355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ежи Пильх » Безвозвратно утраченная леворукость » Текст книги (страница 12)
Безвозвратно утраченная леворукость
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:22

Текст книги "Безвозвратно утраченная леворукость"


Автор книги: Ежи Пильх



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Чужое письмотворчество

Человек пера оставался одинок, ни одна из потенциальных женщин его жизни не была женщиной его жизни, они уходили одна за другой, забирали свои изысканные рукописи и пахнущие духами компьютерные распечатки и пропадали без вести.

Все женщины человека пера тоже писали. Это было ужасно. Человек пера всегда чувствовал себя в опасности перед чужим письмотворчеством, но опасность, которую для человека пера представляли другие люди пера, была частью общемирового порядка. Нужно быть осторожным с чужими книгами – так же, как нужно быть осторожным с газовыми горелками, как нужно быть осторожным на шумных перекрестках, при посадке в лифт и при оплате счетов. Чужое творчество может причинить серьезный вред, может спровоцировать духовную катастрофу, может выйти из-под контроля, может исполнить неисполненное. Может взорваться. Человек пера избегал чужого творчества, не читал книг других людей пера, не читал книг своих ровесников; в сущности, кроме живых Нобелевских лауреатов, он вообще не читал книг живых людей пера. Хороший писатель это мертвый писатель, – шептал он с ненавистью и, упиваясь язвительностью своего склонного к темным парадоксам мозга, обращался к классике. Он избегал современных книг, точно уличных сборищ, он боялся, что какой-нибудь естественный рефлекс, рефлекс простого любопытства, рефлекс зловещего восхищения, рефлекс гипнотического ужаса втянет его в пульсирующее громкими голосами и вульгарными огнями чрево. Он избегал современного ему литературного процесса и актуальных текстов, ему казалось, что это – проявление аристократической сдержанности, гарантирующей высочайшие инициации духа. К сожалению, попытка прогулки по лабиринту современности с одним Софоклом под мышкой кончилась удручающим фиаско.

Человек пера в поисках женщины своей жизни завязывал многочисленные знакомства с потенциальными женщинами своей жизни, и так неумолимо и беспощадно все складывалось, что все потенциальные женщины жизни человека пера тоже писали. Они, правда, утверждали с полнейшим единодушием, хоть и независимо друг от друга, что пишут давно, что писали еще раньше, что изливали свои мысли на бумагу еще задолго до знакомства с человеком пера, но он в это скорее не верил. Он был уверен, что именно он заронил в них творческую искру. В его уверенности была гордость, но было и отвращение. Когда он смотрел на исписанные ими листы, ему казалось, что бумага сплошь поражена следами оспы. От текстов, написанных потенциальными женщинами жизни, никуда нельзя было деться. Они присылали их заказными письмами, оставляли у дверей, исподтишка засовывали в карманы пиджаков, дотошно проверяли, ознакомился ли он с рукописью, требовали вдумчивых и хвалебных отзывов, самолично зачитывали вслух обширные фрагменты, читали по телефону, читали в кафе и читали в постели. Над темными крышами города проносился смерч из крысиной шерсти, известковой пыли и дамских манускриптов.

Последняя потенциальная женщина жизни человека пера писала новеллы, воспевающие мир безвозвратно утраченного детства. Безбрежную печаль этих рассказов усиливала помещенная практически в каждом из них более или менее завуалированная рефлексия о том, что безвозвратно утраченное детство было вдобавок пустым, поскольку последняя потенциальная женщина не знала тогда человека пера, он, увы, не был товарищем ее детских игр.

Предпоследняя вела дневник и буквально день за днем описывала все, что только можно было описать. Записывала, что ей снилось, какой она делала себе макияж, какими пользовалась помадами, каким кремом, какими тенями для век, кто звонил по телефону, с кем столкнулась на улице, какую примеряла юбку, какую утюжила блузку и на каких каблуках шла по Кармелитской улице.

Третья с конца потенциальная женщина жизни человека пера писала ему многостраничные письма, в которых предпринимала убийственно подробную вивисекцию их отношений. Чтение этих удушливых трактатов вгоняло человека пера в чудовищные депрессии, и тогда, чтобы разбавить мировую скорбь, он тянулся за стаканом.

Четвертая с конца писала совершенно невразумительные циклы поэтической прозы.

Пятая с конца в массивном, как том собрания сочинений, ежедневнике фиксировала свою бурную богемную жизнь, приемы, банкеты, вечеринки, кто с кем пришел и кто с кем ушел, кто упился вдребезги и какие имели место скандалы, записывала названия баров и какие напитки, безалкогольные и алкогольные, были ею выпиты – а закладывала она будь здоров: для хрупкой эфирной блондинки хлестала она, по правде говоря, как лошадь. Многие записи в массивном ежедневнике были сделаны неустойчивым почерком, были там невнятные рефлексии, эйфорически проносящиеся в голове после нескольких послеобеденных глюков, скромных, но весьма крепких, а еще там частенько попадались номинативные перечислительные конструкции, подробно детализирующие утренние кошмары.

Шестая с конца потенциальная женщина человека пера тоже что-то писала, неизбежно должна была что-то писать, теперь уже, правда, неизвестно, какой именно она практиковала литературный жанр: ее творчество было предано полному забвению.

Стоял конец тысячелетия, человек пера оставался одинок, женщины покидали его одна за другой. За неделю до расставания они с одинаковым – хотя и независимо друг от друга – ностальгическим энтузиазмом признавались человеку пера, что грезят о совместном путешествии в Венецию, а спустя несколько дней молча уходили.

Последняя женщина, пышная разведенка среднего возраста, которая в обеденное время с небывалым пылом отдавала ему гаснущий блеск своего эпического тела, внезапно, будто вновь пронзенная стрелой фанатичной страсти карьерно-финансового характера, вернулась к своему внеэмоциональному бытию, с утра до ночи заполненному яростной административно-хозяйственной деятельностью. Раньше они проводили друг с другом три обеденных часа в неделю, в понедельник, четверг и пятницу, а теперь вдруг перестали видеться вообще. Человеку пера казалось, что они сделали это по обоюдному согласию и к обоюдному облегчению, во всяком случае, он испытывал облегчение, испытывал облегчение, поскольку больше не должен был читать рассказов, воспевающих утраченное детство, испытывал облегчение, поскольку ему казалось, что он снова сможет писать целыми днями. Правда, во вторники, среды и субботы он старался писать с удвоенным вдохновением, а в понедельники, четверги и пятницы вставал чуть раньше, чтобы успеть сделать перед обедом утреннюю порцию, но это было мучительным и нарушало гармонию повседневной жизни. Как отметил он в одной из своих тетрадей: «Секс в обеденное время с ведущей административно-хозяйственную деятельность разведенкой среднего возраста ведет к хаосу».

Предпоследняя потенциальная женщина жизни человека пера, ведущая подробный дневник длинноногая репортерша городской вечерней газеты, получила заманчивое предложение работы на Побережье и уехала со странной и слегка чрезмерной, как показалось человеку пера, поспешностью. Он предполагал, что тотчас после ее отъезда будет засыпан горами любовной корреспонденции, он был уверен в ежедневных полных страстной тоски телефонных звонках, но все ограничилось одной случайной открыткой. В душе человека пера ангел облегчения боролся с демоном разочарования.

Третья с конца, пишущая убийственные письма студентка киноведения с чуть затуманенными от длительного всматривания в экран красивыми синими глазами, перестала встречаться с человеком пера, поскольку вообще перестала с кем-либо встречаться. Своими красивыми и слегка подслеповатыми глазами она начала высматривать настоящую любовь. Довольно быстро, впрочем, настоящую любовь она нашла, обручилась и полностью окунулась в регулярное и динамичное расторжение и возобновление помолвок.

Четвертая с конца, служащая краковского филиала Англо-Американского банка, максимально упорядочила свою жизнь, и ее время – заполненное теперь плаванием, бегом, занятиями в тренажерном зале, изучением иностранных языков, тщательно подбираемыми культурными развлечениями и методичным потреблением здоровой пищи – съежилось. В ее новой, суровой, как бетонная архитектура, жизни не было уже места неопределенным, как поэтическая проза, и исполненным всяческой необузданности свиданиям. Человек пера некоторое время тосковал по ней. Под воздействием тоски он набросал несколько фраз в одной из своих элегантных тетрадок в линеечку. «Мы стремились к совершенству, – писал человек пера, – мы стремились к абсолюту, невзирая на то, что, когда речь идет о реализации обоюдного влечения, трудно найти место менее романтичное, чем опустевшие офисы краковского филиала Англо-Американского банка. Но когда она опиралась полными плечами об эбонитовую столешницу своего рабочего стола, кровь наша пылала и мы уподоблялись совершенным богам. А когда наше совершенство становилось чрезмерным, когда охватывающая нас гармония выходила за грани разумного, расступался тогда обитый пробкой потолок Англо-Американского банка, из зияющей дыры ниспадала фосфоресцирующая веревочная лестница, по ней скользили фигуры, и раздавались голоса. «Вот я воздвигну на тебя зло, человек пера», – говорил Господь Саваоф. Я слышал его, но не видел его лика, потому что был он повернут ко мне, словно к Моисею, задом. «Стремитесь к совершенству на временных ложах, пишите на вековечных столах», – говорил Господь Саваоф и восходил по фосфоресцирующей лестнице. Потолок Англо-Американского банка смыкался, и еще некоторое время была слышна приглушенная с нашей стороны пробкой музыка сфер».

Человек пера был удовлетворен художественными достоинствами описанной картины, но так и не включил ее ни в одну из своих книг. Он боялся, что служащая краковского филиала Англо-Американского банка, перелистывая в книжном магазине какое-нибудь его произведение, наткнется на вышеуказанную сцену, узнает себя и, растроганная этой увековеченной в слове любовной страстью, решит вернуться. А ведь он, написав под воздействием тоски несколько фраз, после их написания тут же тосковать и перестал.

Пятая с конца потенциальная женщина жизни человека пера абсолютно отказалась от алкоголя и стала абстиненткой. Поскольку сам он ни абсолютно, ни частично от алкоголя не отказывался, а наоборот, пил все более радикально, и ужасные депрессии, под предлогом которых он тянулся к стакану, повторялись все чаще, они расстались естественно и почти незаметно. Это был алкоголический дурман, запойная любовь. Человек пера отдавал себе отчет, что по-хорошему даже не знает, как в точности выглядела его пятая с конца потенциальная женщина, он всегда видел ее в алкогольной горячке. Он не помнил, когда в первый раз увидел ее, не помнил, когда с ней познакомился; не мог помнить, потому что был тогда запредельно пьян. Он стоял, опираясь о стойку бара, бурый горячечный пот стекал по его липу, такой же запредельно пьяный театральный критик и чуть более вменяемый заслуженный сценограф служили ему носовым платком и словом утешения, он же неловко вытирал со своего лица пот, разящий «горькой желудочной»[59]59
  «Горькая Желудочная» – одна из нескольких самых популярных польских водок, с добавками меда, имбиря и гвоздики. Название, вероятно, объясняется лечебными свойствами напитка.


[Закрыть]
, и в круговерти пьяной карусели видел маячащее рядом высокое и дородное дамское привидение. Он видел его в мешанине спутанных образов и не имел ни малейшего понятия о том, что это соблазнительное привидение ляжет пьяной тенью и пьяной тяжестью на ближайшие недели его жизни, что вот-вот их пьяные души, пьяные мозга и пьяные языки придут к гармоничному соглашению, что их пьяные тела будут слепо стремиться друг к другу, что их пьяные руки, пьяные волосы и пьяные пальцы будут сплетаться между собой. Когда через несколько недель, а может, несколько месяцев он очнулся, то уже ничего не знал, ни в чем не был уверен. Не знал, был ли он с пятой с конца потенциальной женщиной своей жизни, или же она – пьяный сон, пьяная галлюцинация. На пьяную голову он был уверен, что любит ее, но на трезвую голову не был уверен даже в том, существует ли она вообще. В ту пору он сочинил изысканное гомеровское сравнение, сравнивающее пьянство с любовью. «Я пробудился и понял, – слово за словом слагал человек пера, – что пьян от любви. Композиция древней метафоры мучительно досаждала мне, ибо точно также, как пьяница, пробуждаясь после пьяного сна, поднимает веки и с обманчивым облегчением обнаруживает, что и сам он вроде в неплохом самочувствии и мир вокруг него в каком-никаком порядке, так и я, продрав глаза, констатировал, что все в общем и целом нормально, тело мое видит, осязает и обоняет и все вещи на своих местах. Но точно так же, как пьяница, который, приподнявшись выше, вдохнув глубже и взглянув внимательнее, констатирует с внезапным отчаянием, что все отнюдь не на своих местах и все не в порядке, так и я резко почувствовал неустойчивость мира, мои внутренности были в абсолютном хаосе, кровь текла как хотела, а мысли в панике скакали друг за дружкой галопом. Я был пьян. Я был пьян от любви».

Человек пера всегда, взявшись за стакан, думал о пятой с конца потенциальной женщине своей жизни, ему хотелось прочесть ей сложенное им слово за словом сравнение, сравнивающее пьянство с любовью, ему хотелось быть с ней, хотелось пьяной рукой дотрагиваться до ее пьяной руки, хотелось заново повторить то, что он говорил ей, хотя он и не помнил, что говорил, ему хотелось еще раз увидеть стоящее рядом высокое и дородное дамское привидение, но пятая с конца потенциальная женщина жизни человека пера не показывалась ни наяву, ни в пьяных снах. Шестой с конца он не помнил.

Он был одинок и не двигался с места. Он писал, и ему казалось, что наконец-то он знает, как надо писать, он перестал принимать позы, перестал прикрываться похожими на погребальные драпировки вуалями, сбрасывал маски, хотя не писал ни о себе, ни о своих актуальных или потенциальных женщинах и не восторгался своими вредными привычками. Он писал и почти никуда не выходил. Даже не навещал свои любимые и теперь – когда страна освободилась от московского ярма – переполненные всяким добром канцелярские магазины. Еще не так давно он как минимум раз в месяц покупал чайную бумагу, красивую записную книжку или элегантную тетрадку в линеечку. Теперь, когда у него закончились чайные листы, он вытащил со дна шкафа стопку большевистской бумаги самого низкого качества, хранившуюся там еще со времен военного положения. Ему не мешала ни ее шершавая поверхность, ни серо-коричневый оттенок Порой ему казалось, что он пишет на старых, выцветших и линялых контурных картах, и когда он без остатка отдавался этой иллюзии, ему писалось легко.

Он чувствовал приближающуюся старость и боялся выхода своего тела из-под контроля, но пока что оно охотно пробуждалось, голова подчинялась мыслям, а ноги человека пера еще хотели носить его по свету. Бесспорно, это был еще не конец его путешествий, а кроме того, положа руку на сердце, что это до сих пор были за путешествия? Насколько далеко человеку пера удавалось добираться на своих двоих? До Космыжува? До Свошовиц? До Тынца? Городским транспортом на Волю Духацку? Междугородным автобусом в Вислу? Железной дорогой до Кракова и обратно? Я вас умоляю! Иногда он вспоминал, что все потенциальные женщины его жизни, и последняя, и предпоследняя, и третья с конца, и четвертая, и пятая, и даже шестая, которую он вообще не помнил, хотели поехать с ним в Венецию. По вечерам, когда он вставал из-за рабочего стола, когда раскрывал окно, когда слышал голоса остывающего города, он все более интенсивно и все более практически задумывался о дальнем одиноком путешествии.

Элегия на перевозку пищевых отходов

Когда пани Оглендачева принесла страшную весть, что в Водолечебном доме каждый вечер распутные женщины раздеваются догола и танцуют на столах, всем стало ясно: то, что было предсказано в Откровении Святого Иоанна, вот-вот сбудется. Знаки, предсказывающие конец света, и раньше были многочисленными, богохульники и насмешники кружили по Висле, вера чахла, беззаконие росло, фальшивые пророки арендовали дом в Дзехцинце и склоняли своих последователей к ежедневным купаниям, космические ракеты безнаказанно дырявили небо, покойники назойливее обычного стучались в окна, безбожники нашли комнаты на лето, на Оходзитой затряслась земля, приближалась эпидемия, приближалось наводнение, на небе возникали знаки, комета над Чанторией двигалась медленно, точно раскаленный поршень.

Мы ехали в Водолечебный дом за пищевыми отходами, кони бежали рысью, висела полная луна, и на светлом диске были видны тени астронавтов. Мы очень торопились, бидоны на телеге звенели, как последний звонок, мы торопились, чтобы успеть перед Апокалипсисом и чтобы увидеть голых распутниц.

Ехали мы вместе, но жизненный опыт наш сильно различался, я должен был увидеть одну из первых, а Деда Дидя, вероятно, одну из последних в своей жизни распутниц, вероятно, одну из последних, хотя кто знает. Я лихорадочно подгонял лошадь, а она величественно задирала голову и глазела, никуда особенно не торопясь, в пустоту небес.

В теории, если есть такая теория, все должно быть наоборот, тот, кому предстоит испытать что-то впервые, торопиться не должен, потому что ему наверняка еще не раз доведется это испытать, а спешить надо тому, кому уже под конец, в последний раз суждено испытать это, именно он должен торопиться, потому что если он не успеет, то fertig, последнего раза не будет. Так гласит теория, которой скорее всего нет, потому что спешка является закономерностью начала жизненного пути, первые картины подобно молниям сверкают в неоперившемся сознании, но никто не торопится исследовать, каковы закономерности конца, никто не торопится к финальному зрелищу, пусть этим зрелищем и была бы чешская стриптизерша. Увидеть грудастую чешку и умереть – это только так говорится.

Впрочем, никакие теории не были доступны моим предкам и домашним, ничто, кроме Священного Писания, а Писание теорией не было. Теории не было вообще, была только действительность, порой запутанная и несвязная, как теория сна. Теоретически мое имя, например, было Юрек, а он говорил мне «Куба», он был моим дедом, а я обращался к нему «Дидя»[60]60
  Дидя (Dzidek) – распространенная уменьшительно-ласкательная форма обращения к ребенку. В данном случае имеется в виду возрастное несоответствие. Далее обыгрывается несоответствие имен, т. к. Куба – это уменьшительное от Якуб, в то время как уменьшительное от Ежи – Юрек.


[Закрыть]
, и в запредельном абсурде этих домашних прозвищ заключалась вся природа связывающих нас отношений.

Мать была слишком молода, отец далеко, у бабушки Марии дом и хозяйство на голове, а он – офицер разгромленной армии, его довоенная сабля плыла по лабиринту стен. Он был Куратором протестантской общины, Начальником почты, владел устным и письменным польским литературным языком, тогда для меня почти совсем незнакомым. К нему приходили отчаявшиеся лютеране, излагали свои жизненные проблемы, и он им объяснял, что следует делать, и писал от руки на канцелярской бумаге прошения в гмину, в банк, в суд в Чешине. За покрытым голубой клеенкой столом в нашей большой, как воеводское управление, кухне сидели крестьяне, которые хотели купить лошадь или корову, поссорившиеся пары, которые хотели развестись, семьи несправедливо упрятанных в кутузку, солидные директора, которые хотели иметь виллу в красивом месте Вислы, внебрачные дети, ищущие отцов, отцы, изгнанные из дома жестокими детьми, люди, хлопочущие о разрешении на строительство дома, рытье ямы, прочистку печи, хлопочущие о выезде в Германию, о елке на праздник, кто угодно о чем угодно хлопочущий.

Деда Дидя заслуживал величайшего восхищения, и на нем я все мое восхищение и сосредоточивал. Для него под окнами всегда играли музыканты, он мог таинственно улыбаться своим мыслям, он прилежно культивировал славный обычай духовной изоляции и всегда по дороге с почты домой одним махом выпивал в «Пясте» (впоследствии «Огродова») двести граммов беленькой, чтобы через пару минут после, когда он шел по двору и входил в кухню, быть полностью готовым к схватке с психопатологией повседневной жизни.

– Как мать? – спрашивал он, клал папку на стол и медленно развязывал синий почтовый галстук. – Как сегодня мать?

– Пошла в Партечник, злая как фурия, – ритуально отвечали мы, – она в страшной ярости, наверное, ее бес сегодня попутал.

– Бес попугал? Интересно, что именно в четверг, – хмурился дедушка и замирал с васильковой петлей в руке.

Нужно хранить верность собственным демонам. Вопрос «Почему бес пришел в четверг?» является для меня одним из возможных истоков литературы, одним из поводов для литературного творчества, одним из первых импульсов – как если бы Мариана Сталю перефразировал Хайдеггер – литературоощущения, литературоощущения мира. На вопрос, почему бес пришел в четверг, скорее нет достойного ответа, и тут можно только единственную вещь сделать, можно этот вопрос записать. Можно, понятное дело, тщетно пытаться выяснить, какой это был четверг (условный, а потому несуществующий день между средой и пятницей, томатный суп был в тот четверг на обед), какой это был бес (тут как раз был бес Мартина Лютера, бес из плоти и крови, из крови темной, из плоти смолистой, копыт обгаженных, хвоста смердящего, рогов хитиновых и когтей с мерзостными наростами, – пение его слышно было над Партечником), можно восхищаться эстетической силой этой фразы, прекрасным напряжением, которое возникает туг между повседневностью и потусторонним миром, позволительно все, но, как говорит апостол Павел, все позволительно, но не все полезно. Воистину, воистину говорю вам, единственная вещь, которую вы можете сделать для предметов, голосов, огней и для темных загадок мира, единственная вещь – это описать предметы, голоса, огни и загадки. Описать и переживать оттого, что описание не заменяет предмета, оно лишь запечатленный призрак, переживать от этого, но переживать в разумных – скажем так – пределах.

Чеслав Милош был, конечно, абсолютно прав, когда в своем бессмертном стихотворении о девушке, мимоходом увиденной в парижском метро (Esse), переживал по поводу непознаваемости бытия, неполноты познания, призрачности литературы, тщетно пытающейся ловить неуловимую жизнь.

«Она вышла у Распай. А я остался наедине с огромностью сущего. Губка, страдающая оттого, что не может наполниться водой, река, страдающая оттого, что отражения облаков и деревьев это не облака и деревья». Великий по сути фрагмент. Но давайте все же оценим и читательские пристрастия того, кто сидит на берегу и предается искусству утонченного созерцания мира, отраженного в воде. Он сидит у реки (имя реки – Милош) и не хочет самих по себе этих страшных облаков, не хочет самих по себе этих непостижимых деревьев, с призраками ему как-то сподручнее.

Возможно, судьба реки – страдание, и страдает она, возможно, для того, чтобы те, кто на берегу, чувствовали себя увереннее. Я вижу расплывчатые, темные, словно отраженные в реке, текущей под лютеранским кладбищем, тени моих покойников и прогоняю из сердца вульгарную надежду, прогоняю из головы дешевую, сентиментальную и безбожную мысль об искусстве, воскрешающем мертвых. Возможно, литература – это заклинание призраков, возможно, между заклинанием призраков и воскрешением мертвых граница зыбка, но лучше ограничиться призраками. Надо прогонять демонов, но в памяти надо хранить им верность. Память есть субстанция этого ремесла.

Я не храню рукописей. По врожденной практичности я сначала исписываю бумагу с двух сторон (с одной стороны текст рукописный, с другой – машинописный), а потом по врожденной рачительности везу исписанную бумагу в пункт сбора макулатуры, где произвожу выгодную трансакцию, а полученные таким образом деньги откладываю, ибо мечтой моей является покупка в будущем уютной однокомнатной квартиры. Поскольку я не храню рукописей, то не могу проверить, но зато хорошо помню: когда я начинал писать, рядом с рассказчиком и одновременно героем моих первых рассказов всегда присутствовал призрак Деда. Даже первые литературные шаги я делал в его всеведущем присутствии. Я писал рассказ об эпохе обменной торговли, которая вдруг наступила на земле, и Дед вместе со мной отдавался символичной горячке беспрерывного обмена одних предметов на другие; я писал о побеге из родного дома в большой мир, и Дед был в этом рассказе как Толстой, покидающий Ясную Поляну, я писал об индюке Бельтсвилле, который вспорхнул на верхушку дерева в саду, и среди домашних, потерявших надежду и пытающихся разными маневрами стащить птицу на землю, был, понятное дело, и Дед.

Даже когда он еще был жив, я хорошо себя чувствовал в обществе его призрака; так же и сейчас я чувствую себя вполне комфортно, когда через темный парк, по валу над рекой, мимо костела и мимо школы мы едем в Водолечебный дом за пищевыми отходами. Полная луна, тени ложатся на воду. Я восхищался им, восхищался его неудачами, восхищался провалами очередных его инициатив, как это было прекрасно, что целые состояния проходили через его руки, а ему никогда не перепадало с них ни гроша. Но теперь уже все, теперь раскручивается последнее неудачное предприятие. Вместо больших и тяжелых, как камни, бухгалтерских книг довоенной скотобойни (книжный магазин Фитзингера в Чешине) появились школьные тетрадки (бумажная фабрика в Ключах), в которые мы записываем тоннаж получаемых отходов. Даже в этой последней перед всеобщей погибелью операции у него еще мелькнул – да-да – проблеск обманчивого экономического гения. В контракт о получении отходов с Воеводским предприятием пищевой промышленности (отделение в Устроне) он включил хитрый пункт №3б, который гласил, что «причитающуюся за пищевые отходы сумму получающая сторона обязуется выплачивать натурой – свиньями – по ценам, установленным в пунктах закупки», и выходило все очень хорошо, потому что задумано было так, что мы получаем пищевые отходы, этими отходами питается откормок, который – будучи откормленным великолепными и богатыми объедками из Водолечебного дома – становится соответственно крупным, тяжелым и дорогостоящим, во всяком случае дороже получаемых по цене 20 грошей за килограмм отходов, и баланс всегда будет в нашу пользу, мы будем получать отходы, и вдобавок еще Воеводское предприятие пищевой промышленности (отделение в Устроне) будет платить нам, если все пойдет хорошо, солидные суммы.

Но эти простые и надежные, как закон Архимеда, расчеты оказались ложными, откормленный боров всегда получался дешевле поедаемого им корма. Воеводское предприятие пищевой промышленности (отделение в Устроне), вместо того чтобы присылать деньги, присылало повестки об уплате сумм, которые возникали вследствие разницы между расходами на покупку откормка и прибылью от продажи отходов; разница всегда была не в пользу проклятого откормка. Это слегка уравновешивалось за счет столовых принадлежностей, так как в полных всякого добра бидонах и бадьях мы время от времени находили ножи, вилки, ложки, ложечки, вилочки и даже тарелки и чашки, так что вскоре дом был снабжен целыми комплектами столовых приборов и лишь частично попорченными сервизами с изящной надписью «Силезская Гастрономия»; все это несколько поправляло баланс, но не меняло того факта, что в лучшем случае он оставался нулевым. Но что можно было поделать, надо было жить, надо было ездить в Водолечебный дом за пищевыми отходами и кормить ими откормка-аскета, а себя кормить надеждой, что какой-нибудь очередной откормок своим гигантским весом наконец пробьет банк и прольется на нас рекой бабок.

И мы таскали бидоны, полные первоклассного корма для скотины; остатки бульонов, крупников, эскалопов, бигосов[61]61
  Бигос – блюдо из капусты и мяса, визитная карточка национальной кулинарии.


[Закрыть]
, салатов и ромштексов превращались в однородную массу с незабываемым запахом. Подвалы Водолечебного дома пахли, как содержимое кладовой, на многие годы снабженной всем необходимым, а когда танцевальная музыка наверху стихала и вслед за ней начинали звучать приглушенные томные такты, мы, даже не пытаясь хотя бы для виду обуздать паническую спешку, как ошалелые взлетали по лестнице. А потом стояли в наполненных жирным блеском дверях, ведущих из подсобки (у Деды Диди уже тогда было крайне ограниченное поле зрения, он, как подсолнух, поворачивался к тому, на что смотрел, объясняя, что это все равно как если бы он смотрел через две водопроводные трубы, и кто знает, не оказалось ли тогда, в темном дымном зале, его точечное, хорошо наведенное зрение хоть единственный раз для него полезным), мы стояли в толпе официанток, официантов, кухарок, поваров – и все напряженно смотрели на далекий подиум, где в углу подергивалась испуганная танцовщица, кожа на ее плечах лоснилась умеренным богемическим блеском. Она и вправду, как сказано в Писании, одета была в гиацинт и пурпур и, возможно, даже была позолочена золотом, да только где уж ей, бедняжке, до великой распутницы, где уж ей до распутства, хоть какого-никакого, хоть до самого малюсенького. Но хотя танец смущенной чешки вообще-то не предвещал ничего дурного, пани Оглендачева, однако же, была права, потому что погибель все равно пришла. Простая, как воздух, и неумолимая, как нехватка воздуха. Погибель пришла, как речная волна, потому что погибель, как речная волна, была вечной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю