видений.
И вот в последний, должно быть, раз: за дверью слышатся тяжкие шаги, проламывающие половицы, грузный мужчина в сатиновых шароварах, в майке-сеточке звучно щелкает замком. «Кого?» – спрашивает сурово, затыкая проход тугим пузом. «Я жил в этом доме. Вспоминал его. Видел во снах. Написал о нем книгу, которую готов подарить. Может, вам интересно». – «Нам неинтересно».
Но он уже проходит коридорами своих снов, где по комнатам затаились жильцы, готовые ощериться локтями, гикнуть в единый миг, гаркнуть, свистнуть в два пальца, ошеломив нежелательного пришельца, а мужчина топает следом, вплотную, выталкивает наружу сетчатым пузом-поршнем. «Нет тут твоего, – ненавистно. – И не было». Видение уходит, более не потревожив, – это прощание с домом на припеке, куда больше не проникнуть…
Телефон пробуждает от снов-раздумий.
Женщина из Хадеры, кто же еще?
– Всё говорят: познай себя, познай себя… Начнешь познавать, станешь шизофреником.
– Мне это знакомо.
– Мне тоже. – Задиристо: – Хотите подробности?
Хмыкает стеснительно:
– Как пожелаете.
– Пожелаю. Я пожелаю.
Начинает без спешки:
– Снимаем квартиру на двоих. Общая кухня. Кастрюли, сковородки, тряпки. Запахи чужого тела, чужой еды – у меня-то?..
Невесело усмехается, так ему кажется.
– У соседки бигуди по утрам. Огуречная маска на лице. Мексиканские сериалы со стонами-проклятиями. Готовит голубцы, кабачки, перцы с мясом, меня поучает: «Были бы деньги, всё можно нафаршировать».
– Замечательно сказано! – восхищается Финкель. – Восточная мудрость. Ближневосточная.
– Страхолюдина. Ходит с подскоком. Бурчит чего-то, пришепетывает. Ей бы метлу в руки – и полетела. Из форточки в небеса.
– Здесь нет форточек.
– Нет, – соглашается. – Здесь нет… Я для нее ни на что не годная, всё покупаю дороже, а она копит на Париж, даже завидно.
– Чему тут завидовать?
– Желаниям таким, незамутненным… Порой думаю: я к ней несправедлива. Мир должен быть на радость. Хоть кому.
– Мне на радость.
Молчит. Раздумывает.
– И мне. Кой-когда… Хотите знать, что сорвало с места? Пригодится для сценария.
– Я не пишу сценарии.
– А вы попробуйте. Эпизод для Феллини.
Морщит, должно быть, лоб, прикусывает губу:
– Теплоход уходил из Сочи. Бесшумно, неприметно, светлым неземным явлением. В ночь, в открытое море, весь в огнях: корабль Renaissance, круиз по островам-океанам. Женщины в вечерних туалетах, мужчины у бара, вальс над волнами. Господи, у людей музыка, вино, танцы, а я – позабытая, затерянная – глядела с темного замусоренного причала на уплывающее чудо…
– Тогда и решили?
– Тогда и решила: поплыву и я. К другому берегу. Как это сказано у сочинителя? Пусть поживет у нас. И имя ей Ломтик…
10
Ночь будет нескончаема.
Тени на потолке не порадуют, поспешая на тараканьих ножках.
Шепчущие, умоляющие, жалостливые и неотступные.
Вновь зазвонит телефон. Или почудится.
Не иначе, мама Кира. С острова Мальта. Из города Ла-Валлетта.
Скажет непременно: «Как дела?» – «Замечательны, – ответит Финкель. – Ая спит. У меня гостья». – «Так поздно?» – удивится мама Кира. «Так поздно». – «Эта? К которой поспешаешь?» – «Кого ты имеешь в виду?» – «Финкель, не лукавь». Перескажет новость папе Додику, потом спросит: «Останется у нас ночевать?» – «Осталась». – «Надеюсь, не в моей постели?» – «Нет. В моей». – «Даже так?» – «Так. Заснет под моим одеялом, подсмотрит стариковские сны». – «А ты где?» – «Такие вопросы мужчине не задают…»
Подошел к концу день четвертый, во время которого герои размышляли о том, как раздобыть желаемое или восполнить хотя бы потерянное…






