355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кандель » Может, оно и так… » Текст книги (страница 2)
Может, оно и так…
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:01

Текст книги "Может, оно и так…"


Автор книги: Феликс Кандель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Комнаты дедушки и внучки расположены рядом, у каждой выход на балкон, и они оберегают от родителей свою тайну. Папа с мамой усаживаются вечерами у телевизора, а она перебегает к нему в пижаме, залезает под одеяло:

– Де-душ-ка, расскажи…

Носом утыкается во впадину над его ключицей, ресницами щекочет щеку, палец дедушки прихватывая в кулачок, – трепетание ее ресниц, как трепетание души, а Финкель рассказывает без скидок на малолетство, передает внучке способность удивляться, не упускать невероятные события на своем пути, поражающие воображение.

– В лесу объявилось необычное животное, переполошившее птиц и зверей. Нет у него ушей – слышит пяткой. Нет глаз – видит носом. Не углядеть даже рта – куда же закладывает еду?.. Собралось в кружок лесное население, вопросило с пристрастием: «Как звать?» – «Как назовете». – «Откуда пришло?» – «Откуда скажете». – «Чего умеешь?» – «К чему приставите. Жуков пасти. Муравьев стеречь. Гусениц щекотать». – «Еще чего?» – «С черепахой ползать. С кузнечиком прыгать. С лягушкой квакать». Решили неуступчиво: «Прогнать!» А оно доброе-доброе, косматое-косматое, облохматилось, по кустам бегучи; виляет ногой за неимением хвоста, каждому заглядывает в глаза. Ростом, между прочим, с валенок… Подумай и скажи: что бы ты сделала?

– Возьмем, – отвечает внучка. – Пусть у нас поживет.

И он уносит ее, сонную, в кровать.

– Де-душ-ка, – шепчет в дрёме, – что такое валенок?..

Поутру открывает глаза – девочка стоит, ждет пробуждения. Отпахнуть одеяло, впустить в теплоту постели, чтобы зашептала на ухо, обдавая легким дыханием:

– Давай тайничать. Ты пишешь мне, я тебе, и кладем под подушки. Разговариваем с помощью под-подушек: никому не догадаться.

– Давай, – соглашается дедушка и после очередного пробуждения находит в изголовье записку. Буквы расползаются по бумаге, большие, кривые и помельче: «Хочется сказать неправду, хоть разочек!» Финкель отвечает коротко, под-подушечной почтой: «Разочек можно».

В тишине расцветает миндаль в горах. В тишине подрастает девочка Ая, большеглазая, задумчивая не по возрасту: душа приоткрыта чудесам. Порой затихает в полумраке комнаты, глаза смотрят – не видят, голубенькая жилка набухает на лбу. Дедушку это беспокоит, дедушка спрашивает – таков их пароль:

– Отчего ты грустный, пирожок капустный?

Внучка отвечает:

– Оттого я грустный, что ужасно вкусный.

И оба тихо радуются.

У Аи в комнате живет огромный зверь. Белый пушистый медведь сидит на полу, привалившись к стене; девочка пристраивается у него на коленях, спиной к теплому животу, зверь обхватывает ее лапами, черным кожаным носом утыкается в затылок, дышит неслышно в обе ноздри. Финкель усаживается рядом на коврике, вытягивая ноги; Ая читает по складам книжку, разглядывает картинки на страницах, дедушка млеет в теплоте ощущений.

Сказал однажды:

– Такой медведь не может быть игрушкой, очень уж он велик. Его место в лесу или в зоопарке.

– Он не игрушка, – ответила. – И он это знает.

В руках у девочки книга. Про патриархов Авраама, Ицхака, Яакова. Про Сарру, Ривку, Лею, Рахель. Книга открыта на той странице, где Яакову привиделся сон и сказано скупым словом: «Вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней…», ибо там, наверху, расположены Врата Небес.

У Аи глаза вопрошающие.

– Де-душ-ка… У ангелов есть крылья. Отчего же они не летают, а поднимаются и опускаются по лестнице?

Финкель не готов к ответу и размышляет в постели немалое время, разглядывая по привычке белизну потолка. Посреди ночи спрашивает себя: «Возможно, они не ангелы, но люди? Поднимаются в последний свой путь». – «А опускаются? Кто же опускается по лестнице?» – «Они и опускаются. В наши сны».

– Де-душ-ка… – С паузами и придыханием: – Муравей ползет по строчке… Де-ду… – На «шка» недостает воздуха. – Он читает!..

У Ото-то – муха Зу-зу. У них – муравей в квартире. Иногда их два, иногда нашествие, но этот выделен среди прочих, хоть распознать его невозможно. Мама Кира смахнула муравья со стола, и он шлепнулся на пол, отбив лапки. «Ах, как грубо, – сказал, отряхиваясь, – как бесчеловечно!..», – дедушка уловил жалобу крохотного существа, страдающего от унижения, пересказал внучке, но мама не расслышала или сделала вид, что ничего не случилось.

Потом они поют на два голоса: «В далекий край товарищ улетает. Родные ветры вслед за ним летят…» Финкель научил, Детеныш-Финкель, больше некому. Папы с мамой улетели на Мальту, и после обеда они отправятся в поход. Одних привлекает город Ла-Валлетта, других – необследованные окрестности обитания для осмотра, обмера, нанесения на карту.

Ая интересуется: «Тебе сколько лет?» – «Двадцать семь» – отвечает Финкель, позаимствовав ответ из давнего своего сочинения. «Неправда. Тебе за семьдесят». Искушает ребенка: «Решай сама. Двадцать семь – могу идти в поход. За семьдесят – нет больше сил». Подумала, сказала: «Ладно уж, тогда двадцать семь».

– Я девчонка еще молодая, – напевает дедушка в полноте чувств, – но душе моей тысяча лет…

8

– Когда приедешь? – прохрипел через границы незабвенный друг, а голос надтреснутый, скрипучий, из обожженного горла.

– В мае, наверно.

– Я дождусь.

Не удержался, пропел-просипел на прощание:

– Ночь коротка. Ждут облака. Я лежу у Него на ладони… – выдох прервался, вдоху не наполнить бессильные легкие.

Он был счастливчиком, не иначе, его незабвенный друг. Которого одарили при рождении дивным свойством, чтобы не прозевал значительные события по сторонам. Не проспал. Не проглядел мимоходом в соблазнах упущений, ибо удивительное случалось непрерывно, требуя непременного его присутствия, прикосновения с переживанием.

Говорил, смакуя каждое слово:

– Девиз рода Коновницыных: «Желаю только бессмертного». Девиз рода Кочубеев: «Погибая, возвышаюсь». Девиз рода Кутайсовых: «Живу одним и для одного». Девиз графов Дибичей-Забалканских: «Всякому свое». Наш девиз: «Ограничимся б о льшим».

Годы прожил запойные, хозяином застолья, в охмеляющем задоре-кураже, в усладу себе и каждому, но к рюмке прикасался не часто, пьяноватый без вина.

– Люблю кормить, – говаривал с удовольствием. – Чтобы досыта. Этих объедал.

– Он любит… – ворчала жена его Маша. – А мне топтаться у плиты. До вечера.

– А посуду? – ревел в ответ. – Кто посуду потом моет? До ночи?..

Жена его Маша подносила из кухни блюдо за блюдом, он подливал гостям, бурливо говорлив, спорил до неистовства, перескакивая с разговора на разговор, громил собеседников неоспоримыми доводами.

– Гоша, – кричали в подпитии, – кормилец ты наш! Теперь докажи обратное!

И он доказывал блистательно, с той же яростью и гордостью победителя.

– Загустеете, – грозил, – забуреете, станете фиглярничать, кунштюками пробавляться, полезет из вас актерство, игра на публику – осерчаю, отлучу от своего стола.

Возле него было шумно, дымно, сытно и надежно. Если дружба, так на разрыв рубахи, на распахнутость двери и кармана; если несогласие, так до конца спора.

– Недостаточно, чтобы тебя любили. Надо, чтобы страстно ненавидели.

Запевал, поигрывая жгучими цыганистыми глазами: «Коль любить, так без рассу-удку, коль грозить, так не на шу-утку…» Мечтал выдумать историю повеселее, споро изложить на бумаге, не удушая авторским мудрствованием; пусть каждый, кого гнетет тоска, прочитает ее и улыбается затем день-два, припоминая подробности, – до последнего часа мечтал об этом.

– И если где-то там, в горних высотах, ведется отсчет достоинств и прегрешений, такую заслугу припомнят всякому сочинителю.

 
На печке лежу,
Похохатываю,
Каждый день трудодень
Зарабатываю…
 

Когда становилось тошно, муторно, непокойно, надевал лучшие свои одежды, подкатывал на такси – сигара в зубах, шляпа на затылке, кидал деньги без сдачи: завистники полагали, что успех цепляется у него за успех, и им тоже становилось тошно. Но выпадали удачливые деньки, напяливал старые штаны, мятую рубаху, приходил небритый, пешком, прихрамывая, просил взаймы на бутылку – завистники думали, что ему не продохнуть от неудач, чему радовались безмерно, суетные и склонные к раздорам, с лживыми измышлениями и затасканной речью.

– Мне плохо – и им чтобы плохо. Мне замечательно – и им, обделенным, услада. Я не жадный.

Было ли это? Совсем вроде недавно. Сидели на одной парте, дети войны и раздельного обучения, вороватые от несытости, грубо проказливые, недополучившие хлеба, масла, девичьего утишающего соседства, смягчающего подростковую дурь. Макали ручки-вставочки в одну чернильницу, списывая на контрольных, бублик разламывали на двоих, вопили: «Училка заболела!..», мчались по Большой Молчановке или Собачьей площадке, пиная ногами консервную банку, – дети коммунального обитания, из семей со скудным достатком и бескорыстной заботой родителей, с младенчества избавленные от будущего зазнайства и холодной расчетливости.

Забегали на кухню, в ее колготное многолюдье с керосиновым чадом, глядели – облизывались, как соседки обмакивали гусиное перо в блюдечко с растительным маслом, обмазывали сковородку, черпали поварешкой опару – каждому доставалось по блину, пышному, пупырчатому, пахучему. Ездили на стадион «Метрострой», гоняли с оглядкой мяч за воротами – лишь ловкачам-умельцам дозволялось топтать траву на поле, белесые полосы разметки. Подросли – вторглись в большой мир в превосходстве добрых намерений, в спешное его познавание, ничего не имея и всем обладая; прорастили по молодости грибницы, раскинули усики по свету, прикоснулись неприметными отростками к себе подобным; впереди ожидала глыба лет: не осилить, казалось, не своротить, но также играли за воротами – правдоискатели во вред себе, с совестливыми душами, в отличие от пролазников, ушлых и дошлых на размеченном поле бытия, – а кто-то уже поскуливал в ночи, неустанно бормочущий, оплакивающий долю свою: петушком не пройти по жизни.

Говорил незабвенный друг:

– Мне хорошо. Я обделен памятью. Ничего не запоминаю: ни прозу, ни стихи. Открываю книгу, давно читанную, – упоение, потрясение, невозможная удача! Так оно и с любовью – заново, всякий раз заново: «Ноет сердце, изнывает, страсть мучительну тая…»

– Счастливец! – шумели за столом приятели. – Поделись опытом!..

Рассказывал без утайки, специалистом по грехопадению:

– Мужчины делятся на два вида: одни обрывают дамские пуговицы, другие их пришивают.

– Кто же ты?

– Я – обрыватель дамских пуговиц, заодно и крючочков… Станете хоронить, набегут вприпрыжку худенькие с пухленькими, свеженькие и привядшие, зареванные, засморканные, с разодранными одеждами, исцарапанными лицами, увядшими враз прелестями…

– Не будет пухленьких, – говорила жена его Маша, губы поджимая в обиде. – Свеженьких – тем более.

– Будут. Куда они денутся? Слезы по асфальту, оханье-гореванье: для кого теперь, для чего теперь, как?.. Скорбно возопят вослед, цокая от желания остренькими каблучками: «Спасибо тебе, Гоша!..»

А Финкелю признавался, одному ему: «Думаешь, я гуляка? Да мне, кроме Машки, никого не надо. Бывали, правда, увлечения на две-три встречи, потом как из колодца выныривал: обольщать случайную дуру, таиться, врать напропалую – не царское это дело. Выпьем за Машку, друг Финкель. Под помидор с огурчиком». Взывал в легком подпитии: «Машка, жена моя, я тебя возбуждаю?» – «Когда как», – отвечала. «Ты меня добивайся, Машка!»

– Не спеши, – уговаривала. – Поживи еще. Подумай о том, ради чего стоит продержаться.

– Ради тебя, – прикидывал. – Еврея Финкеля. Пива с воблой. Ради первенства мира по футболу. Очень уж ко всему привык, отвыкать не хочется…

Он опережал всегда и всех, опередил и тут. Пылкость натуры, ее увлеченность забрал с собой, чтобы и там, в горних высотах, взбодрить-взбудоражить снулых небожителей. «Гоша! Это же Гоша! Для забав-измышлений…»

Наказывал на прощание:

– Вы хороните человека, а это не часто случается. Усердствуйте, погребая, наймите плакальщиков в сюртуках – не пьянь кладбищенскую в драных ватниках. Всплакните у могилы. Пригорюньтесь. Не обделите цветочком. Таким похоронам можно позавидовать.

– Что ты мелешь, Гоша? Какие плакальщики?

Оглядывал грустное застолье:

– Эх ты, доля моя неладная!.. Приходите, ребята, не ленитесь: Хованское кладбище, двадцать первый километр Киевского шоссе. Положите возле уха телефон, звоните почаще, сообщайте новости: кто с кем, кто без кого. О книгах моих расскажите: читают или позабыли.

– Какой телефон, Гоша? Батарейка разрядится.

– Господи! – вопил. – С кем я связался? Не люди – таблицы умножения! Дважды два, трижды восемь…

Не постучит в дверь, не встанет на пороге – белозубый, остроглазый, искрометный:

– Вам повезло. В ваш мир пришел я с нежданностью чувств и поступков. Уйду, кто меня заменит?

Не наговорит потешку:

– У попа была собака. У бабуси – гуси. А у Анны у Иванны мужики на пузе.

Не захохочет первым…

– Закройте, – приказала Маша. – Это уже не он.

Крышку опустили на гроб.

9

Обедают они втроем.

Ото-то усаживается за стол надолго, словно укладывается в постель, ест много, напористо, вознесенный над супом, постанывает от наслаждения, высасывая с ложки, торопится, обжигается, стараясь первым опорожнить тарелку и получить добавку.

– Там, – косит глазом. – В кастрюле. На всех не хватит…

Дома он ест со сковородки, орудуя гнутой вилкой, пьет из носика чайника, забитого накипью, а здесь потребляет пищу наравне со всеми, цветными каплями орошая рубашку, кашу заедая хлебом, мясо обмазывая горчицей, пищей наполняя живот, обширный и поместительный. Аппетит у него отменный, всякая еда на столе вкуснее вчерашней, всякая на подходе желанней сегодняшней.

– Больше всего люблю обедать. Никто так не любит…

Кусает щеку в азарте поглощения, разевает рот в скорбном вопле, проливая крупные слезы:

– Финкель!.. Почему оно так?

– Изменения, – разъясняет. – Необратимые. Мне ли не знать?

К старости Финкель стал подглядывать за собой, шпионить, изыскивать способы для выявления истинного нутра. Заметил вдруг, что говорит короче, отбросив придаточные предложения, скупо пользуясь причастиями-деепричастиями. Еще заметил, что кладет вещи на те места, откуда их взял, – отчего бы так? А оттого, что времени осталось мало, времени не впопыхах, и началась неосознанная экономия, чтобы не тратить его на липучее многословие, на поиски ключей, кошелька, ножниц или головной щетки. Решился даже – да простят великие писатели – читать в непотребном месте на исходе дней: сбережение времени при затрудненной работе кишечника, однако недочитанное не оставляет в туалете до очередного посещения из уважения к тем же сочинителям.

Изменений много, от них не избавиться, успевай только отмечать. Говорит себе в осуждение:

– Всё на свете на что-то указывает, а нам, дуракам, без надобности.

Слабому мышлению такое недоступно, но Ото-то доверяет опытному человеку и вновь склоняется над тарелкой, вымакивая соус до крайней капельки, озабоченно перечисляет между глотками:

– У них много всего, сразу не осилить. Картошка, морковка, кабачки. Хумус с тхиной. Яблоки с мандаринами. Фасоль. Крупа-макароны. Изюм с орехами. Яйца. Сок. Молоко в пакетах. Хлеб белый, хлеб черный…

Волнуется, машет рукой, брызгает соусом с вилки:

– Морозильник забит сосисками – я проверял. Даже консервы для Бублика имеются, но мне их не дают…

Друг-муравей ползает по скатерти в поисках угощения, Ая ему выговаривает:

– Что ж ты, дурачок, в солонку лезешь? Обопьешься потом.

Затем они разговаривают, сытые, ублаженные. К прояснению ближайших намерений. Ото-то утрамбовался по горло, глаза его слипаются, но Финкель приоткрывает заветную шкатулку с засушенными лепестками, с их апельсиновым призывом к пробуждению чувств.

Последние наставления:

– Отправляемся туда, куда надобность укажет. Делаем то, что желания подскажут. Вопросы есть?

Вопросов нет. Рюкзаки за спину, компас в руки – и пошли.

Дедушка. За ним внучка. Ото-то замыкающим.

Пересекают кухню, коридор, спальню родителей. Осматривают туалет, ванную комнату, кладовку. Пережидают бурю в укрытии за диваном. Выходят с опаской на балкон, открытый ветрам-приключениям.

– На нас не нападут пираты? – пугается Ото-то. – Как в тот раз…

В тот раз они шли с попутным ветром через бурную Адриатику, спасаясь от морских разбойников; Финкель стоял у штурвала в застиранной тельняшке, Ая кричала: «Земля!», Ото-то бросал якорь. Высадились на пустынный остров без воды и провизии, кинули с балкона бутылку из-под яблочного сока с отчаянным призывом: «Спасите наши души!» – «Де-душ-ка, – спросила Ая. – Зачем души спасать? Они же не умирают…»

Посреди балкона Финкель прикладывает палец к губам:

– Тихо! Не оборачиваться. Кто-то крадется за нами…

Рты открываются. Глаза округляются. Ото-то не дышит, подверженный опасениям:

– Слышу. Я слышу… Риш-руш… Риш-руш…

– Ришруш, – подтверждает Ая и разъясняет по-русски дедушке, несведущему в тонкостях обретенного языка: – Шорох. Шуршание.

Финкеля это устраивает. Гур-Финкель шепотом нагнетает страхи:

– Два брата. Риш и Руш. С озера Ньяса.

– Че-е-го?..

– Оранжевые карлики. Из африканских глубин. С луком и отравленными стрелами.

Страх накатывает волной от нижних конечностей. Заплетаются ноги у Ото-то, слабеют его колени. Спазмой прихватывает внутренности, взывающие к скорейшему извержению излишков. Колотится в тисках сердце, готовое выпрыгнуть из горла. Шерстится кожа на спине, жуть подступает к языку, лишая речи, к носу и глазам, из которых сочится влага, к голове, взывающей к немедленному отступлению. Ото-то не выносит подобных переживаний, терпение его на пределе.

– Я пойду… У меня дела…

– Это Бублик! – кричат. – Наш Бублик!

Но он бежит к себе, на спасительницу-кровать, которая не по размеру, под мамино пуховое одеяло; укрывается с головой, поджав ноги, поспешая в сон, в тепло, где капель на листьях после дождя, промытые небеса и где недоговорено с той, что ожидает на садовой скамейке.

«Ему досталась душа без определенного места жительства, – так полагает Дрор, сосед по лестничной площадке. – Душа уходит, когда ей вздумается, и объявляется нежданно, в минуты просветлений, чтобы передохнуть в нескладном теле и вновь отправиться в скитания». Дрор – психолог. Ему многое доступно в размышлениях, оттенки и глубины мятущихся душ, Дрору можно поверить.

– Финкель, – печалится Ото-то в отсутствии своей души, – может, подменили меня в роддоме? И я на самом деле – не я? Разыщи меня, Финкель…

10

Привал в комнате. Возле шкафа. Где хранится шуба мамы-модницы, которой не попользуешься в здешнем климате. Шуба – повод для размышлений, и дедушка начинает:

– Убили зверя лесного, шерстистого, загубили зверя полевого, ворсистого, уловили капканом жителя скальных высот, клочковатого и косматого, сняли с них разномастные шкуры, пошили шубы – отдельно из шерстистого зверя, отдельно из ворсистого, но в выделанных шкурках теплится память о вольном бытие, снится шерстинкам снег, бег по следу, жар погони, трепетание жертвы, первый глоток живой еще плоти… Шкурки от разных зверей, обреченные скорняком на совместное проживание, не ладят с соседями, отторгают и отторгаются, отчего расползаются швы на шубе, их соединяющие, подступают конечные дни мехового изделия.

Ая предлагает:

– Можно распороть швы, отделить шкурку от шкурки. Пусть отдохнут от соседства.

Но мама Кира не разрешит. Папа Додик насупится и вычислит убытки. Когда девочку отчитывают, она кривит губы в полуулыбке – в глазах накапливается влага, потом уходит к себе, расставляет стоймя многоцветную книжку-картинку, надежным укрытием из картона, усаживается внутри убежища, тихо льет слезы, надрывая дедушкино сердце. А с картинок смотрят на нее принцы с принцессами, чародеи в остроконечных шапках, звери-приятели, увлекая в те края, где нет и не будет огорчений.

– Де-душ-ка… А шкаф? Доски, наверно, из разных деревьев. Тоже не ладят с соседями, отчего он скрипит и рассыхается.

– Дерево неподвижно, – отвечает дедушка, – в покое его мудрость. Живет достойно, уживаясь с иными деревьями, уживутся и здесь. А шкаф рассохся, состарившись, всякий бы закряхтел на его месте.

Идут дальше, видят больше. Возле кровати Финкеля разворачивают старинную пиратскую карту: «Три шага на север от тапочек дедушки, семь шагов на восток, шаг назад, шаг вбок…» Проходят указанный путь, обнаруживают в ящике стола позабытую мягкую игрушку, припрятанную до случая.

– Пони! – ахает Ая. – Де-душ-ка… Мой пони…

…на которого надевают по утрам цветную попону с кисточками, легкую сбрую с бубенцами, запрягают в двухколесную тележку, и он бегает в зоопарке по кругу, тоненько позванивая, катает детишек, страдая от малого роста, мечтает стать верховой лошадью, участвовать в скачках с барьерами, которые не одолеть и во сне. По вольеру прогуливается без спешки рассудительный друг-жираф, покачивая головой на пятнистой гуттаперчевой шее; мог бы работать подъемным краном на стройке, мыть окна в высотных этажах, доставать воду из глубоких колодцев для полива садов-огородов, – когда на зоопарк наползает туман, голова скрывается в белесой мути, откуда опускаются до земли ломкие его конечности. Звери из соседних клеток дразнят великана: «Эй, ты, небо не загораживай!..», дразнят лошадку за карликовую малость: «Пони в попоне!..», и только вдвоем им уступчиво, необидчиво – со слов Финкеля, которому всё известно…

На привале он достает из рюкзака блокнот, выписывает заглавие: «Дневник наблюдений. С приложением карт и замеров малоисследованных земель». И далее: «Самая северная точка на краю балкона. Самая южная у входной двери. Рек нет. Нет и озер с родниками. Водопад в унитазе. Ледник в холодильнике. Вулканы пробуждаются в чайнике, где закипает вода. Высочайшая вершина – платяной шкаф, покрытый пылью, не снегом».

– Де-душ-ка… Погляди!

На полке стоит глобус. По Австралии ползет друг-муравей, неотличимый от прочих.

– Он тоже путешествует!..

Финкель согласно кивает и продолжает запись: «На юго-востоке коридора выявлено логово неизвестного зверя. Настроено дружелюбно. Машет хвостом. Откликается на кличку Бублик… На западе ванной комнаты, за стиральной машиной, высмотрено бегучее существо, подлежащее искоренению. Проведен обмен мнениями по поводу его дальнейшей судьбы…»

Загнали существо в угол, накрыли банкой из-под варенья, чтобы в прозрачном своем узилище задумалось о трагической участи, которая ожидает нежелательного пришельца.

– Что будем делать? – спрашивает Ая. – Не убивать же…

У дедушки готов ответ:

– Вынесем на улицу, скажем: «Вот, мы тебя отпускаем, гибели не предавая. Пойди к своему племени, попроси каждого уйти из дома». И тараканы у нас переведутся.

11

Ночь застает их на юго-юго-востоке кухонного пола.

Вскипятили на спиртовке воду, приготовили чай, поужинали крекерами с сыром, пропели на два голоса: «Любимый город, синий дым Китая, знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд…»

Дедушка припомнил издавна переиначенное: «Любимый город в синей дымке тает…», и Ая не возражает, так ей по душе. Все соседи знают эту песню. Всем известно про синий, иссиня-синий дым поднебесного Китая, куда улетает, в котором растекается, растворяется, истаивает единственный, неповторимый друг.

Заползают в спальные мешки, укладываются на полу голова к голове: старому и малому одна утеха. Что бы сказала мама Кира? Что бы подумал папа Додик?.. «Пора тебе повзрослеть», – выговаривает мама, оглаживая крутобокие прелести, а папа хмыкает неуважительно, и остается предположить, что Додик слишком рано вышел из детства, а может, никогда там не был. «Оставьте меня таким, каков получился, – упрашивает Финкель невесть кого. – Так от меня больше пользы. Или меньше вреда».

Потенькивает капельный источник из подтекающего крана, наполняет лужицу в кухонной раковине, куда придут на водопой звери, обитающие в окрестностях. Газель. Лисица. Горный барсук. Кабан – опустошитель виноградников. Шакал с полосатой гиеной. Мышь-прыгунчик. Увилистая змея эфа.

– Не надо эфу, – пугается внучка.

– Она не придет, – обещает Гур-Финкель. – Ее мы не пустим.

Лежат. Смотрят в потолок. Ая просит:

– Расскажи про бабушку. Которая меня не дождалась.

– Она хотела. Но у нее не получилось.

Рассказывает:

– Мы учились в одном классе. Она сидела за первой партой, я – за второй и макал кончик ее косички в чернильницу. Бабушка возвращалась из школы, родители ахали, отрезали запачканный хвостик, а я ждал, пока косичка отрастет, снова обмакивал в чернила.

– У меня тоже косичка… – вздыхает Ая и тут же засыпает, утомившись от впечатлений.

Всё было, конечно, не так. В школах раздельного обучения девочки не попадались, но Ая запомнит эту историю, перескажет своим детям – образ бабушки с косичкой, перепачканной чернилами, и дедушки-озорника продержится пару поколений.

В выходные дни Финкель просыпался позднее обычного, потягивался в блаженстве, слушая шевеления на кухне, просил: «Посиди со мной…» Клал руку на колено, ощущая дуновение ее духов, теплоту округлости, – где то колено? куда подевалось? кому они мешали? Не вселенской же зависти, которую не избыть… Бледное лицо, опрокинутое навзничь, вопрошающие взгляды, волосы отросли ежиком после безжалостной терапии – такая желанная, уже недоступная. Приходила служительница, веселая, румяная, присадистая, подхватывала пушинкой, усаживала в кресло возле кровати, а вокруг шприцы, капельницы, кислородные трубки, вены на руках исколоты иголками. Целовал глаза, сухие, бесслезные, полные мольбы и скорби: «Удержи меня, Финкель!..» Бежал под дождем к больничному корпусу, упрашивал в голос: «Не забирай ее! Не забирай!..» А дождик лил прямыми струйками, как через ситечко, каплями-слезками стекал по лицу.

Она объявлялась поначалу – отсветом во снах, в очертаниях и теплоте тела, потревожив и вновь опечалив; садилась рядом, даже ложилась головой на его плечо, томила близостью, но затем стала отдаляться, не обретая четкого облика, освобождая от своего присутствия, словно отвлекали ее иные обязанности, отвлекали и увлекали туда, откуда нет и не будет возврата. Никто не дышит возле него, только запах ее одежд в шкафу, зубная щетка в ванной комнате, бутылка воды с соломинкой – последний ее глоток, плач по лунному календарю, плач по солнечному…

Она опекала его прежде, опекала, казалось, и после ухода. Чистые носки на стуле – кто положил? Сходить к врачу – кто настоял? Принять лекарство – кто подсказал?.. По ночам чудился шорох за входной дверью, легкое шевеление, сумасшедшая надежда. Вскакивал. Бежал босиком. Отпирал непослушной рукой… «Сосуды играют, – поясняли опытные дураки. – Слабые ваши сосуды».

Финкель глядит в потолок, заложив руки за голову, слушая потенькивания подтекающего крана. Говорит негромко, растревоженный разговором:

– Косичку в чернила – ей бы это понравилось…

12

«Кто этот человек, что так хорошо улыбается? Так приветливо?» – «Но не каждому, други мои. Нет, не каждому».

Некрупного роста.

Редкого умения.

Большой человек на малые свершения, наделенный даром сравнения и догадок, чувством времени и его утекания, способный развязывать узелки неприязни, чем интересен многим, чем и необходим.

«Ты, Финкель, нас удивляешь, – говорили вокруг. – Как такой состоялся, можно еще понять, но как таким сохранился?» Искренне изумился: «Я-то?..» – «Ты, конечно, ты. Мы тут прикинули и решили, что ты единственный среди нас. Который в согласии с самим собой». Это его озадачило. «Вы знакомы со мной застольным, в гуляниях-увеселениях. Вам недоступен я в сомнениях и мечтаниях». Это его насторожило, даже напугало. «Быть может, вы льстите или принимаете меня всерьез».

Строг.

Суров.

Взыскателен к самому себе.

Встает перед зеркалом, говорит в назидание: «Не гоняйся за фактами, подтверждающими твою правоту, они ее ослабят. Подбирай факты, ее опровергающие, в борьбе с ними правота окрепнет. Понятно теперь?» – «Не совсем». Разъясняет: «Сначала подступает сомнение. Вслед за сомнением приходит оправдание. Бойся его. Не соблазняй душу посулами». Из зеркала ему отвечают: «Я твое сомнение и я твое оправдание».

Выяснилось с возрастом, что проклюнулся в нем опечаленный старик, который радуется без охоты, ублажая себя горестными играми. Проклюнулся и ликующий старик, задумчивый весельчак, который сокрушается нечасто, но с видимым удовольствием, по незначительным, казалось, поводам. Когда один из них огорчается, другой не ликует чрезмерно, во вред сожителю, и, наоборот, когда другой радуется, сосед не добавляет ему горечи, вроде космонавтов в долгом совместном полете, выдержавших проверку на совместимость.

Над холодильником висят часы, показывая утекающее время, старые-престарые ходики с гирькой на цепочке. Дергается стрелка, отпахивается дверца под слабое щелканье, высовывается наружу деревянная кукушка на костылике. Неодобрительно взглядывает на мир, разевает рот под невысказанное «ку-ку», молча убирается внутрь. Тихая забава Гур-Финкеля: ликующий старик купил по случаю часы с кукушкой – потешить душу, опечаленный приделал к ней костылик и лишил призывного кукования, что соответствует ее возрасту и его горестям.

Первый задает вопрос: «Подумай хорошенько и ответь сам себе: чем тебя устраивает подавленное состояние?» Второй отвечает: «Ах ты, старенький, никудышненький, пенсионеренький! Взгляни лучше в зеркало, там ответ на твой дурацкий вопрос». – «Эх ты, глупенький-неразумненький! Морщины на лице – тропки на пути моем, следы радости-печалей. Я ими горжусь, без них вроде не существовал».

Ликующий старик прожил годы в изумлении от самого себя, уловляемый в мечтательные крайности; опечаленный не заметил, куда они, эти годы, подевались. Финкель не вмешивается в их споры, не утишает словом неслышимым, но терпеливо ожидает примирения, когда вновь потянет к столу, к бумаге с карандашом: перелистывать страницы, как перелистывать судьбы, дотошно перебирать слова, как повариха перебирает рис или гречку, чтобы сотворить еду, крупинка к крупинке.

Под балконом разрастается гранатовое дерево. Его плоды – глянцевитые, будто лаком покрытые – вызревают, бурея к осени, лопаются от непереносимой мощи, выказывая тесноту зерен, догнивают на высоте в укоризне на нерасторопный люд. Ради чего дерево трудилось, для кого напитывало их соками, отказывая себе во всем, провисая ветвями от несносной тяжести? Дереву обидно, Финкелю обидно тоже.

«Вот оно, твое подобие, – вступает опечаленный старик, пытлив и докучлив. – Вспоил своего героя, вскормил, жить бы ему да жить – зачем губить понапрасну, на потребу увлекательной развязке? Героев следует уважать, особенно пожилых, не посягать на их достоинство, уязвимую немощь. Оберегай престарелый люд, Финкель, не раздевай перед читателем в дерзости и бесстыдстве, не выказывай вздутых варикозных вен, дряблых ягодиц, скрюченных подагрой пальцев – их стриптиз отвратителен». – «А если диктует сюжет? – кричит ликующий старик, простодушен и отходчив. – Законы литературные!» – «Дурак ты», – отзывается старик опечаленный. «И правда, дурак», – соглашается Финкель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю