Текст книги "Безвозвратно утраченная леворукость"
Автор книги: Ежи Пильх
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Сеанс с поклонницей
Из фильма Вуди Аллена под названием «Разбирая Гарри» я запомнил мало, потому что ходил на это кино с поклонницей моего творчества. Поклонница моего творчества сидела рядом, умирала от хохота, с небывалым воодушевлением колотила меня кулаком в бок и время от времени многозначительно поглядывала то на меня, то на экран. Я сидел с каменным лицом, безо всякого удовольствия наблюдая за довольно вялым действием фильма, ничто меня не смешило, я не понимал спонтанных и радостных реакций поклонницы моего творчества, я злился.
Мне было непонятно, веселят ли поклонницу моего творчества некие до смешного мизерные аналогии между миром моей персоны и миром, представленным в фильме, или, напротив, ее (бестактно) веселит пропасть, которая лежит между мной и Вуди Алленом. Разумеется, между мной и Вуди Алленом лежит пропасть, но это не должно становиться поводом для грубой насмешки. Буду брутален: между поклонницей моего творчества и Элизабет Шу (сыгравшей в фильме роль Фэй, поклонницы творчества писателя Блока, сыгранного Алленом) тоже лежит пропасть, но я, проявляя галантность, не глумлюсь по этому поводу над несчастной Элизабет-Фэй. А вот опосредованное через мою персону глумление над Вуди Алленом является вдвойне бестактным, потому как оно попахивает протестантским антисемитизмом. Поклонница моего творчества, слыша часто и обильно летящие с экрана еврейские и антиеврейские анекдоты, прямо-таки животики надрывала со смеху; положим, она имела на это право – поклонница моего творчества как минимум по двум причинам может считаться еврейкой: первая причина такова, что одна из прабабок поклонницы моего творчества была по отцу Зингер, вторую причину можно назвать «солидарнической» – поклонница моего творчества родилась в 1968 году. Смейся, опрометчивая Суламифочка, смейся сколько угодно над антисемитскими шутками – меня, угрюмого, познавшего мрак нетерпимости протестанта эти, прости Господи, смачные анекдоты не веселят.
Скажу без обиняков: главный герой фильма Гарри Блок – писатель, я тоже писательством зарабатываю себе на булку с маслом, но на этом все аналогии между нами заканчиваются. Все остальное – принципиальные различия, или же аналогии фальшивые и призрачные, каковых фальшь и призрачность я сейчас раскрою и разложу по пунктам. Сделаю я это не только с целью просвещения поклонницы моего творчества, не только с целью публичной демонстрации разницы между творцом сарматским и творцом американским, а прежде всего с целью укрепления собственной идентичности и – что за этим следует – прояснения темных мыслей, которые периодически заволакивают мою голову. А посему раскрываю и раскладываю по пунктам.
Блок-Аллен пишет по-английски – я пишу по-польски. Он пишет на машинке – я пишу от руки. Блок-Аллен регулярно вступает с ближайшим окружением (то с невесткой, то с пациенткой жены, то с поклонницей его творчества) в интенсивные эротические связи, каковые связи, в свою очередь, исчерпывающим образом (лишь слегка изменяя реалии) описывает в своих книгах. Я – ничего подобного. В связи не вступаю и их не описываю, а если и изменяю реалии, то основательно и до неузнаваемости. И вообще, у меня есть граничащее с вредной привычкой правило изменения реалий, например, я пищу: «булка с маслом», хотя в реальности масла не ем, булки, разумеется, ем (но без масла), в реальности я абсолютизирую булки и отрицаю масло, в литературе же изменяю реалии, говорю о булке с маслом и объективирую тем самым представляемый мир. Пищу я, например: «моя вредная мать», хотя в реальности мать моя – женщина святая (святость не исключает вредности, кто знает, возможно, даже является ее условием); в литературе же, однако, я отрицаю ее святость, изменяю реалии и выставляю напоказ ее вредность, потому что как раз вредность матери тому «я», который пишет, абсолютно необходима для соответствующей композиции художественного произведения. Я пишу, например, что совершенно не помню прочитанных книг, но это – спровоцированная самоиздевательской тональностью Патрика Зюскинда подмена реалий, а на самом деле помню я гораздо больше, причем о вещах, которые помню превосходно, я не пишу вовсе, потому что интерес для меня представляет как раз исследование погруженной в вечную тень стороны беспамятства. Так что не существует чего-то такого, как косметическая замена некоторых реалий, потому что не существует реалий не важных. В равной степени и булка с маслом, и носимая в черепной коробке призрачная библиотека – это элементы конструкции, а не способы найти именам псевдонимы.
Другое дело – эротика. Когда я пишу об эротике, то вообще не испытываю необходимости формулировать какие-то оговорки, касающиеся глубинных связей между изменением реалий и изменением сути, у меня вообще нет такой необходимости, потому что я всю эротику беру из воображения. (И уж во всяком случае не беру ее из ближайшего окружения.) В отличие от писателя Гарри Блока, который, правда, утверждает, что у него есть только его воображение (хотя как раз его-то у него и нет), но у него, например, есть отнюдь не из воображения, а из плоти и крови невестка. Пример невестки это хороший пример, чтобы продолжить выявление различий между мной и Блоком, поскольку у меня тоже есть невестка. Да, у меня есть невестка, но я окружаю ее существование надлежащей таинственностью, я вообще о ней не пишу, а уж мысль, чтобы воспользоваться Басей как прототипом для какой-нибудь эротической перипетии, даже не придет мне в голову. И дело не в том, что моя невестка, к примеру, не имеет соответствующих качеств (здесь у каждого есть соответствующие качества, и Бася, что там ни говори, солидная дама среднего возраста, имеет выдающиеся качества, не нужно было бы даже корректировать реалий), дело в том, что мое эротическое воображение и вообще моя концепция эротики совсем иная. Эротика Гарри Блока центростремительна, моя эротика центробежна. Ему нравится использовать, и не только в воображении, собственную невестку, я же предпочел бы в аналогичной функции видеть, например, Эми Ирвинг, которая играет в фильме роль невестки.
Фильм Аллена начинается сценой из повести Блока. Царит воскресная идиллия, близкие и дальние родственники, собравшись в саду, предаются болтовне, дети очаровательно резвятся, шурин в дебильном поварском колпаке стоит у гриля. Главный герой, Кен (альтер эго режиссера, а также альтер эго писателя), приводит в действие свою центростремительную эротику (его эротика, не столько лишенная тормозов, сколько вообще не знающая об их изобретении, берет над ним полную власть) и по ходу приготовления гриля завязывает интенсивные близкие отношения с невесткой, каковая связь и каковая (бурная) сцена всю воскресно-семейную идиллию пускает ко дну. Это очень хорошо, многочисленные поклонники гриля как высшей формы жизни бесспорно должны быть какими угодно способами (в том числе эротическими) пущены ко дну, это очень хорошо, я оценил эту сцену и даже восхитился ею, правда, с некоторым холодком. По причине моей центробежности никто ни за какие коврижки меня на участие ни в одном гриле не уломает. Я не пошел бы, даже если бы у костра грелись неведомо какие невестки. Но уж если кто-то соглашается участвовать в пикнике и при этом половая воздержанность его сведена к нулю, то ничего удивительного, что все эти перипетии – назовем их эмоциональными – имеют характер проблематично внутрисемейный и перманентно центростремительный. «Почему ты был с моей пациенткой?» – в отчаянии спрашивает Блока-писателя его жена-психотерапевт. «Потому что с тобой мы нигде не бываем», – отвечает он, и комизм этого ответа – в заключенной там истине. Надо бывать; правда, перипетии в этом случае не исчезают, но зато рассеиваются в пространстве, а это всегда и для всех такое-то облегчение.
Поклонница моего творчества впадала в особую эйфорию и прямо-таки верещала в экстазе, когда на экране появлялись дочери Коринфа: Китаянка и Негритянка. Комментирующее их выход рассуждение Аллена-Блока о достоинствах любви за деньги (приходят, уходят, не надо разговаривать с ними о Прусте) показалось мне убедительным, хотя не лишенным определенного цинизма. Если я и эту фальшивую аналогию должен опровергнуть, то делаю это не без внутреннего сопротивления. Да (не буду скрывать), я в Кракове знаю лично нескольких падших дев, да (не буду прикрываться вуалью ложной скромности), я провожу с ними миссионерскую работу. Но, Бог мой, ведь нет же среди этих украинок ни одной китаянки, а о негритянке даже и мечтать не приходится! И это все. На этом все механические, фальшивые и призрачные связи между мной и Блоком, между мной и Вуди Алленом неопровержимо заканчиваются. Все остальное – неопровержимые различия. У Блока есть сын. У меня дочь. Бывшая жена Блока работает с пациентами, моя нынешняя жена работает со студентами. У него есть сестра, а я единственный ребенок. Он в своем творчестве назойливо исследует иудейские мотивы, я – протестантские. Он страдает от творческого бессилия, я же с таким положением не согласен. Потому что я вообще со многими высказанными им вещами не согласен и в них не верю. Например, это пресловутое бессилие. Блок являет собой писателя в творческом коллапсе, но как тут поверить в коллапс, если писатель все время прямо-таки давится новыми идеями, как тут поверить в творческое бессилие, если изображает это бессилие режиссер, четверть с лишним века штампующий один-два фильма в год? Он говорит, что у него есть только воображение и что воображение его сухо, как щепка. Но как может иссохнуть воображение, питающееся повседневностью, если повседневность пока еще не перестала существовать?
Ведь что такое воображение? Воображение – это способность видеть в сухой булке булку с маслом, только и всего, ничего больше. И как верить кому-то, кто говорит, что может функционировать исключительно в искусстве и не может функционировать в жизни, как в это верить, если говорит это некто, столь хорошо функционирующий в искусстве, что жизнь может его уже не интересовать? Как вообще заниматься подобными вопросами, если они облекаются в форму эффектных фраз, произносимых по ходу приготовления гриля, как это было с бедной Миа Ферроу.
Миа Ферроу, думается мне, Миа Ферроу, вот что могло бы стать каким-то выходом, Миа Ферроу могла бы стать той особой, которая вполне реальным, правда, дистанционным, способом осуществила бы истинную связь между мной и Вуди Алленом. Ведь особа эта, до глубины души сраженная фактом соблазнения Алленом их общей воспитанницы, эта специалистка по ролям, отмеченным выразительными патологическими чертами, эта Мать по любви и призванию, десятками усыновляющая всяких там бедных, цветных и часто неполноценных детей, могла бы продолжить свою усыновительскую истерию и с горя усыновить еще и меня. Вместе с другими бедными детьми я жил бы на ферме, тоже не понимал бы, что мне говорят, страдал бы дислексией, но зато вскоре получил бы собственные кубики Лего, собственную песочницу, собственные качели и собственный домик на дереве. Каждое утро я влезал бы на дерево и писал бы себе в своем домике на дереве. Не функционируя в жизни, я функционировал бы в искусстве.
Две пары носков и один ботинок
Снова, как в те времена, когда Ясь Полковский был пресс-секретарем правительства, я в гостях у тестя и тещи в Лапануве. Хожу вокруг озера и совершенно явственно ощущаю гармонию сфер. Херберт писал о пейзажах одного знаменитого голландца, что соотношение огромного неба и земли там четыре к одному. Я хожу вокруг, голову то задираю, то опускаю, считаю и измеряю, и выходит у меня, что здесь точно так же. Пропорция между небом и землей составляет четыре к одному. Спускаюсь к самому берегу и иду по траве. Здесь только духи лягушек под водой, духи калужниц, духи тростника и живого духа. Словно юноша-поэт, вслушиваюсь я в себя и с отрадой слышу, что под влиянием природы дрожь и гадость, что бушевали во мне, стихают. В траве, густой как океан, бренные останки предметов: останки бутылки от минеральной воды, останки спичек, останки пачки из-под сигарет, проволока, консервная банка, нитка. Слышны далекие удары молота, собачий лай, тарахтение автобуса до Лимановой.
У самой воды, так раз в этом месте, две пары совершенно приличных носков. Носки, как говаривала моя мать о гуманитарной одежде в годы неволи, носки почти новые. Одни белые, другие серые в голубую полосочку. Белые носки это, конечно, эстетический скандал, но каков же тогда, Господи помилуй, скандал, что носивший эти носки утонул здесь в прошлую пятницу? Ведь история эта об одном сыночке из Лимановой, который в Лапануве утонул. Это небольшая заметка, заголовок которой может быть взят из газет периода летних отпусков: «Снова неосторожность стала причиной гибели», или «Беспечность у воды может закончиться трагически», или «Сотрудники Общества спасения на водах предостерегают», или «Очередная жертва пьяного веселья на пляже». Все та же песня о смерти неминуемой и мгновенно проглоченной безликими бестиями статистики и публицистики, а стало быть, о смерти, не имеющей значения.
Их было трое, и приехали они из Лимановой. Ведь в этой истории принимает участие еще третья пара носков, не знаю, какого цвета: тот, кто носил их, видно, был по натуре настолько щепетилен (может, он был лютеранином), что после всего случившегося носки тем не менее машинально натянул, или же он был, например, в адидасах на босу ногу. Не знаю. В прошлую пятницу меня тут еще не было. Во всяком случае, один здесь потерял жизнь, второй пару носков, а третий не потерял ничего. Они приехали и сначала пошли в дринк-бар «Олаф». Сидели, пили пиво и рассуждали о недоступности женщин и денег. Дринк-бар «Олаф» – заведение, как положено, тенистое, кто-то может даже сказать, мрачное, но зной в тот день был убийственный. Впрочем, возможно, не сам зной (тяжелый, как камень) выгнал их из дринк-бара «Олаф», а элементарная потребность в расширении опыта. Во вступлении на путь, на котором случится что-то единственное и неповторимое. И они вступили на этот путь, но не знали, что этот путь будет аж таков. Никаких знаков, предостережений, спазма страха, который велит повернуть налево, а не направо. Они повернули направо и пошли к заливу, представляющему собой самое знаменитое здешнее развлечение, место купальных костров, ночных гулянок, они пошли туда, куда в часы такого зноя действительно прибывают многочисленные толпы охотников расширения опыта, туда, где порой можно увидеть даже – вы не поверите – настоящие новогодние купальники. Не только по этой причине я испытываю к этому месту особый сантимент, но все-таки, надо сказать, новогодний купальник от Пако Рабанна на пляже в Лапануве – это сильно.
Я хорошо знаю эту воду, знаю ее болотный привкус, клейкое прикосновение подводных камышей, мягкие провалы илистого дна, вижу, куда плывет водяная крыса. Когда после примерно тридцати лет попыток отец поставил на мне крест и прекратил мое обучение плаванию на полу, то ведь именно сюда, а не куда-то еще, Хануля привезла меня и научила-таки плавать. Вода, в которой человек научился плавать, обладает стихийной силой первого места, это как первый исписанный листок, первый стадион, первая простыня. А кроме того, здесь есть тайна, в тихих глубинах скрывается течение тропической опасности, на дне таится сюжет.
Может, два, а может, три года назад приехал к Лапанувскому заливу толстый тип с небольшим крокодилом под мышкой. (Смелый укол, нанесенный окружающей действительности.) Была как раз середина лета, слетелись дачники, неторопливым шагом подошли местные и поначалу хотели прямо с ходу этому толстому с крокодилом учинить головомойку, но почему-то не учинили, посчитали, что маленький крокодил сам по себе не столь уж оскорбителен. Победил гуманизм. А тот с крокодилом как ни в чем не бывало встал в очередь проката, взял байдарку и поплыл. И можно не продолжать. На самой середине крокодил голову из ошейника вытащил (потому что у него был ошейник, на поводке он был!), так вот, как я и сказал, голову из ошейника вытащил – и в воду хоп. Вот уж когда действительности был нанесен истинный удар, вот уж когда и происшествие, и смех, и грех. Начали искать, нырять, зондировать – все впустую. Мужик в отчаянии, потому что потерял целое состояние, кроме этого крокодила у него ничего не было. Потом даже воду спустили и все равно крокодила не нашли. Конечно, говорят, он сразу же в темных и холодных глубинах погиб, провалился в ил, водяные крысы его сожрали, исчез. Но ведь всегда остается тень сомнения. Может, он где-то затаился, может, не крысы его, а он крыс пожрал (и точно, в последнее время их что-то не видно), может, адаптировался к новым условиям, может, вырос, может, где-то там плавает у самого дна, может, ночью на берег выходит… Может, он есть?!
Но те трое, кажется, вообще не знали про историю о толстом типе с крокодилом под мышкой, хотя, может, и знали, в конце концов, в пределах гмины[44]44
Гмина – мелкая административная единица Польши. Гмины входят в повяты, которые, в свою очередь, входят в воеводства (см. далее по тексту).
[Закрыть] устный репортаж о таком событии должен был добраться и до Лимановой. Знали или не знали – не важно. Они стоят у воды, и их дурманит то, что дурманит сейчас и меня: гармония сфер и пропорция между землей и небом, которая здесь один к четырем. Дрожь и гадость не бушуют в них, пока что в них бушует эйфория, которая дрожи и гадости предшествует. Может, в зное и в алкогольном затмении мерещится им середина лета, но скорее нет, здесь не происходит никакого мысленного смещения времени, они вообще не мыслят слишком широко, они мыслят узко, их мысли идут в одном направлении: нужно сделать очередной шаг на пути незаурядных приключений. Купание – это круто. Купание. Одежда. До острова и обратно. Прыг. И конец. Потом, когда двое выплыли, а третий нет, было уже более-менее ясно, что произошло. То есть не более-менее, а просто было ясно, было совершенно ясно, но они, невменяемые, ошпаренные ледяной водой, совершенно не хотели с этим смириться.
– Ты где спрятался? Ты где спрятался?
Они стояли на берегу и кричали. У них еще оставалась надежда, что очередным этапом на пути сенсационных приключений будет теперь большая игра в прятки. И туг нечему удивляться, ведь трудно вообразить, трудно представить, что тот, с кем еще двадцать минут назад вместе пили пиво в дринк-баре «Олаф», уже спрятался на том свете.
Кто-то наконец их услышал, кто-то позвонил, приехали, открыли прокат, взяли байдарку, поплыли, нашли и достали. Но сколько это заняло времени? Лапанув – тихая местность на периферии, капитализм добирается сюда черепашьим шагом, к довоенным телефонам на рычажках даже социализм еще не добрался. Объективно говоря, это весьма идиллические черты, но того, кто лежит на глубине пяти метров под водой, они не радуют. Его достали через сорок минут, потом искусственное дыхание, потом массаж сердца, электрошок И страшный крик матери над телом семнадцатилетнего подростка.
Я смотрю на две пары почти новых носков, лежащих на берегу. Смотрю на эти забытые носки и думаю, что в моих краях такое все-таки невозможно было бы представить. Невзирая на масштаб трагедии. Я смотрю на эти носки, и мне вспоминается ботинок. Ботинок дяди Адама, лежащий на крыше тира. Адам тоже умер, ступив на путь, на котором случаются только единственные и неповторимые приключения. Когда это было? Давно это было, но до сих пор мне снится порой звериный крик бабушки над его трупом, обутым лишь в один ботинок. Он умер, потом пролежал целую ночь на парковой скамейке, и какой-то проказник ботинок у него тогда снял и забросил на крышу стоящего рядом спортивного тира. Но откуда мы могли об этом знать? Страшная смерть дяди парализовала нас, а отсутствие ботинка парализовало еще больше. Но моя вредная бабка знала, что отсутствующий ботинок должен найтись, и начала искать, и искала, и нашла ботинок на крыше спортивного тира в парке около ресторана «Пяст».
И что же в итоге произошло? Был нарушен порядок вещей. Измученное мертвое тело вскрывали в морге в Чешине – а мать с остервенением искала ненужный ботинок. И что же в итоге произошло? Был сохранен порядок вещей. Потому что смерть должна быть на месте смерти, отчаянье на месте отчаянья, а ботинок на месте ботинка. Но это, пожалуй, невозможно, порядок вещей не мог быть сохранен, потому что его, пожалуй, вовсе нет. А кроме того, почему это, извините, за последствия сохранения порядка вещей всегда должен отвечать я? Ведь в результате не кто иной, как я, должен был на глазах у публики в странном состоянии ужаса, смешанного со стыдом, забираться на крышу тира, должен был, обуздывая свой чудовищный страх (ведь я боялся этого ботинка, как привидения), отчаянно лезть за этим ботинком.
Я смотрю на две пары носков, брошенных в траве, и знаю, что свобода моя иллюзорна, я смотрю на носки утопленника, и проклятый атавизм нашептывает мне, что ведь это почти новые носки, что нужно страх побороть и нужно бы их взять и выстирать… Две пары носков в траве, ботинок на крыше тира – вот что остается, когда все кончается.