Текст книги "Безвозвратно утраченная леворукость"
Автор книги: Ежи Пильх
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Филарецкая улица
Я летописец жары, я повествователь зноя, я рыба, плывущая по желтому океану пекла. Ничто так не проясняет ум, как нехватка воздуха, одеревенение тела, песочный воздух. (Известковый город духоты над крышами Кракова.) Я пишу «Историю жары», монографию зноя, главу о Москве, на которую за семь месяцев не упало ни капли дождя, главу о пожаре в Сан-Франциско (образ пожара всех остальных метрополий), главу о преступлениях, совершенных ровно в поддень (час Антихриста). Я штудирую толстые тома «Истории метеорологии», перелистываю влажные страницы «Протоколов прогнозистов погоды» девятнадцатого века. В Ягеллонской Библиотеке, в главном читальном зале, я записываю на карточки примеры влияния высокой температуры на человечество. Зной и война. Зной и изобразительное искусство. Зной и обычаи. Онтология и эпистемология зноя. Знойные сезоны и тоталитарные системы. С пристрастием анализирую тонкую связь между созвездием Пса и бикини. Даю ответ на вопрос, каково влияние купального костюма на познание, и ввожу категорию «пляжный текст».
В жаркую пору человек, как правило, сбрасывает с себя облачение и благодаря этому приближается к природе, ergo отдаляется от культуры. Ведь в плавках невозможно даже подойти к стеллажу, на котором стоят классики философии. Оправданный сорока градусами в тени отход от культуры позволяет в такое время обращаться исключительно к текстам, в некотором роде схожим с наготой, к текстам, которые формально являются произведениями культуры, но по существу принадлежат миру природы (интимные дневники, женские журналы, архетипические любовные романы). Можно, конечно же, взять с собой в бассейн «Мир как воля и представление», но этот жест выдавал бы склонность к извращению отнюдь не интеллектуальному, а весьма тривиальному (Артур Шопенгауэр смазывает плечи маслом какао).
Началом моей жары или жарой моего начала стал зной погруженной в вечную полутьму улицы Филарецкой. Первые шесть, а может, восемь лет моей жизни зноя не было. В пятидесятые годы шли дожди и снега, над Вислой скользили холодные глади небес, а зноя не было вовсе. Не то, что он был, да я не запомнил, и не то, что он был, да я не заметил, – его не было на самом деле, я хорошо помню, хорошо помню круглогодичную карпатскую изморось, вообще все из тех времен помню. Помню газетную фотографию лежащего в открытом гробу Болеслава Берута[49]49
Болеслав Берут (1892–1956) – в 1954–1956 гг. Первый секретарь ЦК ПОРП.
[Закрыть], помню смерть Сталина, помню серые стены родильной палаты, у меня филогенетическая память, помню, о чем думал мой дед, когда шел на войну. Помню: в моем раннем детстве зноя не было.
И только поездка в Краков стала путешествием в центр тропиков. Пассажирский поезд, стоящий на перроне в Висле, был наполнен чужим, дорожным воздухом. Мы сидели в купе, ждали отъезда, но нас уже захватывали призраки неизвестных городов за окном (Чеховице, Хыбье, Хжанув), еще пахло духами таинственной дачницы, пыль поднималась с обитых предвоенным плюшем кресел первого класса. Потом было так, как должно быть во время плавания к экватору: все жарче и все темнее, огни на далеких берегах, голоса сирен, грохот колес, волна, бьющая о высокую стену, пойма рельсов, Забежув, Мыдльники, Мыдльники-Вапенник, Краков Глувны.
Воздух, густой как рыбий жир, такси, проезжающее вдоль кирпичных стен, рассказ таксиста о непрекращающемся целый день пекле (первое услышанное повествование о зное), гул остывающего города, полутьма улицы Филарецкой. Отец снимал комнату у пани Липцовой, вдовы довоенного офицера. Краков, улица Филарецкая 10, квартира 1, первый этаж, первая дверь направо. Диван, полки с книгами, большая карта Польши на стене, застекленные шкафы, килим, обеденный стол и большой рабочий стол с безумным количеством невиданных предметов в ящиках (логарифмические линейки, магниты, карандаши, механизмы довоенных часов, металлические перья, печати, перочинные ножики, транспортиры, наборы циркулей, образцы минералов, миниатюрные шахтерские лампочки, довоенное перо «Пеликан»).
«Довоенность» была принципом Филарецкой улицы, здесь царил вековечный довоенный зной. Довоенной была арка под номером 10, довоенными были синие плитки на стенах в сенях, довоенным был обитый жестью стол в кухне у пани Липцовой, довоенными были ее перелицованные пальто, довоенными были ее ботинки со шнуровкой, довоенными были ее чашки и столовые приборы. Не без внутреннего сопротивления принимаю я факт, что для тех жителей Филарецкой улицы воспоминания о довоенных временах были такими же яркими, как мои воспоминания о закате ПНР. Двадцать лет назад был знойный август тысяча девятьсот тридцать девятого. Двадцать лет назад сахар был по карточкам. Политбюро беспрерывно заседало по вопросу неритмичных поставок, за свинцовыми стеклами Дома Партии менялись времена года. Потом (более тридцати, сорока, тысячу лет назад), когда я уже ходил в Кракове в школу, долгое время во мне воспитывали благодарность к Красной армии, гениальный маневр которой спас Краков, спас Марьяцкий Костел, спас квартиру пани Липцовой, ее столовый сервиз и вечное перо отца. Прививка доктрины благодарности была достаточно успешной, и до сегодняшнего дня у меня сохранилось какое-то зловещее восхищение боевой парадоксальностью красноармейцев, которые грабили дома, насиловали женщин, но памятники старины всемирного значения оставили нетронутыми. В общем, русские прошли по городу, точно предвестники нейтронного оружия, уцелела архитектура, уцелела Филарецкая улица, уцелела площадь На Ставах и футбольное поле «Краковии». Ведь Филарецкая улица с одной стороны выходит на довоенную площадь На Ставах, с другой стороны на довоенное поле «Краковии». Отец каждое утро на площади На Ставах покупал газеты в довоенной будке пана Казика. Пан Казик выглядывал из миниатюрного окошечка, его асимметричное лицо искривлялось в невероятной ярости, а рука, которой он подавал отцу газету, апоплексически тряслась.
– Вот почитайте, пан инженер! Почитайте! Вы знаете, что они сделали? Вы знаете, что они сделали? Собачку, пан инженер, собачку запустили в космос!
Приоткрывалась дверка, и пан Казик выходил из сшей будки, похожей на поставленную торчком одноместную подводную лодку.
– Мало было Гулага, мало было Катыни, – голос пана Казика разносился по всей площади На Ставах, отец судорожно искал мелочь, – всего этого было мало, пан инженер, так теперь еще беззащитную собачонку… Ведь у животного ни малейших шансов выжить. Чаша переполнилась, пан инженер, за жизнь Лайки они ох как дорого заплатят, это я вам говорю, пан инженер.
Мы удалялись, мы шли торопливым шагом обратно вглубь Филарецкой улицы. «Собачку запустили в космос, словно монголов было мало», – доносился до нас все еще дрожащий от священного гнева голос пана Казика.
Потом в комнате, которую мы снимали, отец читал газеты, за стеной Зузанна, дочь пани Липцовой, играла на скрипке Шуберта, пани Липцова на кухне поджаривала булочки на довоенной газовой горелке, по Филарецкой улице шли на матч болельщики, а в небесах собака умирала в состоянии невесомости. Больше десяти лет назад кончилась война. У тех, кто ее пережил, впереди еще кое-что остается. В шкафу висит довоенный габардиновый костюм покойника. Пани Липцова жарким днем пьет летний чай. В матче между тем и этим светом пока что сохраняется ничья, но, увы, в последней четверти все то и все те, что еще здесь, быстро теряют форму. Довоенные предметы неотвратимо рассыпаются, пером «Пеликан» писать уже невозможно, пани Липцова умерла от старости, Зузанна умерла от рака.
Пан Казик долгие годы отказывался от замены своей довоенной ротонды на большой и солидный киоск Руха[50]50
«Рух» – предприятие по распространению печатных изданий, основанное в 1918 г., во времена ПНР – монопольная государственная структура, аналогичная «Союзпечати» в СССР.
[Закрыть]. На площади На Ставах появлялись комиссии, он прогонял их, зачастую грубым словом. В каждом из чиновников он видел долю ответственности за ту мученическую смерть собаки. В конце концов ему перестали поставлять товар, он закрыл свою башенку и исчез, пропал, много лет я был уверен, что он умер. В прошлом году, когда случилось наводнение, я приехал из Вислы на автобусе, вышел на Дембницком мосту, остановился в толпе и стал смотреть на воду. С противоположного конца моста, ничуть не изменившийся, резвым шагом ко мне приближался пан Казик. Я поклонился, напомнил ему что к чему, мы сердечно поздоровались, и он сразу начал рассказывать о запуганной и трагической судьбе – своей, а также своих братьев, детей и дядьев, которые умерли; я ничего не помню, потому что говорил он о людях, которых я в глаза не видел, под нами плыли величественные воды, дрожали арочные пролеты, толпа пребывала в радостном возбуждении, как перед апокалипсисом.
– Пан инженер умер? – пан Казик не столько спрашивал, сколько ждал неопровержимого подтверждения, в его голосе звучала усталость, смертельная усталость почти что девяностолетнего человека, постоянно угнетаемого монотонностью умирания. И действительно, он тут же сказал, что уже много лет все вокруг него умирают и что это ужасно скучно. Задумался, потом махнул рукой и произнес: «Знаете, совершенно не важно, сто ли у тебя лет впереди, один год или одна неделя, у тебя всегда все впереди». А потом он шел бодрым шагом по мосту, все дальше и дальше, и все у него было впереди. Это произошло год назад. Воды ушли, промелькнули времена года. Довоенный зной опять наполняет Филарецкую улицу. Что случится через год? Все. Или хотя бы всего понемногу. Несколько карточек, несколько строчек, несколько страниц, исписанных знанием о влиянии жары на все.
Открывание и закрывание калитки
Собратья мои не курили, работали в поте лица и жили в совершенстве. Писание гласит: «Будьте совершенны, как совершен Господь ваш на небесах», и в наших краях строфа эта, как и все остальные строфы Писания, трактовалась смертельно серьезно. Тут не было места никаким утонченным толкованиям или скрытым подтекстам, никакой казуистики, никакой схоластики. Никаких спекуляций, что, дескать, совершенство является целью недостижимой, к которой все же следует стремиться изо всех сил, стремиться с тем большим пылом, чем глубже осознание напрасности стремления. Никаких лазеек, никаких уловок, никакого компромисса, никакого половинчатого совершенства – совершенство абсолютное, и точка. Писание гласит, что надо быть совершенным, а значит, надо быть совершенным.
И касается эта директива не чего-то иного, а нашей бренной жизни. В бренной жизни надлежит достичь совершенства, и чем раньше, тем лучше. И воистину, говорю вам, многочисленные мои родственники и предки доходили до абсолютного – да-да, абсолютного – совершенства. Совершенства достигла моя бабка Чижова, совершенства достиг Старый Кубица, в абсолютном совершенстве жил целыми годами отец, матери дар совершенства дан был с детства, а может, даже чуть раньше, совершенным в прямом смысле слова был дядя Анджей из Скочова, совершенной была тетка из Ченкове, совершенными были оба прадедушки, остальных не перечисляю, хотя все остальные тоже были совершенными.
Совместное проживание под одной крышей нескольких пораженных совершенством личностей, нескольких пораженных совершенством поколений обычно доводит до преступления (тоже совершенного). У нас, к счастью, обошлось без этого, однако не обошлось без некоторой, скажем так, напряженности. Бабка Чижова переживала по поводу несовершенства дедушки, но это было полбеды, потому что дедушка, хотя, в сущности, тоже совершенный, своего совершенства не осознавал и был из-за этого совершенным чуть меньше. Совершенство должно сопровождаться осознанием совершенства, нельзя быть абсолютно совершенным, не отдавая себе в этом отчета, ведь тогда должным образом не владеешь даром своего совершенства, не извлекаешь из него должной пользы. Если и есть тут гордыня, то происходит она из самоосознания. Ведь недостаточно обладать способностями, нужно еще о них знать. Не удастся стать композитором, если не знаешь, что слышишь музыку. Не получится писать, если не знаешь, что писать умеешь.
Совершенства отца и матери часто сталкивались. Отец осознавал, что он совершеннее окружающего мира, но ему случалось грешить, что, впрочем, было не так уж важно. Человек грешит, потому что по природе своей грешен, однако дело в том, что мать не грешила вообще. Мать не грешила до такой степени, что даже изъян первородного греха, казалось порой, не имеет к ней никакого отношения. Отец, особенно когда его окутывало зарево безумия, интуитивно ощущал ее абсолютную безгрешность, отчаянно ощущал превосходство ее совершенства, потому что, громя дом и обращая окружающее в пепел, вопил во все горло: «Вандя, Вандя! Ты как Иисус Христос!» «Не кощунствуй, богохульник ты эдакий», – отвечала мать неуверенно, становясь бледной как полотно, а он смотрел на нее взглядом римского палача, и на диковинное супружество моих стариков ложилась тень Голгофы
.
Совершенство Старого Кубицы может вызывать некоторые сомнения, можно было бы, например, сказать, что его совершенство представляло собой мираж изъеденной водкой души или что туг действовал простой защитный психологический механизм человека, чем более падшего, тем более убежденного в своем превосходстве. Можно было бы так сказать, но это была бы лишь несовершенная часть правды. Потому что с обрывистой тропинки, ведущей к совершенству. Старый Кубица никогда не сворачивал. Он пил, курил, но работал. Дымил и прикладывался, но делал. Ведь работа была и дорогой к совершенству, и самим совершенством. Работа была единственным оправданием земного существования, работа была продуктом веры, утверждением в милости Божьей. Работа от рассвета до заката, сверхчеловеческая работа в нечеловеческих условиях, работа без передышки, жизнь без никчемных развлечений, постоянное отвержение беззаботности, праздности и лени.
Протестантская теология не иерархизирует и не категоризирует грехов. Существует, конечно же, декалог (прокомментированный Мартином Лютером в «Катехизисах»), но нет, к примеру, никакого разделения на грехи смертные и простые, не существует семи главных грехов, грех есть грех, но даже грех не есть грех, потому что твой грех не является отдельно взятым действием или отдельно взятым результатом, он является симптомом и проявлением состояния вечного проклятия, в котором ты пребываешь. Ты грешишь, потому что грешен по грешной своей природе. Ты исповедуешься перед Господом в своих грехах, и Господь решает, грешил ли ты сильнее, куря сигарету или желая жену ближнего своего, но решений Господа ты все равно не узнаешь, потому что мал ты для этого, и даже сам факт, что ты осмеливаешься приписывать Всевышнему желание что-то решать, желание заниматься земными проявлениями твоего проклятия, тоже доказывает грех твоей лютеранской гордыни. Грех – это пьянство, обжорство, блуд, гордыня, гнев, ворожба, вера в гороскопы, грех – это курение табака, грех – это почти все. Однако если бы существовала какая-то иерархия, если бы нужно было указать что-то наихудшее, если бы существовал протестантский смертный грех, это, без сомнения, была бы лень.
Ничегонеделание было самым опасным проступком, праздность гарантировала тотальное общественное осуждение, безделье означало утрату милости Божьей и адское пламя. (Я не уверен, но, кажется, в некоторых, особенно пуританских, разновидностях протестантизма это записано канонически: лень как состояние, которое может быть причиной утраты милости.) Так что работа оказывалась ценностью тем более существенной, что, будучи ценностью высочайшей, она являлась одновременно противоположностью состояния низшего и ценностью не обладающего – лени. Любой ценой нужно было что-то делать, даже если делать было нечего. Как раз об этом история о тетке из Ченкове, которую я вам сейчас расскажу. Когда тетка из Ченкове (одна из моих многочисленных достигших совершенства теток) в один прекрасный день обнаружила, что мужу ее грозит пустота бездействия, когда она с ужасом поняла, что все положенное ему в тот день уже выполнено, что все уже сделано и теперь этот несчастный в состоянии нечеловеческого изнеможения праздно сидит за столом, так вот, тетка из Ченкове, когда обнаружила столь драматичный поворот событий и абсолютно ничего не приходило ей в голову, отвела адскую опасность тем, что приказала дяде, едва стоящему на ногах от усталости, пойти в сад и там открывать и закрывать калитку. И дядя из Ченкове стоял у калитки и то открывал, то закрывал ее. И Господь всемогущий смотрел на дядю из Ченкове, целый день терпеливо и добросовестно открывающего и закрывающего калитку, и всемогущий Господь знал, что нет причин этому работящему человеку в даре милости отказать.
Погрязший во вредных привычках Старый Кубица грешил, но работал, и в милости ему тоже, наверное, не было отказано. Разве что курение перевесило, разве что помещенный на чащу весов дым выкуренных им сигарет перетянул. Потому что курение в определенном смысле – позволю себе нижеследующую самовольную иерархизацию дурных поступков, – курение было хуже пьянства. Водка делала душу грешно беспечной – сигарета же делала неизвестно что. Она была безбожна в своей бескорыстности. Возможно, в особых ситуациях Бог порою мог даже хотеть, чтобы человек опрокинул стаканчик. Когда, например, приезжал Епископ Вантула, опрокинутый стаканчик материнской наливки мог пользоваться божьей поддержкой. Но только не сигарета. За сигаретой никогда никакой связанный с Богом аргумент стоять не мог. Разве что это была бы какая-нибудь сигарета, спасающая жизнь. К тому же курение исключает работу. После стаканчика, даже и после трех, можно пойти и на худой конец дров нарубить. С сигаретой в руке ничего не сделаешь. Когда куришь, не работаешь.
Да. Старый Кубица был пьяницей, но лентяем он не был. Старая вислинская поговорка гласит: «Лучше пьянчуга, чем лодырь», и если в истине этой и присутствует некоторый оттенок либеральной дозволенности пьянства, тем более радикальным предстает осуждение лени. Пьянство было страшным недугом, но тот, кто пил и работал или хотя бы пытался работать, мог рассчитывать на какую-то тень людской снисходительности (я говорю сейчас о людях). Тот, кто пил и не работал, был потерян для общества. А уж тот, кто не работал и вдобавок еще не пил, был потерян для общества, осужден и проклят. В конечном счете пьянство – это всегда какая-то форма пусть и негативной, но активности. Тот, кто был исключен из активности в любом ее проявлении, был исключен и из человечества. «Кто не работает, тот не ест», – говорит апостол Павел. Кто не работает и вдобавок не пьет, обречен на смерть скорую и неизбежную, – казалось, говорили мои собратья, которые не курили, работали в поте лица и жили в совершенстве. Они работали в будние дни и день седьмой отдавали Господу своему. Читали они только что-то полезное и остерегались беззаботно наслаждаться радостями жизни.
Они избегали застолий, массовых празднеств и кино. Моя достигшая совершенства бабка Чижова, которая никогда в жизни не была в Варшаве, точно так же никогда в жизни не была в театре, а когда один раз в жизни изменила своим принципам и пошла в кино, то за беспечность была сурово наказана. Долгими зимними вечерами она читала книгу под заголовком «Хижина дяди Тома», а когда прочитала ее и когда вскоре после этого в кинотеатре «Мечта» в Висле киномеханик Пильх показывал экранизацию этой книги, она решила пойти посмотреть. Оделась, как всегда, в черное и пошла, купила билет, заняла место. Начался сеанс, но уже через полчаса, объятая неведомым ужасом, она вышла. Она, конечно, и раньше знала, что кино, как развлечение низкопробное и гнусное, является источником зла. Но теперь неопровержимо убедилась, что кино и есть само зло, что напрасно на экране кинотеатра «Мечта» в Висле умножается и без того бесконечное зло мира. Ведь вместо того чтобы быть свидетелем зла, вместо того чтобы терзаться миражом зла, можно сделать что-то полезное. Она вернулась домой, вернулась к своим книгам; Библии и Географическому атласу. Когда приезжал Епископ Вантула, она, затаив дыхание, слушала его рассказы о большом мире.
Мы сидели за столом, сидели праздно с самого обеда. Супницы и блюда были давно унесены, мать наливала кофе в баварские чашки и травяную наливку в хрустальные рюмки, наступала ночь. Епископ Вантула закуривал. Отец торопливым шепотом объяснял мне, что Вантула курит не потому, что он епископ и ему уже все можно, а потому, что во время войны он был в концлагере и, чтобы не умереть с голоду, научился курить. Я жадно вдыхал клубы дыма от выкуриваемых Вантулой «Силезий» и мечтал, что скоро, когда вырасту, разразится большая война, и я пойду на войну, и попаду в концлагерь, и выйду из него, и вернусь домой, и прежде чем начну рассказывать о том, как сигареты спасли мне жизнь, с чистой совестью закурю.