355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Степун » Николай Переслегин » Текст книги (страница 11)
Николай Переслегин
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:29

Текст книги "Николай Переслегин"


Автор книги: Федор Степун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Есть в летней Москве какой-то совсем особенный звук, какая-то трудно уловимая складка. В ней видней мастеровой и торговый человек, параднее в цветной рубашке дворник. На Ильинке, Варварке и Китай-городе собственные пролетки все больше без верхов, а кучера налегке – в картузах и поддевках, а то» просто в длинных пиджаках. Всюду деловые люди, деловой стиль, все торопится. На Кузнецком почти совсем нет нарядной московской барыни, на Никитской обтрепанного студента...

249


На Тверской, на Басманной, на Мясницкой – козлы и белые смоленские мужики в онучах и лаптях; пахнет горячим асфальтом, стелется дым...

По окраинам, не разъезжающимся на дачу, –        мелодичные распевы ярославских и володимирских продавцов «арбузов» и «вишеньи» и невнятное бормотание «князей». В подворотнях, по дворам – шарманки и дребезжащие дисканты; мной раз шмелиный гуд слепых...

Утром, на припеке у Пушкина как ящерицы на солнце – греются какие-то неопределимого происхождения старушки и старички, пахнущие прелой соломой из под антоновских яблок; жуют свои бескровные губы и задумчиво выводят на песке большими парусиновыми зонтиками никому непонятные иероглифы изжитых своих жизней...

Вечером-же в приарбатских переулках раскрывается над хилой зеленью городских палисадников незанавешенное окно влюбленной консерваторки; льется в летнюю ночь бравурная россыпь рапсодии Листа, и замирает ничего не разрешающий, недоуменный вопрос Шопеновского ноктюрна.

Стоишь бывало, приехавши по маминым поручениям из Лунева и слушаешь, слушаешь, и так не хочется идти одному ночевать в пустую, затянутую кисеей и пахнущую нафталином квартиру, и так ждешь чего-то и так уносишься куда-то крылатым, восторженным сердцем...

250


А навстречу твоему гимназическому сердцу из за Доргомилова один за другим несутся такие же тревожно заунывные взрывы налетающих на Москву поездов.. Словно на что-то свое скорбно жалуются сирые в ночи просторы, просясь пригреться у мерцающего вдали костра, у всеобъемлющего сердца освещенного города!..

Все это вспоминалось, отогревалось и оживало в душе, пока старенький извозчик хитроумно, из переулка в переулок, вез меня с Курского вокзала к Вам на Тверскую.

У стеклянной двери магазина меня фамилиарно встретил Ваш Михайла, все еще не добившийся у Константина Васильевича права сменить свою синюю поддевку на «европейское платье» и очень от этого страдающий в глубине своей смердяковской души.

На верхней лестнице, еще не устланной по случаю «летнего сезона» ковром, на пороге передней стоял, очевидно уже давно ожидая меня, сам Константин Васильевич. Вбегая к нему, я странным образом видел себя сбегающим мне навстречу после объяснения с Алешей. Когда мы обнялись, я услышал как у Михайла хлопнула дверь и увидел себя быстро идущим вниз по Тверской...

Взяв под руку, Константин Васильевич повел меня прямо в столовую. За время, что я его не видал, он по моему определенно помолодел и похорошел. Очевидно дела его идут прекрасно, а только-что купленное именьице достав-

251


ляет громадную радость. Он весь светится счастьем, добротой и благожелательством.

Как всегда чистенький, аккуратный и старомодный, в традиционно-сером костюме, точно только что вышедшем из под портновского утюга, и больших круглых манжетах, он маленькой своею ручкой крайне тщательно наливал мне чай с «деревенскими сливками» и, передавая через широкий стол не до краев наполненный стакан (чтобы не пролить), очень ласково взглядывал на меня Твоими карими глазами из под таких же как у Тебя, тщательно начертанных в форме  accent circonflexe темных бровей.

В продолжение нашего длительного чая к нему несколько раз приходили служащие из мастерских и магазина с самыми разнообразными вопросами. Он разъяснял все крайне обстоятельно, назидательно, по отечески, очень гордясь, что почти все мастера свои выученики из мальчиков, и явно обличая во всей своей хозяйской повадке старинную доброкачественность своего духовного происхождения.

Говорить с ним, кроме как о «Корчагине», сейчас ни о чем нельзя. И он и Лидия Сергеевна только и живут ощущением, что осуществилась мечта всей их жизни – куплено имение: есть где умереть и что оставить детям.

Когда я сказал, что никак не могу сразу же поехать в деревню, что мне прежде всего необходимо связаться с университетом, Румянцевским музеем, переговорить кое с кем, а мо-

252


жет быть, если в Москве не все устроится, то и проехать в Петербург, он опечалился как ребенок. Пришлось уступить и сговориться, что в субботу я вместе с ним, хотя бы только на одно воскресенье, поеду в деревню.

Приехал я в среду. Завтра уже пятница. За один день мне конечно ничего не успеть, но иначе нельзя было сделать. Константин Васильевич страшно-бы на меня обиделся.

Ну до свиданья, родная. Надеюсь у Вас все благополучно. Сейчас уже 12 часов ночи. Отец, конечно, давно спит, Ты же сидишь в моем кабинете и если не пишешь мне, то верно читаешь или шьешь что ни будь и думаешь обо мне. Мне кажется, родная, что самым существенным результатом моей поездки будет убеждение, что наша любовь очень изменила меня. Уже сейчас, при мысли о Тебе, я чувствую какую-то не свою в себе тишину. Христос с Тобою, мое счастье. Целую Тебя.

Твой Николай.

Корчагино, 22-го августа 1913 г.

Приехал я, Наталенька, к Твоим родителям на один день, но вот живу уже третий. Мою задержку Константин Васильевич поставил на очень серьезную ногу: невозможно гонять лошадей на станцию и в понедельник и в среду. Если нельзя мне остаться до среды, надо ему ехать в

253


понедельник. А увезти его из Корчагина на два дня раньше было бы ужасною жестокостью. Ты не можешь себе представить, до чего он здесь счастлив и трогательно мил.

Выехали мы с ним в субботу рано, около четырех. В черном драповом пальто, большой плюшевой шляпе и при своей палке, с ручкою из слоновой кости, купленной им по случаю еще до женитьбы, о чем он не преминул рассказать мне вероятно уже раз в двадцатый, он выглядел очень празднично и торжественно. Сев на скверного извозчика (лишний четвертак лучше на деревню истратить), мы прибыли на вокзал за добрые полчаса и сели в совершенно пустой поезд. Одноколейная Савеловская дорога, по которой я ехал впервые, учреждение очень подходящее ко всему вашему обиходу. Не железная дорога, а какая-то почтовая карета. Пассажиры все друг другу знакомы. Константин Васильевич со всеми кланялся и многим представляет меня: «мой зять – помещик Калужской губернии». При этом слово помещик звучит у него вроде как граф или князь. Везем мы с собою невероятное количество коробов, пакетов – чуть ли не всего Филиппова и Белова, что Константину Васильевичу очевидно доставляет большое удовольствие. Показывая палкой на провисающие и против нас и над нами сетки, он как то ласково, конфузливо и мечтательно объясняет: «ведь вот, кажется много, а съедим в один день; с самой весны, как купили Корчагино, у нас дом по-

254


лон народу. И так, знаете-ли, все себя хорошо чувствуют и так всем нравится»... Очень он страдает, что Ты осталась в Касатыни, и страшно ждет Твоего приезда.

Выйдя из поезда, мы сели в низкую, удобную, но довольно потрепанную пролетку, запряженную парой совершенно разбитых лошадей, и медленно поехали по довольно унылому шоссе. На козлах в новом халате и такой же новой шапке криво сидел хмурый, болезненный мужик, ни на минуту не перестававший ворча и поругиваясь нахлестывать своих «резвых» коней. Всего этого Константин Васильевич совершенно не замечал. Он восторгался теплым вечером, мечтал, как в воскресенье с утра будет стричь акацию, и находил, что лошади самые замечательные: «хотя и любят кнут, зато удивительно спокойные и знают дорогу». На мое-же соображение, что если он не заставит Кузьму ездить внимательнее, то пролетке долго не прослужить, он совершенно для меня неожиданно и окончательно вразрез со всей своей нелюбовью ко всему, что делается «с полрук», преблагодушно заявил, что нельзя же с человека требовать внимательной езды, когда «он больше тридцати лет на лошадиный хвост смотрит». Точка зрения поистине замечательная. Если бы приобретение земли действовало на всех людей так, как подействовало на Твоего отца, всякое христианское государство должно бы каждого гражданина принудительно награждать землей.

255


Отец Твой всегда был милым человеком, Наташа, но сейчас он стал прямо таки святым. Я пробыл в Корчагине только 3 дня, но и за это короткое время убедился, что крестьяне его так же крепко любят, как злостно надувают. Думаю, что звание помещика станет ему в немалую копеечку.

От станции до Корчагина верст двадцать. Вторая половина дороги много приятнее первой. Вольно сбежав с крутого холма мимо темно синего озера, она сначала весело вьется полями; последние-же 4-5 верст сумрачно тянется глухим еловым лесом, по выходе из которого скатывается в сырую туманную котловину, ныряет в овраг, наконец, ласковыми лугами медленно взбирается в гору к березовой аллее Корчагина.

Само же Корчагино – простой, небольшой дом с мезонином, старый яблочный сад корней на сто, опрятные службы, баня в сирени, у террасы старый, сейчас очень красивый, красно-жёлтый клен и величайшая гордость Константина Васильевича («из Межевого приезжали снимать») – на полукруглой зеленой лужайке перед домом две необычайно высокие и правильные хвойные пирамиды, состоящие из целого гнезда разновозрастных елей.

Подъехали мы к Корчагинскому балкону часов в 8. На столе еще кипел самовар и всюду: за столом, на ступеньках, на перилах сидело много народу. Лидия Сергеевна нарядная, пополневшая, с гладко причесанной и как всегда

256


немножко на бок наклоненной головой, радостно встрепенулась нам навстречу и, заключив меня первого в свои объятия, принялась целовать, взволнованно заглядывая мне в глаза. Она была очень тронута и еле сдерживала слезы. Много она вероятно за последние два года перестрадала и переволновалась из за нас с Тобою, родная.

Брак по любви, а через год внезапный разрыв с мужем, открытое незаконное «сосуществование», и все вглухую, явочным порядком, без родительского совета и благословения – как никак, для таких старомодных, благообразных людей, как Твои родители, это очень много. Не знаю, как только они все это вынесли! Что все сложится так хорошо, как оно сложилось, они, как мне призналась сама Лидия Сергеевна, никак не ожидали.

Известие, что мы повенчались в Касатыни, пришло оказывается в Москву в тот же день, в который решался вопрос о покупке Корчагина. Родители Твои сильно колебались. Ведь искали дом с парком, а тут вдруг целое имение в 100 десятин. Все знакомые отговаривали: – трудно, хлопотно, далеко от Москвы. Молодежь Ваша тоже была против. Все Ваши – социалисты, а тут землю в собственность приобретать... Родителям же Корчагино страшно понравилось. Растерялись они окончательно, и вот тут то вдруг и пришла наша телеграмма. Так и решили: «купить под счастливую пуку». По моему Лидия Сергеевна даже что-то писала нам об этом, но я

257


во всяком случае тогда по настоящему не понял всего, что здесь происходило. Понял я все это только в объятиях Лидии Сергеевны, целовавшей меня и за то, что я причинил её материнскому сердцу боль, и за то, что исцелил его от боли, и от раскаянья, что считала меня подлецом, и от радости, что в конце концов я оказался все же порядочным человеком, и от воспоминания, как наша телеграмма решила покупку Корчагина; главным же образом она восторженно и нежно целовала меня за то, что я приехал от Тебя и привез ей частичку Тебя и обещание, что Ты тоже приедешь, и ощущение Твоего счастья и реальную возможность обнять Тебя во мне.

Очень хорошо, душевно и глубоко встретились мы с Твоею матерью, Наташа. Любит она Тебя очевидно бесконечно, и притом такою одно мысленно ясной, материнской любовью. Ни тени ревности, ни даже простого соревнования не почувствовал я в её отношении к себе.

Моя мать была другой породы. Лидия Сергеевна была бы ей во многом не только малопонятна, но и мало приятна. Таких матерей она, бывало, не без презрения называла «родительницами». Причем слово это звучало в её устах почти так же, как в устах иных порядочных женщин «любовница»; как-то голо и физиологично. «Помните», говорила она нам с братом, когда бывала нами недовольна, «что я вам мать, а не только родительница, и знайте, что если вы не выйдете настоящими людьми, я отвернусь от вас и за-

258


буду, что сама родила вас». Сложная она была женщина, вся во всем перепутанная, но очень крупная и страстная. Знаешь, Наташа, с тех пор как заново увидел ее на вокзале, она ни на шаг не отходит от меня.

Но возвращаюсь к Корчагину. Первый вечер прошел очень для меня интересно. Человек двенадцать собравшейся молодежи чувствовало себя очевидно как нельзя лучше. Все были оживлены, веселы, красивы и явно связаны друг с другом и таинственными нитями перекрестной влюбленности, и общей атмосферой заговорщического покровительства всякому нарождающемуся чувству.

В темноте теплого вечера струны молодых голосов на террасе звучали как-то особенно звонко и рокочуще; стройные девичьи фигуры на секунду появлявшиеся на светлом пороге столовой дышали какою-то особенной, встревоженной и ощущающей себя силой и грацией. В доносившихся из живой темноты сада отдельных возгласах и вдруг запеваемых фразах трепетно струилась древняя, хмельная тайна прекрасной первой влюбленности.

Константин Васильевич по старой привычке сразу же после ужина прошел к себе в спальню, а Лидия Сергеевна устроилась с томом Толстого за самоваром, заботливо приоткрыв дверь в гостиную, чтобы услышать, если на другом конце дома заплачет внучка. Она чувствует себя сейчас очень спокойно и счастливо: – вокруг неё благополучно и закономерно совер-

259


шается жизнь. Если бы еще и Ты сидела с него, а в детской, рядом с Фединой дочкой, спал-бы Твой сын, которого она очень ждет, то все было бы в окончательном и абсолютном порядке.

Со своей  belle fille они живут очень складно, совместно отстаивая против мужчин и молодежи какой-то свой, специфически женский фронт. Лидия Сергеевна очень довольна серьезным влиянием своего первенца на Лелечку и очень поражена, что из «экстравагантной» девушки вышла такая образцовая жена и мать. Мне же вряд ли нужно Тебе говорить, что я вижу все совершенно иначе. Вспоминая, как восторженно и исступлённо Федя любил Елену Павловну, и какая она была хороводная, буйная веселая девушка, норовистая, лукавая, с низким церковным голосом и раскосым разрезом зеленых глаз, мне как-то грустно смотреть на «образцовую мать» и на Федю за шахматами.

Я не хочу сказать, что они охладели друг к другу. Нет, друг друга они, вероятно, любят больше, чем когда бы то ни было раньше, но любви к любви в их любви уже больше не чувствуется!

Да, родная, сколько я ни смотрю кругом себя, я всегда вижу одно и то же. Любовь переносит все: – жестокость, охлаждение, ревность, разлуку, измену, но одного она не переносит почти никогда – ребенка. И это так ясно всякому сердцу, воистину бьющемуся о тайне любви.

Ведь любовь требование «вознесения», а ребе-

260


нок ниспадение любви на землю. Любовь —чаяние раскрепощения души от тесных объятий плоти, ребенок – её воплощение. Патетика любви трагична и апокалиптична; в ней ожидание того, что времени больше не будет. Ребенок же – идиллия, прогресс, утверждение любви на вечно убегающем горизонте жизни.

В том, Наташа моя, величайшая загадка души человеческой, что любовь живет только внутренним тяготением к смерти, и сейчас же умирает, как только в ней возникает тоска по завещанию себя жизни. В метафизическом плане ребенок всегда свидетельство о творческом бессилии любви. Всемогущие боги и бессмертные художники творят; только смертные рождают себе подобных смертных!

Ты ведь знаешь, я отнюдь не защитник современных бездетных браков. Борьба против бессилия и позора деторождения правомерна исключительно на путях духовного напряжения любви. На иных путях она только разврат и кощунство.

Я знаю, с того момента, как Ты скажешь мне, что у нас будет ребенок, я почувствую новую привязанность к Тебе и горячую нежность к милому, грядущему на нас с Тобою незнакомцу, но одновременно, родная, я со скорбью, которой почти что боюсь в себе, сразу же пойму и то, что наша любовь уже обескрылила, что если и не нашим сердцам, то все-же сердцу нашей любви пора облачаться в траур.

261


На земле есть много грустных слов и звуков, Наташа, но для меня нет ничего грустнее нетерпеливого детского лепета: «мама, ма... ма». В особенности если мама молода, красива, печальна, и рассеянные её взоры по девичьи задумчиво прикованы к каким-то вдаль уплывающим парусам.

В глазах Елены Павловны все паруса уже давно причалили к берегу, но зато на всех парусах несутся навстречу неведомым далям лучистые глаза очень похорошевшей Маруси. Когда два года тому назад она стояла вместе со всеми на платформе Курского вокзала, она была еще совсем маленькой девочкой. С тех пор она очень переменилась. Уже в первый вечер я почувствовал, что она душа всей Корчагинской молодежи. В нее влюблено несколько человек. Она во всех и ни в кого. На первый взгляд она кажется почти слишком спокойным существом, но на самом деле в ней все трепещет и поет, как трель неподвижно повисающего в высоком небе жаворонка.

Лидия Сергеевна находит, что в ней очень увеличилось сходство с Тобою, я этого не нахожу; единственно, что напоминает Тебя, это её, прохладой и чистотой гордого девичьего стыда, прелестно застекленная женская страстность. Я очень люблю это своеобразное сочетание и глубоко уверен, что никто так не свидетельствует о полной эротической бездарности нашего времени, как распространенное ныне убеждение, что

262


стыд скорее сопутствует бесстрастию, чем страстям. Это конечно не верно. Настоящая страсть глубоко стыдлива. На мое ощущение чувство стыда одна из интереснейших метафизических проблем, Наташа. Из всех человеческих чувств, оно быть может самое человеческое. Только человеку, принадлежащему двум мирам, ведомо то предельно обостряющееся в любви раздвоение между духом и телом, которое и составляет сущность стыда. От боли этого раздвоения человека избавляет только страсть. Страсть тот космический пожар души, в котором в образе любимого тела перегорает во прах бренный тяготеющий земле мир. Всякая страсть – реальная дематериализация мира, и в этом смысле, верховная форма познания. Мир, не освещенный любовью – темное царство обреченных могиле вещей; мир в свете любви – нетленное царство идей и свободы. Людям, лишенным стыда, всего этого конечно никогда не понять...

Но возвращаюсь к Марусе. Сначала она меня несколько дичилась, но потом мы с нею подружились. Лучистые глаза её, если к ним присмотреться, не по летам задумчивы и печальны. В них ясно чувствуется один из тех вечных вопросов, на которые жизнь никогда не дает ответа. Зато свежие, румяные щеки, капризно надутые губы и любопытные кончики перекинутых на грудь тяжелых, пепельных кос бесконечно ребячливы. Мне кажется, что в этом сочетании

263


еще не превратившегося в девушку ребенка и преждевременно созревшей в женщину девушки таится её совсем особенное обаяние. Сочетание это в Марусе не внешне – в нем чувствуется диапазон её души. Выросла она мало, но несколько пополнела. В её движениях много лени, но ходит она очень быстро. Её маленькие, резвые и очень кокетливо обутые ноги целый день как-то до неуважительности быстро носят по дому и саду негу её плеч и грусть выразительных глаз. Надеюсь, дорогая, что заказанный мне Тобою портрет Тебя удовлетворит. Старался исполнить его в стиле Твоих любимых «миниатюр».

Жаль, что Ты не переписываешься с Марусей. Мне кажется, она много думала о нас с Тобою. У неё на душе ясно чувствуется не осиленный ею и очевидно причинивший ей много страданий разлад между хорошими, большими симпатиями к Алеше, который у Вас изредка бывает и которому, мне кажется, она очень нравится, и страстным гимназическим увлечением Твоим «настоящим романом».

Меня она встретила с явно двоящимся ощущением: и с чувством острой заинтересованности мною и с чувством настороженной неприязни ко мне. Я сделал все, что мог, чтобы, не умаляя высокого авторитета нашего «поэтического романа», уничтожить неприязнь к себе, не уничтожая симпатий к Алеше.

Об Алеше я к сожалению ничего существенного написать не могу. С Федей они внутренне

264


как то разошлись. Все-же кажется мне, что его памятные мне слова, что ему без Тебя не прожить, слава Богу утратили всякий шанс на осуществление. Из рассказов о нем я понял, что начавшийся еще в Клементьеве в Алеше процесс внутреннего возврата к своим «биологическим» истокам все еще продолжается. Проиграв в Тебе ставку на светлое будущее, он все упорнее пятится назад в прадедовские амбары, обставляя как всегда этот инстинктивный процесс всевозможными изощренными теориями, доказательствами и проповедью. От социалистических своих идей он внутренне, кажется, окончательно отрекся и никакой партийной работы больше не несет. В последний раз он даже говорил Феде, что ему приятнее защищать уголовных, чем политических, потому что уголовные грешат с голоду, а политические с «жиру». «Домострой», которым он тщательно занимался в истекшую зиму, по новейшему его мнению, книга изумительной мудрости. Один же из самых глубоких образов русской литературы – непонятая всей либеральной критикой Кабаниха в «Грозе», «мудрая игуменья быта», великая защитница таинства брака против иллюзии и наваждения своекорыстного эротического либертинизма Катерины и т. д., и т. д.

Конечно, такой поворот совсем не неожиданность. Как всякий раненый зверь ползет умирать в свою нору, так и человек в тяжёлые минуты жизни инстинктивно стремится в свою ду-

265


ховную берлогу. Темная же берлога духа – кровь, т. е., род, происхождение, заветы предков, память детства. У Алеши этот поворот выразился даже и внешне: он переехал к своей матери, подлинной Кабанихе и внешне и внутренне, и, говорят, живет с нею очень тихо и хорошо. А помнишь раньше – что ни день, то взрыв! Очень очевидно трудно, даже и самому выдержанному человеку не бить того камня, о который спотыкнулся. В этом смысле мы все маленькие дети. Вот Алеша и бьет и клянет все, что ополчилось на его жизнь, и защищает с пеною у рта то, что, как ему кажется, могло-бы его спасти: таинство брака и твердость Домостроя.

Конечно, все это он делает с несвойственною другим людям запальчивостью и остротой; он ведь всегда был человеком с лупой в глазах и во всех своих миросозерцательных проповедях постоянно злоупотреблял каким-то интеллектуальным фальцетом, каким-то навинчиванием праздной выдумки на верные мысли. Сейчас эта черта в нем очевидно очень усилилась. Федя говорит, что он вообще больше попросту не разговаривает: или взвивается на собеседника проповедью, или обрушивается на него гневом. Под всею этою стилистическою ложью есть, конечно, в Алеше своя правда: – та исконная боль жизни, которую Ты хорошо знаешь в нем.

Хотя по всему, что я почувствовал и уловил и в Марусиных и в Фединых словах,

266


к тому нет никаких оснований, я все же крепко и упорно надеюсь на то, что мы с ним как ни будь все же встретимся и снова существенно почувствуем друг друга.

Ну, Наталенька, очевидно пора кончать это послание. Уже два раза стучали, надо идти пить чай и отправляться на станцию. Константин Васильевич как всегда боится опоздать и потому высчитывает все возможные невозможности, которые могут случиться в пути, от ломки оси до провала моста включительно. Спешить же он, как Ты знаешь, не любит: ему хочется на свободе попить чайку, пройтись в последний раз парком, обстоятельно со всеми проститься, медленно одеться, потихоньку ехать и по возможности минут за 30 приехать на станцию.

Хотя времени еще очень много, надо уважить старика и идти ениз (живу я тут в небольшой, низкой светелке).

Прожил я в доме Твоих родителей прекрасно, Наташа: душевно, уютно и даже интересно. И в жестах Лидии Сергеевны и в бровях Константина Васильевича и в смехе Маруси и в Фединой игре на рояле и еще в очень многом другом передо мною все время мелькала Ты, и потому все чувствовались милыми, близкими, родными. И все же я уезжаю от Вас не в жизнерадостном настроении. Счастливо стареющие бабушка с дедушкой, влюбленная молодежь и младенец в колыбели, во всей этой благообразной полноте неукоснительно свершающейся жизни мне

267


всегда чувствуется какая-то безысходная грусть, какое-то тихое помешательство.

Облака, уплывающие куда-то над вершинами леса, выплывающая из под моста гладь реки, силуэт уходящего в море парохода, красный фонарь на последнем вагоне поезда – все это образы, с раннего детства исполненные для меня бесконечною тоской. Чувства дали, удаления не переносит моя душа – хотя этим чувством в конце концов только и живет. Все удаляющееся меня всегда повергает в глухое уныние, все же наступающее веселит, и бодрит душу. Вероятно, это ощущают очень многие люди. Известно, как веселит душу приближающаяся гроза; известно, что смерть в бою совсем иное, чем смерть в постели. И думается, главным образом потому, что в бою человек чувствует, что на него надвигается смерть, а в постели, что от него уходить жизнь. Также и все хоронившие близких по опыту знают, что самое страшное это возвращение в дом после похорон. До похорон ощущение вошедшего в жизнь покойника сильнее ощущения ушедшего из жизни умершего. Не то после похорон. После похорон сердце наполняется страшною пустотою, чувством, что теперь уже окончательно никого и ничего нет, что вслед за умершим ушел и покойник, вслед за жизнью ушла и смерть.

Прости, родная, что такими печальными размышлениями кончаю это письмо. Надеюсь в бли-

268


жайшие дни получить от тебя известие. Очень хочется знать как у Вас в Касатыни идет без меня жизнь. Сердечный привет отцу. На днях напишу обо всем, что ему может быть интересно.

Крепко целую Тебя, мою милую.

Твой Николай.

Москва, 26-го августа.

Вчера, Наталенька, получил Твое письмо. Целую Твои милые руки, так прилежно, четко, старательно исписавшие целых три листа. За всю нашу жизнь это первое настоящее письмо, полученное мною от Тебя. Не записочка, не обещание писать, не просьба простить, что долго не пишешь, а обстоятельный рассказ о Твоей жизни без меня. Уже два года свет Твоей души изо дня в день льется мне в душу, но от этого Ты становишься для меня с каждым днем только непостижимее. Я всегда считал Тебя величайшим произведением искусства, но после Твоего письма убедился, что Ты кроме того и больной художник. Твое письмо – как Твоя любовь, в нем нет начала и нет конца; запутанное как сама жизнь, оно одинаково любовно останавливается – как над большими событиями жизни, тк и над её пустяками. Для Тебя все одинаково свято – как пыльная стопа жизни, так и её умное лицо.

269


Строй нашей фразы – величайший обличитель нашей души. Легко жить чужими мыслями, говорить чужими словами, украшать свою речь чужими образами, но переменить строй и ритм своей речи почти так же мало возможно, как одним усилием воли изменить свой собственный пульс. Я думаю синтаксис ничто иное, как ум и дух нашей крови. Читая Твое письмо, я так напряженно, счастливо и благодарно чувствовал в каждом его обороте и в каждой его запятой Твою любовь ко мне.

Ах, Наташа, Наташа, если бы Ты знала, как я совсем не могу жить без Тебя, как совсем, совсем не могу ходить без Тебя по улицам, сидеть дома, смотреть на людей и разговаривать с ними. Без Тебя я не то что один, без Тебя меня вовсе нет. Что наши отношения к жизни во многом очень различны, как Ты и сама пишешь, нам с Тобою, конечно, не страшно. Страшно было-бы скорее обратное. Если бы наши точки зрения, и главное точки зрения на любовь когда ни будь окончательно слились – все явления нашей внутренней жизни потеряли бы всякий рельеф, а наша любовь – свою тему. Но этого нам с Тобою бояться не приходится: если бы мы когда ни будь и дожили до полного слияния наших миросозерцаний, мы все-же остались бы при двух разных взглядах на мир, ибо к миросозерцанию каждого из нас принадлежал-бы и тот путь, которым каждый шел навстречу другому А путь, которым мысль приходит к своей цели, навсе-

270


гда остается в ней её музыкой, т. е., её последнею истиной.

Спасибо Тебе, родная, за музыку Твоего письма. Читая его, я с нежною благодарностью вспоминал, как однажды жарким полднем лежал на склоне той горы, к которой был прилеплен наш первый дом (забыл сейчас её названье), радостно чувствуя, как сквозь мои нагретые веки в меня вливается и всего меня заполняет красный солнечный звон. В этих минутах было такое Т в о е чувство беспамятного, бездумного, недвижного блаженства, что мне было трудно расстаться с ним, хотя бы и для того, чтобы спуститься к нашей даче. Когда я подходил к балкону, Ты как раз выходила на него. Как сейчас вижу поднос в Твоих руках, а на нем медный чайник, подгоревшие чуреки и кусок желтого масла. Твои карие глаза слегка жмурились от солнца, а на загорелых щеках, словно на кожице персика, нежнел пушок. Увидев меня Ты ловко поставила на стол тяжелый поднос и вся проголубев улыбкой, быстро вскинула мне на плечи Твои нежные, загорелые руки. Ощутив на губах Твое росное, медвяное дыхание, я закрыл глаза и почувствовал: – отплываю... весь заполняюсь тихо звенящею дрожью, красным бескрайним маревом, древним блаженством, солнцем, Тобою...

С тех дней прошло уже два года. Но за это время наши первые дни стали только прекраснее. Как ягоды в вине с каждым годом становят-

271


ся хмельнее, так же сладостней и хмельнее становятся в памяти влюбленных первые поцелуи.

Как странно, Наташа, с самого начала нашей жизни я не переставал доказывать Тебе своей правды, Ты же все время только молча противоставляла мне свое бытие – и все же победила Ты. Не сама приблизилась к моим мыслям, но меня приблизила к своей душе. Уверен, сейчас между нами была бы никак невозможна столь памятная нам с Тобою первая полуразмолвка. Помнишь, как хорошо мы сидели на вечеряющем балконе? Какая стояла непередаваемая тишина, как несмолкаемо шумели водопады, как четко прочерчивались в высоком небе далёкие вершины гор! Изредка, глубоко под нами, пробегал словно игрушечный Боржемский поезд, а на соседнем току, неподвижно стоя в маленькой плоскодонной лодочке, запряженной парою огромных буйволов, уже с утра молотила какую-то сказочно-золотую пшеницу молодая красавица грузинка.

Мы с Тобою молчали, но тем сильнее звучали в наших душах все самые мельчайшие черточки окружавшего нас непривычно-прекрасного мира. Быть может одно из самых замечательных свойств любви, что в ней с такою симфоническою полнотною звучат мелодии всех явлений жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю