355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Степун » Николай Переслегин » Текст книги (страница 1)
Николай Переслегин
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:29

Текст книги "Николай Переслегин"


Автор книги: Федор Степун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Часть 1

Флоренция 3-го августа 1910 г.

Наталья Константиновна, проходя сегодня мимо почтового ящика, я вдруг остро почувствовал всю невероятность того обстоятельства, что, покинув Москву более двух месяцев тому назад, я все еще не написал Вам ни одного письма.

Придя домой, я сел за письменный стол, надеясь, что нахлынувшие на меня воспоминания о наших бесконечных беседах освободят меня наконец от немоты моего одиночества, – но вот я уже с час смотрю в окно и не могу начать писать.

Нет во мне сейчас дара письма, как не оказалось бы вероятно, если бы мы с Вами неожиданно встретились где-нибудь здесь во Фиезоле, и того дара беседы, которому Вы бывало так искренне, и все-же не без улыбки сожаления удивлялись во мне.

Да, несмотря на всю мою бесконечную благодарность Вам за то, чем для меня было в ужас-

7


ные месяцы после Таниной смерти Ваше умное молчание и живое спокойствие, я Вам сейчас не могу писать. Почему? Если-бы знать, почему, можно было-бы вероятно уже и писать....

Плохо я себя чувствую в последнее время: не могу уйти от себя и потому не могу прийти в себя; ведь это странным образом одно и то же. Вокруг цепенеющего в душе одиночества все время мечется какая то глухая тревога. Так хочется живой беседы с Вами, а письмо так упорно не пишется. Ну, как-нибудь начну, а там, как знать, может быть, после нескольких писем мы и договоримся до чего-нибудь более существенного; у меня есть многое на душе, а может быть и на совести, что хотелось бы сказать, в чем хотелось бы покаяться Вам...

Я помню свой первый приезд во Флоренцию, помню, как целыми днями бродил по площадям и музеям, как ночами простаивал у залитых лунным светом стен, среди закутанных в свои черные плащи кипарисов, блаженно освобожденный прекрасною прозрачной четкостью Италии от мучительной бесформенности и певучей мечтательности моих русских настроений.

В мой первый приезд я страстно полюбил Италию, в нынешний второй, я заподозрил эту любовь в чем то грешном и ложном, в каком то предательстве. Не кажется ли Вам, Наталья Константиновна, что в Европе нет стран более далеких друг другу, чем Россия и Италия? Не кажется ли вам, что горячая любовь русских

8


к Италий, повторяющаяся из поколения в поколение, представляет собою типичное явление «любви к дальнему», любви, в которой на мой слух постоянно присутствуют мораль, педагогика, врачевание, – все те элементы, что так досадно принижают скорбную красоту артистической мысли Ничше.

Может быть, я сейчас потому так упорно борюсь против целительного влияния Италии, что исцелиться от своей тоски означало бы для меня предать и забыть самое дорогое, что у меня осталось в жизни: – Танину могилу...

Нет, Наталья Константиновна, не хочу я сейчас ни забвения, ни исцеления; не хочу ехать в «вечный Рим» и искренне люблю во Флоренции лишь треченто, да томящий душу и тело сирокко.

Пока всего хорошего. Скоро постараюсь писать еще.

С душевным приветом

Ваш Николай Переслегин.

Флоренция 10 августа 1910 г.

Странно, Наталья Константиновна, но мне совершенно чужды окрестности Флоренции. Они очень красивы, но в них совершенно нет живой природы. Я хочу сказать, что в тосканской природе нет того, что из за каждого плетня смотрит на Вас со скудных русских полей: – живой человеческой души. Тосканский пейзаж совсем не

9


собеседник, а в себе замкнутая немая композиция. Всего только «очей очарование», он не проливается в душу, но противостоит душе. Всякая человеческая душа – порыв в бесконечность, а тосканский пейзаж, законченностью своих форм, весь устремлен к кругу. Но убегающую в бесконечность прямую нельзя слить с кругом. Закон их общения – всего только закон касания. Точкою соприкосновения моей души и тосканской природы было вероятно лишь то в сущности поверхностное наслаждение, которое мне доставляла декоративная прелесть флорентийского вида.

Сейчас дар такого наслаждения притуплен во мне и я часто возвращаюсь с прогулок к себе в комнату и сажусь читать Чехова или Достоевского. Если бы Вы знали, как иной раз хочется выйти на родной калужский тракт, взглянуть на бурый откос над Окой, на серые нахохлившиеся избы, затканные косыми нитями беспросветного осеннего дождя.

Живу я здесь в маленьком пансионе; в нем останавливаются почти исключительно ученые и художники. Содержит его не очень молодая, странная, милая, и, кажется, глубоко несчастная русская барыня, Екатерина Львовна Скопина.

Говорит она почти всегда по-французски, жестикулирует по-итальянски, но зато молчит в своем большом оренбургском платке за маленьким медным самоваром, как то глубоко по-русски. Так молчат на Руси старые каменные столбы при въездах в заброшенные усадьбы. У

10


неё восковое, изнуренное лицо, большие прекрасные глаза, цвета зеленых вод Перуджиновских озер и прелестная, черноглазая, семилетняя дочь итальянка, которая рисует изощренно, как Сомов и со дня на день все больше и больше привязывается ко мне.

Кроме меня в пансионе живет знаменитый немецкий профессор, из породы тех часто встречающихся в Германии глубоких знатоков итальянского искусства, один вид которых потрясает всякого Facchino своей эстетической неприемлемостью, парижский скульптор, похожий на венского коммивояжера и жена известного мюнхенского писателя, публициста и переводчика французов, пышная стареющая львица, с сумрачной чувственностью в крови и внушенными мужем эротически мистическими терминами на устах; в конце концов глубоко современная и мало интересная женщина, разменявшая свою жизнь на значительные пустяки и превратившая свою судьбу в хранительницу музея своих незабвенных мгновений и изысканных переживаний. Она ждет своего мужа и, кажется, сильно озабочена, как бы её последний Остендский роман не оказался менее интересным его парижских приключений, которые он в своем последнем письме «охарактеризовал», как совершенно исключительные по своему сюжету.

Недавно я пробеседовал с нею целый вечер. С двойным увлечением преданного ученика и развращенной жены, развивала она главную

11


мысль нового романа своего мужа, что ложь современного брака состоит исключительно в том, что он основан на совершенно неправильном толковании верности. Верность не должна, видите-ли, лишать супругов многообразия эротического опыта, а должна всего только вносить в богатство этого опыта начало цельности и закономерности.

Что Вы скажете, Наталья Константиновна, обо всем этом? Думаю, что для Вас эта утонченная психология европейских культуртрегеров решительно неприемлема. Что же касается меня, то дело обстоит много хуже. Мысль  Barens’a кажется мне если и не правильной, то все-же намекающей на какую то подлинную проблему современной жизни.

Буду очень рад, если Вы напишете мне несколько слов. Привет Вам и Алексею.

Ваш Николай Переслегин.

Флоренция 16-го августа 1910 г.

Последнее время, сидя в Uffizi очень много думал о Вас, Наталья Константиновна. Очевидно потому, что между Вами и возрожденским чувством жизни есть какая то очень тонкая, но глубокая связь, над которой Вы, смотря на висящие в Вашей комнате фотографии фра Анжелико, Гоццоли и Гирляндайо, вряд ли когда-нибудь задумывались.

Вам это, быть может, покажется странным, но я бесконечно любил бывало смотреть, как Вы занимаетесь самыми простыми вещами. Если

12


бы Вы знали, как Вы изумительно чистите яблоки, едите шоколад, накрываете чайный стол, вышиваете бисером, быстро и уверенно клеите разбитое стекло, (помните Вашу разбитую мною чашку?) и так особенно накидываете себе на плечи голубую персидскую шаль. Если бы Вы меня спросили, в чем собственно заключается сущность этой изумительности, то я сказал бы, что она таится в обнаруживаемой Вами во всех этих ежедневных занятиях радости бытия, глубокой дружбы со всеми вещами, какой то конкретной, осязающей любви к их многообразным обличьям.

А ведь в этой любви корень возрожденского чувства жизни и всех живописных особенностей квадроченто!

Вы не поверите, как целительно было для меня, который не раз то по Канту познавательно истончал, то по Тютчеву мистически погашал внешний мир, созерцание Ваших деятельных рук в их дружеском общении с самыми разнообразными вещами будничного обихода.

Однако я с ужасом замечаю, что начал славословить любовь к дальнему и противоположному, которую раньше хулил за её врачующий характер.

Может быть противоречие, в которое я впал, полно глубочайшего смысла, – но об этом когда ни будь впоследствии...

Ваш Николай Переслегин.

13


Флоренция 21 августа 1910 г.

Большое Вам спасибо, Наталья Константиновна, за Ваше письмо. Как только начал читать его, сердцу сразу стало так тепло и покойно от бережного прикосновения Ваших умных рук.

Чувствую я себя по прежнему скверно. Охотнее всего сидел бы кажется дома. Но несмотря на это желание целыми днями слоняюсь по церквам и музеям. Зачем я это делаю, мне самому не совсем понятно. Так, тяготеет над душой какой то нелепый долг постоянной работы, какая то боязнь простой, свободной жизни.

Перед творениями многих славных мастеров я откровенно скучаю и единственный художник, чьи картины полны для меня бесконечного очарования, это конечно Боттичелли.

В его «Мадоннах утративших небо» и его Венерах забывших о земле, так прекрасна, тревожна и задумчива первая после долгой средневековой разлуки робкая встреча духа и тела. Плененному духу душно и тесно даже и в прекраснейших женских телах, и потому, нарушая их идеально земныя пропорции, он так страстно вытягивает их в певучей тоске. Я не знаю художника более близкого современности, чем Боттичелли; не знаю творчества глубже взволнованного противоборством духа и тела, чем творчество Боттичелли.

Вскинутые кисти рук его женских образов

14


не то что-то благословляют в мире, не то отстраняют этот мир от себя. Легчайшие касания нежнейших пальцев граций  Primaver’ы таинственно исполнены не только девичьей нежности, но одновременно и женской вражды. Самые взволнованные движения тел Боттичелли как бы стремятся замереть в сонамбулическом оцепенении, но и в полной неподвижности образы его кажутся еще исполненными какой-то еле видимой музыкальной вибрации. А девичьи и ангельские души, что смотрят на нас с полотен Боттичелли, разве это не звезды Новалиса:

. . .  Herrliche Fremdlinge

 Mit den sinnvollen Augen,

 Dem schwebenden Gange

 Und dem tönenden Munde.. .

Между прочим на днях к нам прибыл блудный сын классического романтизма, тот знаменитый Bruno Bärens, о котором я последний раз писал Вам.

Безукоризненно одетый, высокий, худой, с бритым, усталым, актерским лицом, он целый вечер сверкал своими парадоксами на модные темы любви, брака, измены. К тому, что я знал от его жены, он прибавил немного. Но все же его формулировки были занятнее, острее.

«Единственная женщина, которую он всю жизнь любит это его жена, потому что в ней

15


единство образов всех женщин, с которыми он ей постоянно изменяет».

«Его жена, конечно, не верная женщина-друг (какая безвкусица) – да и вообще не живое лицо, но лишь несменяемый эпиграф ко всем изживаемым им эротическим авантюрам: – арлекинадам, идиллиям и сонетам».

Ревности он не признает, ибо «предельное зло измены, – убийство сотворенной любви, есть одновременно и величайшее добро: призыв к новому творчеству. Подлинный же художник лишь тот, кто вечное творчество любит больше законченных творений».

Не скажу чтобы эти мысли были новы, но отдавая дань справедливости Barens’y, должен признать, что он рассыпал их с блеском и самоуверенностью, придававшим им печать свежести и оригинальности. При всем этом он однако отнюдь не производил впечатления подлинного мастера: творца своей жизни. Напротив, от всех его слов веяло наивностью профессионального литератора, любящего свою жену и свои измены, как душу, сюжет и даже доход своих книг, не могущего ни на минуту допустить мысли, что печатание книг вещь, быть может, совсем маловажная, и что жену надо любить просто: любить-иметь как свои глаза, которых никогда не видишь, но которыми на все смотришь.

Ну, Наталья Константиновна, надо кончать. Еще раз большое спасибо Вам за Ваше письмо.

16


Жду с нетерпением следующего. Шлю Вам свой самый душевный привет.

Кланяйтесь Алексею и скажите ему, что я от всей души желаю, чтобы Вы стали глазами его души. Ему ничего так не нужно, как просветление внутреннего взора.

Привет Вам и ему.

Ваш Николай Переслегин.

Флоренция 22 августа 1910 г.

Наталья Константинова, вчера я почему то не решился коснуться того главного вопроса, который встал передо мною после прочтения Вашего письма. Кажется Вам не совсем понятно, как это я пишу об оковавшем меня одиночестве, о могиле, как о самом дорогом, что осталось у меня в жизни, а сам внимательно и заинтересованно присматриваюсь ко всему, что меня окружает, успевая замечать и цвет глаз хозяйки пансиона и своеобразный смысл верности супругов Barens, в конце концов всего только моих соседей по комнате. Я знаю не Вы – Вы слишком хорошо относитесь ко мне, – но все же некоторое недоумение, звучащее в Вашем письме, как будто ставит мне вопрос о последней подлинности моего страдания и одиночества.

Что мне сказать Вам в свое оправдание, или

17



точнее – я знаю, что Вы не обвиняете, а только недоумеваете – в свое объяснение.

Видите-ли Наталья Константиновна, счастье ли мое в том, или несчастие, – не знаю, но во всяком случае в том особенность моя, что я являюсь обладателем совершенно самостоятельно живущих у меня во лбу и невероятно жадных до всего глаз. Каждое утро эти мои и не мои глаза, словно мелкий невод в реку, погружаются в жизнь, автоматически наполняясь не только всякою мелочью, но и всякою дрянью.

Собственно я, т. е. моя настоящая душа тут решительно не при чем; верьте, она сама постоянно страдает от того базара, который из моей жизни устраивают мне мои глаза, и ходит по нему не иначе, как под шапкой-невидимкой.

Вот почему со стороны иной раз и кажется, что у Николая Федоровича нету настоящей человеческой души.

Ах, если бы Вы знали, как часто приходилось мне в самые серьёзные и тяжёлые минуты моей жизни встречаться с этим упреком. А все потому, что мои глаза смотрят в иную сторону, чем моя душа, что я человек с себе самому чужими глазами.

Скажите же откровенно, положа руку на сердце, не шевелится ли и у Вас в душе столь знакомое мне утверждение моего бездушия. Буду ждать Вашего ответа. Пока не получу его, как то не хо-

18



чется продолжать беседу на эту больную для меня тему.

Знаете, что меня поразило в Вашем письме?

Вы пишете о Вашей жизни, но ни в одной фразе не звучит удивления перед новым обликом её. Наталья Константиновна, любовь высшая форма познания, всякое познание начинается с удивления. Я же расстался с Вами на третьем месяце после Вашей свадьбы.

Вы помните какой стоял прекрасный день?

Что делает Алексей? Доволен ли он своей новой работой у знаменитого защитника «униженных и оскорбленных»? Кланяйтесь ему от меня и скажите, что я его очень люблю и за него самого, и за то, что он Танин брат; теперь же, быть может, еще и за то, что он Ваш муж. Пусть как ни будь напишет мне несколько слов. Буду очень рад.

Пока сердечный привет Вам и ему.

Ваш Николай Переслегин.

Флоренция 6-го сентября 1910 г.

Итак Наталья Константиновна, Вы отрицаете предположение моего бездушия и, принимая мою теорию о себе самом, как о человеке с чужими глазами, так крепко и убежденно защищаете ме-

19


ня, что мне становится как то неловко и вырастает некоторая необходимость перейти от самооправдания к самообвинению.

Вы простите, что я пишу все о себе; правда это не самовлюбленность. Быть может я теперь потому так много занимаюсь русским «самоедством», что дни мои стали на мертвую мель; да к тому же и жизнь в чужой стране наводит на невольные раздумья о своем и о себе.

Я писал Вам, что душа моя совершенно неповинна в неумении страдать. Быть может это не совсем верно. Быть может я в без сознательном стремлении к выгодному самообъяснению, лишь для отвода глаз изобрел свои «чужие глаза».

Мне хочется Вам рассказать два случая моей жизни, а Вы судите как знаете.

Когда мне пошел одиннадцатый год меня с младшим братом отправили учиться в Москву в гимназию. Нас поселили в мрачной, городской квартире дряхлого больного деда, жившего при двух своих дочерях, старых девах. Чуть свет отправлялись мы в гимназию. В гимназии бессмысленно томились в ожидании звонка, а за вечерними уроками страстно мечтали о том, как поедем домой на рождественские каникулы, как резвая тройка в клубах снега промчится сквозь оснеженный лес, как под освещенными окнами старого дома вдруг замрут бубенцы, как мы ворвемся в переднюю, как нам навстречу выбегут мама и сестры...

20


Так мы мечтали о единственном предстоявшем нам событии, а жизнь в доме деда изо дня в день тупо тащилась под знаком скупой и неизобретательной действительности.

Но вот как то в субботу под вечер в отдаленном кабинете раздались всхлипы и свисты удушливого дыхания, прерываемого страшными приступами астматического кашля. Затем в обыкновенно мертвенно тихой квартире беззастенчиво громко прохлопали двери, а через несколько минут в передней раздался звонок и знакомый голос доктора.

Часы пробили 8; на пороге нашей школьной появилась заплаканная тетя Нюта; дрожащими руками вынула она из портмонэ рубль и велела мне спешно ехать к дяде Феде сообщить, что дедушка умер.

Я как сейчас помню эту поездку и то настроение бодрости и торжественной деловитости, которое было у меня тогда на душе. Как только я вышел на улицу, я почувствовал во всем теле невероятную легкость; глаз быстро и уверенно выбрал лучшего из двух стоявших на углу извозчиков; фантазия работала с галлюцинирующей отчетливостью: я видел себя входящим в кабинет дяди Феди, слышал свой голос, сообщающий ему важную новость, представлял себе, как он изумится, опечалится, быть может, заплачет, и испытывал от всего этого крайне сложное чувство гордости, страха, но главное какого-то восторга.

21


Не думайте, Наталья Константиновна, что все это объясняется малою сознательностью детского возраста.

Вот Вам другой случай.

Мне шел уже семнадцатый год. После долгой болезни умер брат Павел. Все мы были страшно потрясены этою первою смертью в семье. Убитую горем мать никакою силою нельзя было отвести от гроба, в котором среди больших белых хризантем покоилось маленькое желто-зеленое личико брата.

На утро, за час до выноса оказалось, что забыли заказать венок. Меня послали в цветочный магазин. Я ехал по Спиридоновке; в сердце стучала самая настоящая боль, но сквозь нее пробивались со смерти дедушки знакомые ноты торжественной деловитости и повышенного самоощущения. Мне казалось, что все встречные как то особенно смотрят на меня и что мне есть с чем ехать среди них. Заполненность всего себя чем то большим и существенным невольно вызывала ощущение удовлетворения и какого то острого наслаждения. Я сейчас краснею от стыда при воспоминании, как я в Леонтьевском переулке вдруг заметил фонари на своих санях и пожалел, что они не затянуты крепом.

Я знаю, Наталья Константиновна, что не сообщаю Вам каких ни будь особенных тонкостей исключительной психологии необыкновенного ребенка и юноши. Я знаю мои наблюдения общие места, которые в том же «Детстве и Отрочестве»

22


звучат психологическими открытиями лишь благодаря невероятной изобразительной силе Толстого.

Но меня вовсе и не интересует оригинальность моих наблюдений, а лишь следующие мысли по поводу них.

Не думаете ли Вы, Наталья Константиновна, что когда близкий мне человек, как то странно спешит сообщить мне о смерти моей жены, то он отнюдь не проявляет жестокости: ведь он рад совсем не тому, что причиняет мне боль, а лишь своему прикосновению к душе человека в её большую минуту, рад быть причиною события в моей душе, рад, если хотите, своей внезапной власти над моею душой и жизнью.

Власть же потому и есть первое счастье после любви, что она мнит внушать любовь. Причем скептическое «мнит» Стендаля в данном случае вряд ли даже оправдано. Разве мне забыть когда ни будь человека принёсшего мне весть о Таниной смерти? Разве я не полюбил его на всю жизнь? Полюбил и как еще полюбил: раз на всегда принял его образ в последнюю священную глубину моей души...

Я очень много думал в последнее время над сложной загадкой человеческой души. Знаете, что меня в ней больше всего поражает? То, что во всяком «да будет» моему страданию, нерасторжимо сплетены два начала: нечто очень значительное, в чем я как человек, быть может, впер-

23


вые рождаюсь, с чем то мелочным и суетным, окончательно подрывающим мое человеческое достоинство.

Когда я, предельно удрученный смертью близкого человека, нахожу в себе силу сказать этой смерти «да будет», не значит ли это, что скорбное событие жизни становится поводырем, уводящим мою душу домой, на родину, в царство вечного бытия. Нет радости более высокой и праведной, чем радость такого возврата. И все таки я редко видел, Наталья Константиновна, чтобы великая, немая радость страдания проходила далями человеческих душ, не сопровождаемая своим отвратительным спутником – суетным, болтливым кокетством.

Я вижу Ваш прерывающий меня жест, Наталия Константиновна. Вы не совсем понимаете, о чем я говорю?

Попытаюсь объясниться.

В чем сущность кокетства? – По моему в неспособности к бытию. Кокетливые люди – люди в сущности не существующие, ибо бытие своё они сами приравнивают к мнению о них других людей. Испытывая величайшие страдания, кокетливые люди все же органически стремятся к тому, чтобы показать их другим, ибо посторонний взгляд для них то же, что огни рампы для театральных декораций. Не освещая своих переживаний взорами посторонних зрителей, театральные души кокетливых людей погружаются во мрак и небытие. Не думайте, Наталья Константи-

24


новна, чтобы я не понимал, какое преступление против Духа Святого таится в изживании своих тайн и страданий под праздными взорами любопытствующих глаз. Я все это до конца понимаю. Но понимая все это, а сверх того еще и всю эфемерность и хрупкость радостей кокетливых людей, носящих ключи своей души в сердцах наиболее бессердечных ближних, я все же не могу уйти из под проклятия кокетства. Все великое, что мне дарит радость страдания, оно злостно крадет у меня. В этом моя великая жизненная бездарность, задерживающая нравственный рост моей личности. Вот, Наталья Константиновна, тот мой глубокий порок, который я бессознательно пытался скрыть от Вас под формулою «себе самому чужих глаз». Дело быть может совсем не в том, что мои глаза любят на многое смотреть, а в том, что моя душа любит себя постоянно показывать. Но любить себя показывать и значит не уметь одиноко, т. е. до конца страдать.

Перечел это письмо и почти испугался, до чего близко придвинул вдруг свою душу к Вашим глазам. А ведь еще так недавно не знал с чего начать Вам писать.

Был ли я месяц тому назад так одинок, как я себе казался, или, садясь за письмо к Вам сам приговаривал себя к одиночеству? Не знаю!

25


Ну до свиданья родная. Дай Вам Бог настоящей, большой жизни, в радости или в страдании, это в конце концов все равно.

Н. П.

Флоренция 25-го сентября 1910 г.

Каждое утро в передней звонит почтальон, но мне все нет письма от Вас Наталья Константиновна. Не скрою, что я его жду с большим нетерпением.

Вчера весь день было тревожно и грустно на душе. Утром перечитывал ту страницу поучения старца Зосимы, которую Марина нашла открытою у Тани на постели в день её гибели.

После обеда никуда не пошел. Сидел дома и ничего не делал. Во дворе прачки пели  Stell’y, а за стеной щебетали две старые, никому и ни на что не нужные англичанки. Есть такие в каждом пансионе.

Часов в пять меня к своему одинокому самовару впервые пригласила «посумерничать» Екатерина Львовна. Она была в таком же настроении, как и я; мы мало говорили, но я понял, что в её жизни было что то очень тяжелое.

Она умная женщина, и женщина с большой душой. Разошлись перед самым ужином, когда от всей её фигуры в углу дивана виднелось всего только светлое пятно оренбургского платка.

26


Вечером думал о Москве, о моей первой одинокой зиме, проведенной в неуютных комнатах чужой квартиры. В моей жизни слагалась тогда одна черта, которая и поныне осталась для меня темной загадкой.

Клянусь Вам, что я в те дни до черных слез отчаянья мечтал и тосковал о Тане, а между тем я совершенно не мог оставаться один и почти все свободное время проводил у Надежды Романовны, у сестер Халявиных и прежде всего у Вас.

Вечерами, приходя домой часто в очень тяжелом настроении, я себя неоднократно упрекал в том, что бываю почти исключительно в женском обществе. Стремясь к объяснению этого явления, я ясно чувствовал, что в общении с женскими душами меня радует моя новая, большая власть над ними, и что источник этой власти не во мне, а в моей живой памяти о Таниной гибели: – в скорбности моего сердца.

Помню, что это наблюдение приводило меня в отчаяние: раскрытое до конца оно очевидно означало, что преданная верность ведет прямым путем к измене. Вот и теперь я все время пишу не Алексею, моему старому другу и Таниному брату, но Вам, познакомившейся со мной совсем недавно и почти не знавшей Тани.

По субботам Вы с Алешей обыкновенно приходили ко мне. С каким то особым чувством вдыхая бодрый, зимний воздух, что вы вносили с собою в переднюю, снимал я с Ваших плеч

27


черную шубку и принимал из Ваших рук всю оснеженную барашковую шапку. В это мгновенье Вы каждый раз одним и тем же привычным жестом вынимали из Ваших мягких волос гребень, поправляли им прическу и затем быстро водворяли его на место.

Лишь после всех этих знакомых мне движений обращались Вы бывало ко мне со своим напевным «здравствуйте Николай Федорович», поднимая прямо на меня изумительно правдивый взор всех Ваших детских фотографий, и приветно протягивая мне навстречу Вашу маленькую руку с индивидуально осязающими и потому, вероятно, всегда отделенными друг от друга пальцами...

Сегодня мне не дождаться Вашего звонка. И вечерний почтальон ничего не принес мне. Пойду пройдусь по  via Tuornambuoni и послушаю музыку в каком ни будь кафэ.

Вы знаете, я страшно люблю осипшие шарманки во дворах Москвы, цыганский хор в приволжских городах и надрывные дуэты жидкой скрипки и надтреснутого тенора во второсортных итальянских кафэ.

Иной раз все это право много дороже настоящей музыки.

Музыка – это светлые крылья, высоко над землей, а визг скрипки и дребезжание цыганского фальцета в синих клубах прокуренного ресторана, это такое родное, бескрылое, тоскующее барахтанье в милом прахе её.

28


Ну до свиданья Наталья Константиновна, не забывайте Вашего Николая Переслегина.

Флоренция 1-го сентября-1910 г.

Третьего дня, наконец то, получил Ваше письмо, Наталья Константиновна.

Написал «наконец-то» и задумался; думал, как это ни странно, над своим «наконец-то» без конца, и пришел к следующим двум, быть может, интересным для Вас выводам.

Во-первых, в моем «наконец-то» не содержится никакого упрека, а во-вторых, таковой упрек должен бы был в нем содержаться, но, конечно, не по отношению к Вам, а по отношению ко мне самому.

Нет слов, Вы так же глубоко правы, замедляя ритм нашего общения, как я не прав, ускоряя его. Но что же мне делать если я хочу своей неправоты?

Вы просите извинить Вас, что минуя по недосугу главная темы моих последних писем, ограничиваетесь сообщением мне всевозможных «пустяков».

Охотно прощаю Вам оба преступления. Первое, на том основании, что считаю его порожденным не столько недосугом, сколько Вашей тенденцией к «медленному ритму», которую я в Вас только что оправдал; второе – на том, что при-

29


числяю Вас к сонму тех мудрых женщин, для которых не существует житейских пустяков: течением дней своих они осуществляют принцип дифференциального счисления, принцип бесконечно большого значения бесконечно малых величин.

Разве «пустяки», что Вы в первый год Вашего замужества прожили в Луневе не только весь август, но и большую половину сентября; разве пустяки, что Вы думаете бросить науку и хотите серьезнее заняться музыкой. О, ради Бога, сообщайте мне такие пустяки. Отчетливее всякого философствования вычерчивают они в моем воображении внутренний облик Вашей новой жизни.

Лунево осенью! – знаете ли Вы, Наталья Константиновна, что это один из самых певучих и дорогих образов вечно волнующихся у меня в душе.

Все мои отроческие годы мы прожили на Луневских дачах; в Луневском парке мое раннее предчувствие тайн жизни и любви сплело мне тот венок осенних шорохов и замираний, раздумий и мечты, который я не выпущу из рук, какие бы дары судьба мне за него не посулила.

До конца моих дней останется во мне нетленным воспоминание о моем Луневе. Солнечные, но холодные, прозрачно-четкие и высоко, словно мачты кораблей, уходящие в бледное небо осенние дни; ветхие флигели и службы старого барского дома, избавленные бледною рукою осени от дач-

30


ной суеты и как бы снова приобщенные и скорбной красоте погибшей жизни и тихому раздумью осени; пусть трафаретный, но все еще исполненный поэзии заглохший пруд; изжелта красная рябина над забором и у террасы никлые кусты лиловых астр...

Мыслит Вас любящей, и все же овеянной осеннею печалью в местах моих юношеских мечтаний, снова прислушиваться к когда то слышанной под окнами Вашей дачи «Chanson triste» и разрешать себе во Флоренции тайную догадку о том, что быть может и о Вас было мое предчувствие и раздумье в Луневском парке, разве это «пустяки», а не вечная тема для поэта и не весьма прискорбная катастрофа для такого прозаика, как я.

Да, «Chanson triste.. .»

Не знаю почему, но я очень обрадован Вашим решением предпочесть музыку науке. Мне как то легче представлять Вас за роялью, чем за книгой. Быть может оттого, что о женщине за книгой можно только холодно думать, так как влюбленная девушка перестает читать, а по женщине за роялью душа невольно начинает нежно звучать, ибо любовь в своей первооснове не мысль и не образ, а ритм.

Мне кажется, что если до конца продумать написанное мною, чего я Вам отнюдь не предлагаю, то можно прийти к выводу, что я осчастливлен Вашей любовью к Алексею, ибо она напол-

31


няет Вашу душу тою тоской по музыке, которая во мне претворяется в тоску по Вас.

Я думаю, Наталья Константиновна, Вы не посетуете на меня за мое последнее признание. Правда же в нем больше диалектики, чем психологии, более полушутливого анализа любви, чем полусерьезного объяснения в ней. Ну, а то, что Вы для меня не посторонний человек, а милая моему сердцу женщина, это ведь для Вас не тайна.

Шлю Вам душевный привет и целую Вашу руку.

Ваш Н. Переслегин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю