412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Три товарища и другие романы » Текст книги (страница 46)
Три товарища и другие романы
  • Текст добавлен: 3 августа 2020, 15:30

Текст книги "Три товарища и другие романы"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 64 страниц)

– Да, – согласился Равич. – Шикарно.

Равич сидел в смотровом кабинете в «Осирисе».

– Кто-нибудь еще есть? – спросил он.

– Да, – отозвалась Леони. – Ивонна. Она последняя.

– Зови ее. Ты здорова, Леони.

Ивонна была блондинка лет двадцати пяти, плотненькая, курносая и, как многие ее подруги по ремеслу, с толстенькими ручками-ножками. Она вплыла в кабинет, развязно покачивая бедрами, и приподняла шелковую комбинашку.

– Туда, – бросил Равич, указывая на кресло.

– А так нельзя? – спросила Ивонна.

– Это еще почему?

Вместо ответа она молча повернулась, демонстрируя свой ладный крепкий зад. Он был весь в синих полосах. Кто-то учинил ей нещадную порку.

– Надеюсь, клиент хотя бы как следует тебе заплатил, – заметил Равич. – Это не шутки.

Ивонна покачала головой:

– Ни сантима, доктор. Это не клиент.

– Значит, для удовольствия. Вот уж не думал, что ты охотница до таких забав.

Светясь от гордости и загадочно улыбаясь, Ивонна снова покачала головой. Было видно, что ей все это страшно нравится. Приятно было чувствовать себя важной птицей.

– Я не мазохистка, – выговорила она, щеголяя знанием ученого слова.

– Тогда что? Скандал?

Ивонна выдержала секундную паузу.

– Любовь, – изрекла она и сладко повела плечами.

– Значит, ревность?

– Да. – Ивонна сияла.

– Очень больно?

– От такого больно не бывает. – Она осторожно улеглась в кресло. – А знаете, доктор, мадам Роланда сперва даже не хотела меня к работе допускать. Я ее еле упросила. Хотя бы на часок, говорю, только на часок, для пробы, разрешите! Сами увидите! А теперь с этой синей задницей на меня спрос куда больше, чем прежде.

– Это почему же?

– Сама не знаю. Но некоторые чудики прямо с ума сходят. Ну, заводит их сильно. На прошлой неделе я на двести пятьдесят франков больше заработала. Сколько эта красота у меня еще продержится?

– Недели две-три, никак не меньше.

Ивонна аж языком прищелкнула от удовольствия.

– Если и дальше так пойдет, шубку себе куплю. Лисицу. Вообще-то кошку, но такую, что не отличишь.

– Ну а если не хватит, дружок всегда тебя снова отделать может.

– Нет, ни за что! – с живостью возразила Ивонна. – Он не из таких. Не какой-нибудь клещ расчетливый, вы не подумайте! Если и отлупит, то только в сердцах. Когда найдет на него. А так ни за что – хоть на коленях буду умолять.

– С характером, значит. – Равич вскинул на нее глаза. – Ты здорова, Ивонна.

Она встала с кресла.

– Ну, тогда за работу! А то меня внизу уже старичок ждет. С седенькой бородкой такой. Я ему уже и синяки показала. Он чуть на стенку не полез. Дома-то под каблуком, наверно. Небось спит и видит, как он старуху свою лупцует. – Она залилась колокольчатым смехом. – Все-таки странная штука жизнь, верно, доктор? – И величаво выплыла из кабинета.

Равич вымыл руки. Потом убрал инструменты и подошел к окну. Серебристой дымкой между домами уже сгущались сумерки. Голые деревья тянулись из асфальта, как черные руки мертвецов. В засыпанных окопах на такие иногда натыкаешься. Он распахнул окно и выглянул на улицу. Таинственный час между явью и сном, между днем и ночью. Час любви в укромных гостиницах – для замужних женщин, для женатых мужчин, которые чуть позже будут чинно восседать за семейным столом. Час, когда итальянки в долинах Ломбардии уже начинают желать друг другу felicissima notte [24]. Час отчаяния и час мечтаний.

Он закрыл окно. Казалось, в комнате сразу потемнело. В нее влетели тени и устроились по углам, затевая свои беззвучные беседы. Бутылка коньяка, принесенная Роландой, мерцала на столе огромным шлифованным топазом. Равич постоял еще минутку – и пошел вниз.

Там уже играла пианола, а просторный зал был залит ярким светом. Девицы в откровенных розовых комбинациях в два ряда сидели в центре на высоких табуретках. Все, понятное дело, были без бюстгальтеров: покупателю надо показывать товар лицом. Клиентов было уже с полдюжины. В основном мелкие буржуа средних лет, явно из числа осторожных завсегдатаев: зная, что девицы сегодня проходили обследование, они торопились воспользоваться гарантией венерической безопасности. Ивонна была со своим старичком. Тот сидел за столиком перед бутылкой дюбонне, а она стояла над ним, поставив ногу на его стул, и пила шампанское. С каждой заказанной бутылки ей причиталось десять процентов. Старичок, должно быть, и впрямь от нее без ума, если уж на шампанское раскошелился. Обычно такое позволяют себе только иностранцы. Но Ивонна свое дело знала. У нее был победоносный вид цирковой укротительницы.

– Закончил, Равич? – спросила Роланда, стоявшая у входа.

– Да. Все в порядке.

– Выпьешь чего-нибудь?

– Нет, Роланда. Домой пора. Я весь день работал. Горячая ванна да свежее белье – вот и все, что мне сейчас нужно.

И, минуя гардероб возле бара, направился к выходу. На улице мерцанием фиолетовых глаз его встретил вечер. По голубому небу, одинокий и деловитый, куда-то спешил аэроплан. Черным комочком на самой высокой ветке одного из безлистых деревьев щебетала птица.

Безнадежная пациентка, пожираемая изнутри раком, этой безглазой, серой тварью; калека-мальчишка, подсчитывающий свою будущую пенсию; шлюха, чей зад превратился в золотую жилу; первый дрозд в ветвях – все это снова и снова проносилось в памяти, пока он, ничего вокруг не замечая, сквозь сумерки и ароматы свежего хлеба медленно шел туда, где его ждала женщина.

– Еще кальвадоса хочешь?

Жоан кивнула:

– Да, не помешало бы.

Равич махнул официанту.

– А есть у вас кальвадос постарше этого?

– Вам этот не понравился?

– Отчего же. Но, может, у вас в подвале найдется что-нибудь поинтереснее?

– Надо посмотреть.

Официант направился к кассе, где в обществе своей кошки мирно дремала хозяйка. Пошептавшись с ней, он скрылся за дверью с матовыми стеклами – там была конторка, где колдовал над счетами хозяин. Немного погодя он появился оттуда с важной, сосредоточенной миной и, даже не взглянув в сторону Равича, пошел к подвальной лестнице.

– Похоже, нас что-то ждет.

Официант вернулся с бутылкой, которую нес на руках, бережно, как младенца. Бутылка была грязная; не живописно вымазанная пересохшей грязью, как это делают специально для туристов, нет, это была откровенно грязная бутылка, явно много лет пролежавшая в подвале, в паутине и в пыли. Официант откупорил ее с особой осторожностью, понюхал пробку и только после этого подал им два пузатых бокала.

– Прошу вас, сударь, – церемонно произнес он и плеснул Равичу на самое донышко.

Равич взял бокал и глубоко вдохнул аромат. Пригубил и откинулся на стуле. Потом кивнул. Официант торжественно кивнул в ответ и только после этого наполнил оба бокала примерно на треть.

– Теперь попробуй, – сказал Равич Жоан.

Она отпила глоток и поставила бокал. Официант внимательно за ней наблюдал. Она подняла на Равича изумленные глаза.

– Такого я в жизни не пила, – проговорила она и тут же отхлебнула еще. – Ты это не пьешь, а как будто вдыхаешь.

– В этом вся соль, мадам, – умиротворенно заметил официант. – Вы сразу разобрались.

– Равич, – сказала Жоан, – ты даже не знаешь, чем рискуешь. После этого кальвадоса я же никакой другой пить не смогу.

– Сможешь. И еще как.

– Но я буду все время мечтать об этом.

– Вот и прекрасно. Станешь мечтательницей. Мечтать о кальвадосе – это так романтично.

– Но другой-то мне уже не будет нравиться.

– Напротив. Он будет казаться тебе даже вкусней, чем он есть на самом деле. Это будет кальвадос с привкусом мечты о совсем другом кальвадосе. Одно это лишит его всякой будничности.

Жоан рассмеялась:

– Чушь какая-то! Да ты и сам знаешь.

– Конечно, чушь. Но только этим мы и живы. А вовсе не сухарями повседневности. Откуда иначе взялась бы на свете любовь?

– При чем тут любовь?

– Да при всем. Она поддерживает жизнь. Иначе мы любили бы только однажды, а все прочее, что встретилось бы потом, отметали. А так тоска по брошенному нами или оставившему нас нимбом переходит на того, кого мы встретим после. Ореол былой утраты сообщает романтический флер новому избраннику. Старый, как мир, фокус влюбчивости.

Жоан вскинула на него глаза.

– По-моему, это отвратительно, когда ты так говоришь.

– По-моему, тоже.

– Не говори так больше. Даже в шутку. Чудо ты превращаешь в какой-то трюк.

Равич промолчал.

– И потом… все это звучит так, словно ты от меня уже устал и подумываешь бросить.

Равич наблюдал за ней как бы со стороны, но с нежностью.

– Вот уж о чем не тревожься, Жоан. Время придет – и это ты меня бросишь. Но не я тебя. Это наверняка.

В сердцах она даже бокал отставила.

– Ну что за чепуха! Никогда я тебя не брошу. Зачем ты опять мне голову морочишь?

Эти глаза, думал Равич. Как будто молнии в них сверкнули. Нежные, красноватые молнии отблеском незримых свечей.

– Жоан, – сказал он, – ничуть я тебе голову не морочу. Давай лучше я расскажу тебе историю про волну и утес. История очень старая. Намного старше нас. Вот послушай. Жила-была когда-то волна, и любила она утес где-то в море, ну, допустим, в бухте на Капри. И вот уж она этот утес и нежила, и омывала, холила и лелеяла, целовала день и ночь, обвивала своими белыми пенистыми руками. Вздыхала и плакала и умоляла прийти к ней, ведь она так утес любит, так омывает, так нежит, так подтачивает, и в один прекрасный день утес наконец не выдержал и рухнул в ее объятия.

Он отхлебнул кальвадоса.

– Ну? И дальше что? – спросила Жоан.

– И оказалось вдруг, что никакой он больше не утес и его не обнимешь, не обласкаешь, не омоешь ни пеной, ни горючими слезами. Это был теперь всего лишь огромный каменный обломок на дне морском, где-то глубоко под ней. Волна была страшно разочарована, почувствовала себя обманутой и ушла в море на поиски нового утеса.

– Ну? – Жоан смотрела на него, явно ожидая какого-то подвоха. – Что все это значит? Ему надо было просто оставаться утесом.

– Волны всегда так говорят. Но всякое движение сильнее любой твердыни. Вода камень точит.

Она досадливо отмахнулась.

– Какое это имеет отношение к нам? Это всего лишь сказка, и она ничего не значит. Или ты опять надо мной потешаешься. А когда дело до дела дойдет, ты меня бросишь, вот и все. Я это точно знаю.

– Это будет твое последнее слово, когда ты будешь от меня уходить, – со смехом заключил Равич. – Ты мне заявишь, что это я тебя бросил. И приведешь доводы, и сама в них поверишь, и докажешь свою правоту перед старейшим судом на свете. Перед природой.

Он подозвал официанта.

– Мы хотели бы купить эту бутылку.

– Вы желаете забрать ее с собой?

– Именно.

– Сожалею, месье, но у нас это не положено. Навынос не продаем.

– Спросите все-таки у хозяина.

Официант вернулся с газетой в руках. Это была «Пари суар».

– Шеф разрешил в порядке исключения, – объявил он, с силой вогнал в горлышко пробку и завернул бутылку в газету, предварительно вынув, аккуратно сложив и сунув в карман спортивное приложение. – Прошу вас, месье. Храните в темноте, в прохладном месте. Это кальвадос еще из поместья деда нашего хозяина.

– Замечательно. – Равич расплатился и взял бутылку, чтобы получше ее рассмотреть. – Пойдем с нами, солнышко, так долго согревавшее яблоки на нормандских ветрах в старом, заброшенном саду жарким летом и ясной синей осенью. Ты нам очень пригодишься. Потому как воздух мироздания пахнет бурей.

Они вышли на улицу. Начинался дождь. Жоан остановилась.

– Равич? Ты меня любишь?

– Да, Жоан. Сильнее, чем ты думаешь.

Она прильнула к нему.

– Иной раз что-то не похоже.

– Наоборот. Иначе я бы никогда ничего подобного тебе не рассказывал.

– Лучше б ты рассказывал что-то другое.

Он глянул на дождь и улыбнулся:

– Любовь, Жоан, это не тихая заводь, чтобы млеть над своим отражением. В ней бывают свои приливы и отливы. Свои бури, осьминоги, остовы затонувших кораблей и ушедшие под воду города, ящики с золотом и жемчужины. Жемчужины, правда, очень глубоко.

– Мне это все ни о чем не говорит. Любовь – это быть вместе. Навсегда.

Навсегда, эхом отозвалось в нем.

Бабушкины сказки для малых деток.

Тут даже за минуту ручаться нельзя.

Жоан запахнула пальто.

– Скорее бы лето, – вздохнула она. – Никогда еще я его так не ждала, как в этом году.

Она достала из шкафа свое черное вечернее платье и бросила на кровать.

– Как же я иногда все это ненавижу. Вечное это платье. «Шехерезаду» эту вечную. Изо дня в день одно и то же! Вечно одно и то же!

Равич смотрел на нее молча.

– Неужели ты не понимаешь?

– Еще как понимаю.

– Так почему ты не заберешь меня отсюда, милый?

– Куда?

– Куда-нибудь! Все равно куда!

Равич развернул бутылку кальвадоса и вытащил пробку. Принес рюмку и налил до краев.

– Выпей.

Она покачала головой:

– Не поможет. Иногда даже выпивка не помогает. Иногда вообще ничего не помогает. Не хочу сегодня вечером туда идти, к идиотам этим.

– Так оставайся.

– И что?

– Позвонишь, скажешь, что заболела.

– Ну так завтра все равно туда тащиться, только хуже будет.

– Ты и несколько дней проболеть можешь.

– А, все равно. – Она подняла на него глаза. – Да что же это? Что же это со мной, милый? Или это все дождь? И слякоть эта ночная? Иногда я словно в гробу лежу. Эти серые дни, я в них просто тону. А ведь еще сегодня у меня такого и в мыслях не было, я была счастлива с тобой в том ресторанчике, но ты зачем-то начал рассуждать, кто кого бросит. Не хочу об этом ни знать, ни слышать! Мне от этого тоскливо, в голову бог весть что лезет, и я места себе не нахожу. Я знаю, ты не о том совсем думал, но меня это ранит. Меня это ранит, и сразу начинается дождь, и эта темень. Тебе не понять. Ты сильный.

– Я сильный? – переспросил Равич.

– Да.

– Откуда ты знаешь?

– Ты ничего не боишься.

– Я больше ничего не боюсь. Отбоялся свое. А это, Жоан, не одно и то же.

Но она его не слушала. Мерила комнату своими длинными шагами, и комната была ей мала. У нее походка – как будто она все время идет против ветра, подумал Равич.

– Я хочу отсюда прочь, – сказала она. – Ото всего. От гостиницы этой, от этого ночного клуба, от тамошних липких взглядов, прочь! – Она остановилась. – Равич, ну почему мы должны жить вот так? Неужели нельзя жить, как все люди живут, когда любят друг друга? Быть вместе, вместе проводить вечера, среди любимых вещей, в укромном уюте, а не тосковать целыми днями среди чемоданов в гостиничном номере, где все чужое?

Лицо Равича оставалось непроницаемым. Вот оно, подумалось ему, сейчас начнется. Рано или поздно этого надо было ожидать.

– Ты и вправду такими нас видишь, Жоан?

– Почему нет? Другие ведь живут! В тепле, в согласии, несколько комнат, дверь закрываешь – и вся суета, все тревоги позади, за порогом, а не лезут, как здесь, во все щели.

– Ты правда это видишь? – повторил Равич.

– Да.

– Небольшая милая квартирка, свой милый мещанский мирок? Милый мещанский покой на краю вулкана? Ты правда это видишь?

– Мог бы и иначе сказать, – с горечью проронила она. – Не с таким презрением. Когда любишь, совсем другие слова подбираешь.

– Разве в словах дело, Жоан? Ты правда все это видишь? И не видишь, что мы оба для этого не созданы?

Она опять остановилась.

– Почему? Я вполне.

Равич улыбнулся. В улыбке была нежность, ирония, но и грусть.

– Жоан, – произнес он, – ты тоже нет. Ты еще меньше, чем я. Но это не единственная причина. Есть и другая.

– Ну да, – проронила она с горечью. – Я знаю.

– Нет, Жоан. Этого ты не знаешь. Но я тебе сейчас скажу. Так будет лучше. Чтобы ты больше не думала о том, о чем сейчас думаешь.

Она все еще стояла перед ним.

– Отделаемся от этого поскорей, – сказал он. – Только потом ты уж меня особо не донимай.

Она не ответила. Стояла с пустым лицом. Точно с таким же, какое он видел прежде, в первые дни. Он взял ее руки в свои.

– Я проживаю во Франции нелегально, – сказал он. – У меня нет документов. Это и есть главная причина. Не могу я снять квартиру, нигде и никакую. И жениться не могу, если полюблю кого-то. Для всего этого мне нужны паспорт и виза. У меня их нет. Я и работать не имею права. Только по-черному. И никогда не смогу жить иначе, чем сейчас.

Она смотрела на него во все глаза.

– Это правда?

Он передернул плечами.

– Еще сколько-то тысяч людей живут так же. И ты наверняка об этом знаешь. Всякий знает. Так вот, я – один из них. – Он улыбнулся и выпустил ее руки. – Человек без будущего, как называет это Морозов.

– Да… но…

– Мне-то еще грех жаловаться. У меня работа есть. Работаю, живу, у меня есть ты – что там какие-то мелкие неудобства?

– А полиция?

– Полиция не слишком нами интересуется. Если случайно поймают – выдворят, вот и все. Но это маловероятно. А теперь иди звони в свой ночной клуб, скажи, что сегодня не придешь. Высвободим этот вечер для себя. Целиком. Скажись больной. Если им нужна справка, я тебе у Вебера выпишу.

Она никуда не пошла.

– Выдворят? – повторила она, казалось, только сейчас начиная осознавать смысл этого слова. – Выдворят? Из Франции? И тогда тебя здесь не будет?

– Ненадолго.

Похоже, она его не слышала.

– Не будет? – повторила она. – Не будет! А что же мне тогда делать?

– Вот именно. – Равич улыбнулся ей. – Что тебе тогда делать?

Уронив руки на колени, она сидела как неживая.

– Жоан, – попытался успокоить ее Равич, – я уже два года здесь, и пока что ничего не случилось.

Все то же отрешенное лицо.

– А если случится?

– Тогда я вскоре вернусь. Через неделю-другую. Все равно что побуду в отъезде, вот и все. А теперь звони в «Шехерезаду».

Она нерешительно поднялась.

– Что мне сказать?

– Что у тебя бронхит. Постарайся сипеть.

Она подошла к телефону. Но тут же прибежала обратно.

– Равич!

Он ласково высвободился из ее рук.

– Брось, – сказал он. – Забыли. Может, это даже благо. Не позволит нам жить на проценты от былой страсти. Сохранит любовь в чистоте – у нас она пламя, а не кухонная плита для семейной солянки. А теперь иди и звони.

Она сняла трубку. Он прислушивался к разговору. Поначалу она не могла сосредоточиться, то и дело поглядывая в его сторону, словно его вот-вот арестуют. Но мало-помалу пришла в себя и начала врать довольно легко и натурально. Привирая даже больше, чем требовалось. Лицо ее оживилось, на нем уже отражались боли в груди, весьма красноречиво ею описываемые. Голос зазвучал слабо и утомленно, с каждым словом она сипела все больше, а в конце разговора уже кашляла. Больше на Равича не смотрела, только прямо перед собой, полностью сжившись со своей ролью. Он наблюдал за ней молча, потом отхлебнул приличный глоток кальвадоса. Никаких комплексов, подумал он. Зеркало. Отражает замечательно. Не удерживает ничего.

Жоан положила трубку и поправила прическу.

– Они всему поверили.

– Ты была великолепна.

– Сказали: лежите и не вставайте. И если завтра не полегчает, ради бога, оставайтесь дома.

– Вот видишь. И насчет завтра все улажено.

– Да, – уронила она, мгновенно помрачнев. – Если так посмотреть… – Потом подошла к нему. – Ты напугал меня, Равич. Скажи, что это все неправда. Ведь ты многие вещи говоришь просто так. Скажи, что это неправда. Не так, как ты рассказал.

– Это неправда.

Она положила голову ему на плечо.

– Ну не может это быть правдой. Не хочу снова остаться одна. Ты не смеешь меня бросить. Когда я одна – я никто. Без тебя я никто, Равич.

Равич искоса поглядывал на нее сверху.

– Тебя не поймешь: ты то девчонка из привратницкой, то Диана-охотница. А иногда то и другое вместе.

Она все еще лежала у него на плече.

– А сейчас я кто?

Он улыбнулся:

– Диана. Богиня охоты с серебряным луком. Неуязвимая и смертоносная.

– Почаще бы говорил мне такое.

Равич промолчал. Она явно не так его поняла. Ну и ни к чему объяснять. Она слышит лишь то, что ей хочется услышать, а остальное ее не волнует. Но ведь именно это его в ней и привлекает, разве нет? Кому интересен избранник, во всем похожий на тебя? И кому интересна в любви мораль? Мораль вообще выдумка слабаков. И нытье жертв на заклании.

– О чем ты думаешь?

– Ни о чем.

– Ни о чем?

– Ну, не совсем, – проговорил он. – Пожалуй, давай уедем на пару деньков, Жоан. Поближе к солнцу. В Канны или в Антиб. К черту осмотрительность! К черту все грезы о трехкомнатной квартирке и мещанском уюте под стоны скрипочки! Это все не для нас. Разве не живут в твоей памяти дурманным предвестием лета свечи цветущих каштанов? В аллеях над Дунаем, залитых лунным серебром? Ты права! Скорее прочь от этой темени, от холода и дождя! Хотя бы на пару дней.

Она вся встрепенулась.

– Ты это всерьез?

– Конечно.

– А… полиция?

– К черту полицию! Там не опаснее, чем здесь. В местах, где полно туристов, строгости не в чести. А уж в хороших отелях и подавно. Никогда там не была?

– Нет. Никогда. В Италии была, на Адриатике. И когда же мы едем?

– Недели через две-три. Лучшее время.

– Разве у нас есть деньги?

– Есть немного. А через две недели будет достаточно.

– Мы и в небольшом пансионе могли бы остановиться.

– Тебе пансион не к лицу. Тебе к лицу либо хижина, либо первоклассный отель. В Антибе мы будем жить в отеле «Кап». В таких отелях постоялец в полной безопасности, и, кроме денег, никаких бумаг там не спрашивают. А мне в ближайшее время предстоит взрезать пузо одной весьма важной чиновной персоне; вот он-то и позаботится о недостающей сумме.

Жоан порывисто встала.

– Ладно, – сказала она. – Плесни-ка мне еще этого волшебного кальвадоса. Похоже, с ним и вправду сбываются мечты. – Она подошла к кровати, взяла в руки свое вечернее платье. – Господи, у меня же, кроме этих двух старых тряпок, ничего нет!

– И этой беде можно помочь. За две недели всякое может случиться. Острый аппендицит в высшем свете, осложненный перелом со смещением у какого-нибудь миллионера…

14

Андре Дюран просто пылал праведным гневом.

– С вами невозможно больше работать, – заявил он.

Равич пожал плечами. От Вебера он узнал, что Дюран получит за эту операцию десять тысяч. Если заранее не объявить ему свои условия, Дюран просто пошлет ему чек на двести франков. Как в прошлый раз.

– За полчаса до операции! От вас я такого не ожидал, доктор Равич.

– Я тоже.

– Вы же знаете, вы всегда могли полагаться на мою щедрость. Не понимаю, откуда вдруг такая меркантильность. Мне даже как-то неловко в такую минуту, когда пациент знает, что его жизнь в наших руках, говорить о деньгах.

– А мне нет.

Дюран смерил его взглядом. Его морщинистое лицо с аристократической испанской бородкой излучало благородное негодование. Он поправил свои золотые очки.

– И на какую же сумму вы рассчитывали? – пересилив себя, спросил он.

– Две тысячи франков.

– Что? – Дюран дернулся, как подстреленный, который еще не осознает, что в него попали. – Не смешите, – бросил он затем.

– Прекрасно, – не смутился Равич. – Вы легко найдете кого-нибудь еще. Вызовите Бино, он отличный хирург.

Он потянулся за пальто. Дюран не сводил с него оцепенелого взгляда. Сложная гамма переживаний отразилась на его благообразном лице.

– Погодите, – выдавил он, когда Равич уже взял шляпу. – Не можете же вы просто так меня бросить! Почему вы вчера мне ничего не сказали?

– Вчера вы были за городом, и с вами нельзя было связаться.

– Две тысячи франков! Вы хоть знаете, что я даже запросить не могу такую сумму? Пациент мой друг, я возьму с него только возмещение расходов.

В свои семьдесят лет Андре Дюран внешностью напоминал доброго боженьку из детских книжек. Диагност он был неплохой, но хирург никудышный. Блестящая слава его клиники зиждилась главным образом на прекрасной работе его бывшего ассистента Бино, которому, однако, два года назад удалось наконец-то обзавестись собственной практикой, обретя долгожданную независимость. С тех пор на всех сложных операциях Дюран использовал Равича. Тот умел работать на минимальных разрезах, да и послеоперационные рубцы оставлял почти незаметные. Зато Дюран был знатоком бордоских вин, желанным гостем в высшем свете, где и вербовал большинство своих пациентов.

– Знал бы я раньше, – буркнул он.

На самом деле он всегда это знал. И именно поэтому за день-два до операции всегда уезжал в свой загородный дом. Избегая таким образом предварительного разговора о гонораре. После операции все было куда проще, ведь всегда можно пообещать что-то на следующий раз, чтобы потом повторить обещание снова. Однако на сей раз Равич застиг Дюрана врасплох, явившись за полчаса до назначенного времени, еще до начала анестезии. И тот не мог оборвать разговор под предлогом срочности неотложных действий.

Приоткрыв дверь, в кабинет заглянула медсестра.

– Можно приступать к наркозу, господин профессор?

Дюран посмотрел на нее, потом на Равича, безмолвно воззвав к его человечности.

Равич ответил ему вполне человечным, но непреклонным взглядом.

– Что вы скажете, господин доктор Равич? – спросил Дюран.

– Решать вам, профессор.

– Минутку, сестра. Мы еще не все этапы обсудили.

Сестра покорно испарилась. Дюран воззрился на Равича.

– Ну и что? – спросил он с укором.

Равич сунул руки в карманы.

– Отложите операцию на завтра. Или на час. Вызовите Бино.

Бино чуть не двадцать лет вкалывал на Дюрана, делая за него все операции, причем без малейшего для себя проку: Дюран методично пресекал ему все пути к самостоятельности, всем и каждому объясняя, какой он замечательный ассистент. Равич знал: Бино Дюрана ненавидит и запросит не меньше пяти тысяч. Дюран тоже это знал.

– Доктор Равич, – начал он снова, – не стоит ронять престиж нашей профессии подобным торгашеством.

– Я тоже так считаю.

– Почему бы вам не довериться моей деликатности, моему чувству справедливости, наконец? Ведь прежде-то вы всегда были довольны.

– Никогда.

– Но вы ни на что не жаловались.

– Смысла не было. Да и интереса особого тоже. А на сей раз интерес имеется. Деньги нужны.

Снова появилась медсестра.

– Пациент нервничает, господин профессор.

Дюран вперился взглядом в Равича. Равич невозмутимо ответил ему тем же. Он знал: выбить деньги из француза – задача почти непосильная. Даже из еврея проще. У еврея на уме хотя бы расчеты и деловой интерес, а француз, кроме денег, которые вот сейчас, сей же час, придется отдать, вообще ничего не видит.

– Минутку, сестра, – отозвался Дюран. – Измерьте температуру и давление.

– Уже измерила.

– Тогда приступайте к наркозу.

Сестра удалилась.

– Хорошо, – вздохнул Дюран, приняв наконец решение. – Дам я вам эту тысячу.

– Две тысячи, – уточнил Равич.

Но Дюран и не думал сдаваться. Он пригладил свою холеную бородку.

– Послушайте, Равич, – заговорил он с особой теплотой в голосе. – Как беженец, не имеющий права работать практикующим…

– Я не имею права оперировать и у вас, – спокойно перебил его Равич. Теперь оставалось дождаться традиционной тирады о том, как он должен быть благодарен за то, что его еще не погнали из страны.

Но этим доводом Дюран решил пренебречь. Видимо, понял, что не поможет, а время поджимало.

– Две тысячи, – вымолвил он с такой горечью, словно каждое слово – тысячная купюра, вылетевшая изо рта. – Из собственного кармана придется выложить. А я-то думал, вы не забудете всего, что я для вас сделал.

Он все еще выжидал. «Удивительно, – подумал Равич, – до чего эти кровопийцы обожают мораль разводить. Вместо того чтобы устыдиться, этот старый прохвост с розеткой ордена Почетного легиона в петлице еще имеет наглость попрекать меня в том, что я его использую. И даже свято верить в это».

– Значит, две тысячи, – подытожил он. – Две тысячи, – повторил он. Это прозвучало как «Прощай, родина, прощай, Господь Бог, и зеленая спаржа, и нежные рябчики, и запыленные бутылки доброго старого „Сан-Эмийон“!» – Ну что, можем приступать?

При довольно хилых ручках и ножках брюшко у пациента оказалось очень даже солидное. На сей раз Равич в порядке исключения случайно знал, кого оперирует. Это был важный чиновник по фамилии Леваль, в ведении которого находились дела эмигрантов. Это Вебер ему рассказал, для пикантности. Среди беженцев в «Интернасьонале» не было никого, кто не слыхал бы эту фамилию. Равич уверенно и быстро сделал первый разрез. Кожаный покров распахнулся, как учебник. Он закрепил края зажимами и глянул на выползающие подушки желтоватого сала.

– В качестве бесплатного одолжения придется облегчить его на парочку килограммов, – сказал он Дюрану. – Ничего, потом снова наест.

Дюран не ответил. Равич удалял жировые отложения, торопясь добраться до мышечной ткани. Вот он лежит, царь и бог всех беженцев, думал он. Человек, в чьих руках сотни эмигрантских судеб, в этих слабых ручонках, что безжизненно покоятся сейчас на операционном столе. Человек, выдворивший профессора Майера; старика Майера, у которого уже не было сил на новый крестный путь эмигрантских скитаний и который накануне высылки попросту взял да и повесился у себя в номере. В платяном шкафу, потому что подходящего крюка нигде больше не нашлось. И у него это даже получилось: он настолько отощал от голода, что крючок для одежды запросто его выдержал. Мешок тряпья, костей и удавленной плоти – вот и все, что наутро нашла в платяном шкафу горничная. А наскреби этот вот пузан в своей душонке хоть каплю милосердия, Майер был бы еще жив.

– Зажим! – скомандовал он. – Тампоны!

Он продолжил работу. Точность безошибочного лезвия. Ощущение правильности разреза. Раззявленное чрево. Белые черви скрученных кишок. У этого, который сейчас тут разлегся, даже моральные принципы имелись. По-человечески он даже посочувствовал старику Майеру, однако он, видите ли, осознавал и то, что позволил себе назвать своим долгом перед нацией. Вечно они выставляют перед тобой своего рода ширму – начальника, над которым висит другой начальник, предписания, директивы, приказы, распоряжения, служебный долг, а пуще всех самое страшное чудовище – многоголовая гидра морали. Суровая необходимость, неумолимая логика жизни, ответственность, – да мало ли еще найдется ширм, чтобы отгородиться от проявлений элементарной человечности.

А вот и наш желчный пузырь, гнойный, совсем никудышный. Это сотни порций турнедо с гренками и паштетом, фаршированных желудков, обжаренных в кальвадосе, утки в красном вине и жирных соусов вкупе с сотнями литров доброго старого бордо и скверным настроением так его доконали. Старик Майер от подобных неприятностей был избавлен. Оплошай он, Равич, сейчас хоть немного, сделай разрез чуть шире, чуть глубже – и через недельку в затхлом кабинете, где все провоняло молью и старыми скоросшивателями, а под дверями дрожащие эмигранты ожидают решений, от которых зависит их жизнь или смерть, воцарится другой, возможно, более душевный начальник. Хорошо, если он будет лучше прежнего. А если хуже? Вот этот, в беспамятстве распластанный сейчас на столе под ярким светом ламп шестидесятилетний экземпляр человеческой породы, несомненно, считает себя очень даже гуманным. Он, наверно, заботливый отец, любящий супруг – но стоит ему переступить порог своего кабинета, и он превращается в неумолимого деспота, закованного в броню непререкаемых отказов, начинающихся словами «Не можем же мы…» или «Куда бы это нас завело…» – и так далее, и тому подобное. Ничего бы с их драгоценной Францией не сделалось, позволь он несчастному Майеру и дальше раз в день съедать свой скудный обед, а вдове Розенталь и дальше ютиться в «Интернасьонале» в убогой каморке для прислуги, дожидаясь своего сыночка, давно уже насмерть забитого в гестапо; не убыло бы от их Франции, если бы бельевщик Штальман не отсидел полгода в тюрьме за незаконный переход границы, чтобы вскоре после освобождения умереть, в страхе дожидаясь высылки из страны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю