412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Три товарища и другие романы » Текст книги (страница 25)
Три товарища и другие романы
  • Текст добавлен: 3 августа 2020, 15:30

Текст книги "Три товарища и другие романы"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 64 страниц)

– Тоже метод, – сказал я.

– Тоже метод, – собезьянничал он, – единственный метод, чтоб вы знали, сосунок! Если бы я попытался тягаться с ним сейчас, я бы не оставил себе шансов на будущее. Нет, скажу вам как новичку: не портить отношения, спокойно ждать…

Воздух становился спертым, тяжелым. Пат закашлялась. Я заметил, с каким испугом она при этом взглянула на меня, и сделал вид, что ничего не слышу. Старуха, увешанная бриллиантами, сидела тихо, погрузившись в себя. Время от времени вдруг раздавался ее визгливый смех и так же неожиданно смолкал. Скелет бранился с фертом. Русский курил сигарету за сигаретой. Скрипач давал ему прикурить. Какая-то девушка вдруг судорожно закашлялась, поднесла ко рту носовой платок, заглянула в него и побледнела.

Я оглядел зал. Тут вот столики спортсменов, тут – здоровяков, местных жителей, вот сидят французы, а вот англичане, а вот голландцы с их протяжной речью, напоминающей о лугах и море, а между ними всеми маленький островок болезни и смерти, объятый лихорадкой, прекрасный и обреченный. Луга и море – что-то это напоминало. Я посмотрел на Пат. Луга и море – пена, песок и купание. О, этот изящный лоб, как я его люблю! Как я люблю эти руки! Как я люблю эту жизнь, которую можно только любить, но нельзя спасти.

Я встал и вышел на улицу. Мне стало душно от столпотворения и собственного бессилия. Я медленно пошел по дороге. За домами властвовал ветер, обжигавший морозом кожу, стужа пронизывала до костей. Сжав кулаки, я долго и неотрывно смотрел на суровые белые горы, а во мне клокотали отчаяние, ярость и боль.

Внизу по дороге, звеня бубенцами, проехали сани. Я повернул обратно. Навстречу мне шла Пат.

– Где ты был?

– Прошелся немного.

– У тебя плохое настроение?

– Вовсе нет.

– Милый, развеселись! Сегодня ты должен быть веселым! Ради меня! Кто знает, когда я снова смогу пойти на бал.

– Сможешь! И не раз!

Она прильнула головой к моему плечу.

– Раз ты так говоришь, то так и будет. А теперь давай танцевать. Ведь мы танцуем с тобой впервые.

Мы танцевали, и теплый, мягкий свет вел себя милосердно, незаметно стирая тени, которые наступившая ночь рисовала на лицах.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.

– Хорошо, Робби.

– Как ты красива, Пат.

Ее глаза сияли.

– Как хорошо, что ты это мне говоришь.

Я почувствовал на своей щеке ее теплые сухие губы.

Было уже поздно, когда мы вернулись в санаторий.

– Вы только посмотрите, как он выглядит? – хохотнул скрипач, исподтишка показывая на русского.

– Вы выглядите точно так же, – сердито буркнул я.

Он ошалело посмотрел на меня.

– Вот что значит – здоровье так и прет! – ядовито прошипел он.

Я пожал русскому руку. Еще раз кивнув мне на прощание, он с бережной нежностью повел молодую испанку вверх по лестнице. Широкая согбенная спина и рядом узенькие плечики девушки – в тусклом свете ночников казалось, что они поднимают на себе всю тяжесть мира. Дама-скелет тащила за собой по коридору хныкающего компаньона. Антонио пожелал нам спокойной ночи. Было что-то таинственное в этом почти неслышном прощании шепотом.

Пат снимала через голову платье. Нагнувшись, она пыталась стащить его с плеч. Парча не поддавалась и треснула. Сняв платье, Пат стала разглядывать разрыв.

– Наверное, уже было надорвано, – сказал я.

– Пустяки, – сказала Пат, – вряд ли оно мне еще понадобится.

Она медленно сложила платье и не стала вешать его в шкаф. Она положила его в чемодан. Внезапно лицо ее стало совершенно усталым.

– Ты только посмотри, что у меня есть, – поспешно сказал я, вынимая из кармана бутылку шампанского. – Теперь мы устроим наш собственный маленький праздник.

Я достал бокалы и наполнил их. Она опять заулыбалась и выпила.

– За нас с тобой, Пат.

– Да, милый, за нашу прекрасную жизнь.

Как необычно и странно все это было – комната, тишина и наша печаль. Разве не простиралась сразу за дверью жизнь, бесконечная, с лесами, реками, буйным дыханием ветров, цветущая и неугомонная, будто беспокойный март не тряс уже просыпающуюся землю по ту сторону белых гор?

– Ты останешься на ночь со мной, Робби?

– Да, давай ляжем. И будем близки, как только могут быть близкими люди. А бокалы возьмем с собой и будем пить в постели.

Пить. Целовать бронзовую от загара кожу. Ждать. Бодрствовать в тишине. Стеречь дыхание и тихие хрипы в любимой груди.

XXVIII

Погода изменилась, подул фен. В долину ворвалась слякотная, вся в лужах, оттепель. Снег стал рыхлым. С крыш текло. Кривые температурных графиков подскочили. Пат должна была оставаться в постели. Врач приходил по нескольку раз в день. Выражение его лица становилось все озабоченнее.

Как-то днем, когда я обедал, подошел Антонио и подсел ко мне.

– Умерла Рита, – сказал он.

– Рита? Вы хотите сказать – русский?

– Нет, Рита, испанка.

– Этого не может быть, – произнес я, чувствуя, как в жилах у меня стынет кровь. У Риты была не такая тяжелая форма, как у Пат.

– Здесь все может быть, – меланхолическим тоном возразил Антонио. – Умерла. Сегодня утром. Ко всему прочему добавилось воспаление легких.

– Ах, воспаление легких, – сказал я облегченно. – Ну, это дело другое.

– Восемнадцать лет. Ужас. И так тяжело умирала.

– А русский?

– Лучше не спрашивайте. Он не хочет верить, что она умерла. Уверяет, что это летаргический сон. Сидит у ее кровати и никого к ней не подпускает.

Антонио ушел. Я уставился в окно. Рита умерла. Но я сидел и думал только об одном: не Пат, не Пат.

Сквозь застекленную дверь я увидел в коридоре скрипача. И не успел я подняться, как он уже был около моего стола. Выглядел он ужасно.

– Вы курите? – спросил я, чтобы хоть что-то сказать.

Он расхохотался.

– Конечно! Почему бы нет! Теперь-то? Теперь уж все равно.

Я пожал плечами.

– Вам-то небось любо глядеть на наши корчи? – спросил он с издевкой. – Да еще кроить добродетельную физиономию.

– Вы сошли с ума, – сказал я.

– Сошел с ума? Как бы не так! Но я попал впросак. – Он навалился на стол, дыша мне в лицо коньячным перегаром. – Впросак. Это они меня провели. Эти свиньи. Все свиньи, все. И вы тоже свинья с вашей постной рожей.

– Если бы вы не были больны, я бы выбросил вас в окно, – сказал я.

– Болен? Кто болен? – зашипел он. – Я здоров! Почти здоров! Я только что был у врачей! Редкий случай полной остановки процесса! Ну не фокус, а?

– Ну и радуйтесь, – сказал я. – Теперь уедете отсюда и забудете здешние горести.

– Вы так думаете? – возразил он. – Какой, однако, практический у вас умишко! Здоровье всех делает дураками! Сохрани же Господь вашу сдобную душу! – Он, пошатываясь, отошел, но тут же снова вернулся. – Пойдемте со мной! Не бросайте меня, давайте выпьем. Я плачу за все. Я не могу быть один.

– Мне некогда, – сказал я. – Поищите себе кого-нибудь другого.

* * *

Я снова поднялся к Пат. Она лежала, тяжело дыша, опираясь на многочисленные подушки.

– Ты не пойдешь кататься на лыжах? – спросила она.

Я покачал головой.

– Снег слишком плохой. Всюду тает.

– Ну так, может, поиграешь с Антонио в шахматы?

– Нет, – сказал я. – Я хочу побыть здесь, с тобой.

– Бедный Робби! – Она попытались приподняться. – Ты хоть принеси себе чего-нибудь выпить.

– Это я могу.

Я сходил к себе в комнату и принес бутылку коньяка и стакан.

– А ты не выпьешь немного? – спросил я. – Ты ведь знаешь, тебе можно немного.

Она отпила небольшой глоток, потом, помедлив, еще один. И вернула стакан мне. Я наполнил его до краев и выпил.

– Ты не должен пить из того же стакана, что я, – сказала Пат.

– Ну вот еще новости! – Я снова наполнил стакан и выпил.

Она покачала головой:

– Не делай этого, Робби. И не целуй меня больше. И не проводи так много времени у меня. Ты можешь заболеть.

– Я буду тебя целовать, и пусть все катится к черту, – сказал я.

– Нет, этого больше нельзя. И нельзя тебе больше спать в моей постели.

– Хорошо, тогда ты спи в моей.

Она покачала одним подбородком.

– Перестань, Робби. Ты должен жить долго-долго. Я хочу, чтобы ты был здоров и чтобы у тебя были дети, жена.

– Не хочу я никаких детей. И никакой жены, кроме тебя. Ты и ребенок мой, и моя жена.

Некоторое время она лежала молча. А потом сказала:

– Знаешь, Робби, я бы хотела иметь от тебя ребенка. Раньше я никогда этого не хотела. Даже мысли такой не допускала. А теперь я часто думаю об этом. Как это прекрасно, когда от человека что-нибудь остается. Ты бы тогда смотрел на ребенка и вспоминал обо мне. И я бы продолжала жить в вас.

– У нас еще будет ребенок, – сказал я. – Когда ты выздоровеешь. Я бы очень хотел иметь от тебя ребенка, Пат. Но пусть это будет девочка, которую тоже будут звать Пат.

Она взяла из моих рук стакан и отпила немного.

– А может, это и к лучшему, милый, что у нас нет ребенка. Не надо тебе ничего брать с собой из нашего прошлого. Ты должен забыть меня. И иногда вспоминать о том, как нам было прекрасно вдвоем. И ничего больше. Все равно нам не понять того, что уходит. Не надо только печалиться.

– Меня печалит, когда ты так говоришь.

Она словно изучала меня глазами.

– Знаешь, когда лежишь так целый день, то успеваешь о многом подумать. И невероятно странными начинают казаться многие обычные вещи. Вот хоть и то, что не умещается сейчас у меня в голове. Что двое могут так любить друг друга, как мы, и все-таки это не спасает от смерти.

– Не говори так, – сказал я. – И потом всегда кто-нибудь умирает первым. Так всегда бывает в жизни. Но нам с тобой до этого еще далеко.

– Нужно умирать, когда ты один. Или когда живешь с человеком, которого ненавидишь. Но не тогда, когда любишь.

Я заставил себя улыбнуться.

– И то правда, Пат, – сказал я и сжал ее горячие руки, – если бы мир был нашим с тобой творением, мы бы устроили его получше.

Она кивнула:

– Да, милый. Мы бы такого не допустили. Знать бы только, что будет потом. Ты веришь, что этим все не кончается, что есть и «потом»?

– Да, – ответил я. – Все сделано так плохо, что конца быть не может.

Она улыбнулась:

– Тоже довод. Но они-то сделаны неплохо, как по-твоему? – Она показала на корзину желтых роз, стоявшую у ее кровати.

– В том-то все и дело, – сказал я. – Отдельные детали чудесны, но все в целом не имеет смысла. Точно мир создавал безумец, который, поразившись бесконечному разнообразию созданного, не придумал ничего лучше, как все опять уничтожить.

– Чтобы все создавать сначала, – сказала Пат.

– В этом я тоже не вижу смысла, – возразил я. – Лучше от этого не стало.

– Не совсем так, милый. С нами-то у него хорошо получилось. Лучше просто не бывает. Только очень уж все быстро прошло. Слишком быстро.

Несколько дней спустя я почувствовал покалывания в груди и стал кашлять. Главный врач шел по коридору, услыхал кашель и просунул голову в мою комнату.

– Зайдите-ка ко мне в кабинет.

– Пустяки, уже прошло. Нет у меня ничего.

– Не имеет значения, – сказал он. – С таким кашлем вам нельзя сидеть у фройляйн Хольман. Пойдемте со мной.

В его кабинете я с особым удовольствием стянул с себя рубашку. Здесь, наверху, быть здоровым значило все равно что пользоваться незаконными преимуществами, и я чувствовал себя не то спекулянтом, не то дезертиром.

Главный врач смотрел на меня с удивлением.

– Да вы никак еще и довольны, – проговорил он, морща лоб.

Потом он меня тщательно осмотрел. Разглядывая какие-то блестящие штуковины на стене, я вдыхал и выдыхал, дышал глубоко и не дышал вовсе – все как он требовал. При этом я снова почувствовал покалывания и был доволен, что хоть чуть-чуть похожу на Пат.

– Вы простужены, – сказал главный врач. – Полежите денек-другой в постели или посидите по крайней мере у себя в комнате. Входить к фройляйн Хольман вам нельзя. Это опасно не вам, а фройляйн Хольман.

– А через открытую дверь мне можно с ней разговаривать? – спросил я. – Или через балкон?

– Через балкон можно, но не больше нескольких минут. Да и через открытую дверь, пожалуй, тоже, но только если вы будете тщательно полоскать горло. У вас, кроме простуды, еще и катар, как у всякого курильщика.

– А что с легкими? – Я почти надеялся, что с ними хоть что-нибудь не в порядке. Тогда мне было бы не так совестно перед Пат.

– Ваших легких хватило бы на троих, – заявил главный врач. – Давно уже я не видел такого здорового человека. Разве что печень слегка увеличена. Вероятно, вы много пьете.

Он выписал мне рецепт, и я ушел.

– Робби, что он сказал? – спросила Пат из своей комнаты.

– Говорит, мне нельзя к тебе на какое-то время, – ответил я через дверь. – Строжайший запрет. Ввиду опасности заражения.

– Вот видишь, – испугалась она, – я ведь давно тебе говорила.

– Ввиду опасности для тебя, Пат. Не для меня.

– Оставь эти глупости, – сказала она. – Расскажи мне подробнее, что с тобой.

– Это не глупости. Сестра, – обратился я к дежурной сестре, которая принесла мне лекарства, – скажите фройляйн Хольман, кто из нас двоих представляет большую опасность.

– Господин Локамп, – заявила сестра. – Ему нельзя выходить из комнаты, потому что он может вас заразить.

Пат с недоверием смотрела то на сестру, то на меня. Сквозь щель в двери я показал ей лекарства. Она поняла, что это правда, и принялась смеяться все больше и больше, пока не выступили слезы и не разразился мучительный кашель. Сестра метнулась к постели, чтобы ее поддержать.

– Боже мой, милый, – шептала Пат, – до чего же это смешно. У тебя такой гордый вид!

Она была в хорошем настроении весь вечер. Я, конечно, не оставил ее одну, но, закутавшись в шубу и замотав горло шарфом, просидел до полуночи на балконе, с сигарой в одной руке, с бокалом в другой и с бутылкой коньяка в ногах. Я рассказывал ей всякие смешные истории из своей жизни, прерываемый и поощряемый ее тихим птичьим смехом, я привирал напропалую, лишь бы почаще видеть, как улыбка скользит по ее лицу; я был счастлив оттого, что могу так заливисто кашлять, и осушил всю бутылку до дна и наутро был снова здоров.

Снова дул фен. Ветер скребся в окна, давили низкие тучи, снег начал сдвигаться, по ночам грохотали обвалы, и больные, взвинченные, возбужденные, не могли заснуть и лежали, прислушиваясь. На укрытых от ветра склонах зацвели крокусы, а на дороге наряду с санями появились первые повозки на высоких колесах.

Пат заметно слабела. Она уже не могла вставать. По ночам у нее часто бывали приступы удушья. Тогда она вся серела от смертельного страха. Я сжимал ее влажные бессильные руки.

– Только бы продержаться этот час, – хрипела она, – только этот час, Робби. В это время они чаще всего умирают…

Она боялась последнего часа перед рассветом. Она полагала, что на исходе ночи сила жизни ослабевает, почти исчезает, и страшно боялась этого часа и не хотела быть в это время одна. В остальное же время она держалась так храбро, что я невольно стискивал зубы, глядя на нее.

Я попросил перенести свою кровать в ее комнату и подсаживался к ней, как только она просыпалась и в глазах ее зажигалась отчаянная мольба. Я не раз вспоминал и об ампулах с морфием, лежавших в моем чемодане, и, конечно, давно пустил бы их в ход, если б не видел, как она благодарна судьбе за каждый прожитый день.

Я просиживал целые дни у нее на постели и молол языком всякую всячину. Ей нельзя было много разговаривать, и она любила слушать о том, что я повидал в своей жизни. Больше всего ей нравились рассказы о моих школьных годах, и не раз бывало, что, едва оправившись от очередного приступа, бледная, обессиленная, откинувшись на подушки, она уже требовала, чтобы я изобразил ей кого-нибудь из своих учителей. Отчаянно жестикулируя и сопя, разглаживая воображаемую рыжую бороду, я тогда принимался расхаживать по комнате и скрипучим голосом проповедовать какую-нибудь казенную премудрость. Каждый день я приплетал что-нибудь новое, и мало-помалу Пат освоила всех сорвиголов и забияк нашего класса, от которых так тошно делалось нашим учителям. Однажды к нам заглянула дежурившая ночью сестра, привлеченная раскатистым басом директора школы, и мне понадобилось немало времени, чтобы, доставив величайшее удовольствие Пат, убедить ее в том, что я не свихнулся, хотя и скачу среди ночи по комнате, нахлобучив на лоб шляпу и напялив на себя пелерину Пат: в этом образе я жестоко распекал некоего Карла Оссеге, коварно подпилившего учительскую кафедру.

А потом в окна начинал просачиваться рассвет. Заострялись черные силуэты горных вершин. А за ними все дальше раздвигалось холодное бледное небо. Лампочка ночника тускнела, покрываясь желтеющей ржавчиной, а Пат зарывалась влажным лицом в мои ладони.

– Миновало, Робби. Теперь у меня есть еще один день.

Антонио принес мне свой радиоприемник. Я подключил его к сети освещения и, заземлив за батарею центрального отопления, попробовал вечером поймать что-нибудь для Пат. После долгого хрипа и кваканья прорезалась вдруг нежная, чистая музыка.

– Что это, милый? – спросила Пат.

Антонио приложил к приемнику и программку. Я полистал ее.

– Кажется, Рим.

Тут и впрямь зазвучал глубокий металлический голос дикторши:

– Радио Рома, Наполи, Фиренце…

Я стал вращать тумблер дальше. Зазвучало фортепьяно.

– Ну, тут мне и смотреть не надо, – сказал я. – Это Вальдштейновская соната Бетховена. Я и сам ее когда-то играл, в те времена, когда еще надеялся стать педагогом, профессором или композитором. Теперь-то я давно все забыл. Покрутим-ка дальше. Не слишком это приятные воспоминания.

Теплый альт – тихо и вкрадчиво: «Parlez-moi d’amour» [2].

– Это Париж, Пат.

Доклад о средствах истребления виноградной тли. Дальше. Рекламные сообщения. Струнный квартет.

– Что это? – спросила Пат.

– Прага. Струнный квартет, сочинение пятьдесят девять, два. Бетховен, – прочел я вслух.

Я подождал, пока закончилась часть квартета, повернул тумблер, и вдруг зазвучала скрипка, чудесная скрипка.

– Это, наверное, Будапешт, Пат. Цыганская мелодия.

Я настроил приемник почетче на волну. И полилась полнозвучная нежная музыка, рожденная согласным дыханием скрипок, цимбал и пастушьих рожков.

– Великолепно, Пат, а?

Она не ответила. Я обернулся к ней. Она плакала с широко открытыми глазами. Я одним щелчком выключил приемник.

– Что с тобой, Пат? – Я обнял ее острые плечи.

– Ничего, Робби. Глупо, конечно. Но когда вот так слышишь: Париж, Рим, Будапешт… Господи, а я бы мечтала спуститься хотя бы в поселок.

– Ну что ты, Пат.

Я стал говорить ей все, что мог сказать, чтобы отвлечь ее. Но она только качала головой.

– Да я вовсе не убиваюсь, милый, не думай. Не потому я плачу. То есть это бывает, но быстро проходит. Зато я так много думаю теперь…

– О чем же ты думаешь? – спросил я, целуя ее волосы.

– О том единственном, о чем я еще могу думать, – о жизни и смерти. И когда мне становится совсем уж тяжко и голова идет кругом, я говорю себе, что все же лучше умереть, когда еще хочется жить, чем тогда, когда уже хочется умереть. А ты как считаешь?

– Не знаю.

– Так и есть. – Она прильнула головой к моему плечу. – Если еще хочется жить, значит, есть что-то, что любишь. Так тяжелее, но так и легче. Ты подумай, ведь я все равно бы умерла. А теперь я благодарна жизни за то, что у меня был ты. А ведь я могла бы быть одинокой и несчастной. Тогда я рада была бы умереть. Теперь мне тяжело, но зато я полна любви, как бывает полна меда пчела, когда вечером возвращается в улей. Если бы я могла выбирать, я бы все равно выбрала из этих двух состояний теперешнее.

Она смотрела на меня.

– Пат, – сказал я, – но ведь есть еще и третье состояние. Вот кончится фен, тебе станет лучше, и мы уедем с тобой отсюда.

Она по-прежнему испытующе смотрела на меня.

– За тебя мне страшно, Робби. Тебе гораздо тяжелее, чем мне.

– Не будем больше об этом говорить, – предложил я.

– Я заговорила об этом, только чтоб ты не думал, что я убиваюсь, – сказала она.

– Да я и не думаю так, – сказал я.

Она положила ладонь на мою руку.

– Может, пусть цыгане поиграют еще?

– Ты хочешь их послушать?

– Да, милый.

Я снова включил приемник, и вот сперва тихо, а потом все громче и полнее зазвучали в комнате нежные скрипки и флейты на фоне приглушенных цимбал.

– Замечательно, – сказала Пат. – Как ветер. Как ветер, который куда-то уносит.

Передавали вечерний концерт из ресторана в одном из парков Будапешта. Иногда сквозь шум музыки прорывались реплики посетителей, раздавались ликующие, радостные восклицания. Каштаны на острове Маргит, надо полагать, уже покрылись первой листвой, она бледно мерцает в лунном свете и колышется, словно от дуновения скрипок. Там, должно быть, уже тепло, и люди сидят на воздухе, перед ними на столиках желтое венгерское вино, снуют кельнеры в белых тужурках, играют цыгане; а потом в зеленых весенних предрассветных сумерках все разбредаются, утомленные, по домам; а тут лежит, улыбаясь, Пат, и ей никогда не выйти уже из этой комнаты и не подняться с постели.

Потом события стали вдруг развиваться стремительно. Лицо, которое я так любил, таяло на глазах. Заострились скулы, на висках проступили кости. Руки сделались тонкими, как у ребенка, ребра выпирали под кожей, а лихорадка все чаще трепала исхудавшее тело. Сестра меняла кислородные подушки, а врач заходил каждый час.

Однажды под вечер температура необъяснимым образом вдруг упала. Пат пришла в себя и долго смотрела на меня.

– Дай мне зеркало, – прошептала она наконец.

– Зачем тебе зеркало? – спросил я. – Старайся отдохнуть, Пат. По-моему, кризис миновал. У тебя почти нет больше температуры.

– Нет, – снова прошептала она измученным, словно перегоревшим голосом, – дай мне зеркало.

Я обошел кровать, взял с тумбочки зеркало и вдруг уронил его. Зеркало разбилось.

– Прости, – сказал я. – Вечно я как слон. Видишь – выскользнуло из рук и вдребезги.

– У меня в сумочке есть еще одно, Робби.

Это было маленькое зеркальце из хромированного никеля. Я постарался заляпать его рукой и протянул Пат. Она с усилием протерла его и с напряжением вгляделась.

– Ты должен уехать, милый, – прошептала она потом.

– Почему же? Разве ты меня больше не любишь?

– Ты не должен больше смотреть на меня. Это больше не я.

Я отнял у нее зеркальце.

– Эти металлические штуки никуда не годятся, Пат. Ты только посмотри, на кого я в нем похож. Бледный тощий скелет. Когда на самом деле я загорелый и толстый. Не зеркало, а сплошная рябь.

– Ты должен запомнить меня другой, – прошептала она. – Уезжай, милый. Я справлюсь с этим сама.

Я стал ее успокаивать. Она снова потребовала зеркальце и свою сумочку. Потом начала пудриться, водя пальцами по несчастному изможденному лицу, потрескавшимся губам, глубоким темным впадинам под глазами.

– Я только немного, милый, – сказала она и попыталась улыбнуться. – Ты не должен видеть меня такой уродиной.

– Делай что хочешь, – сказал я. – Но стать уродиной тебе не удастся. Для меня ты самая красивая женщина, которую я когда-либо видел.

Я взял у нее зеркальце и пудреницу, отложил их в сторону и осторожно взял ее голову в обе руки. Вдруг она беспокойно задвигалась.

– Что случилось, Пат? – спросил я.

– Они так громко тикают, – прошептала она.

– Часы?

Она кивнула:

– Просто грохочут…

Я снял часы с руки.

Она испуганно посмотрела на секундную стрелку.

– Убери их.

Я размахнулся и швырнул часы об стену.

– Ну вот, теперь они тикать не будут. Теперь время остановилось. Мы его разорвали пополам, как бумагу. И остались только вдвоем на всем свете. Ты и я и никого больше.

Она посмотрела на меня. Глаза ее были огромны.

– Милый… – прошептала она.

Я не мог вынести этот взгляд. Он шел откуда-то издалека и уходил вдаль сквозь меня.

– Дружище ты мой, – бормотал я. – Милый мой, старый отважный дружище…

Она умерла в последний час ночи, перед рассветом. Умерла тяжелой, мучительной смертью, и никто не мог облегчить ее муки. Она крепко сжимала мою руку, но уже не понимала, кто с ней.

Вдруг кто-то сказал:

– Она умерла.

– Нет, – возразил я, – не умерла. Она еще крепко держит мою руку…

Свет. Невыносимый, резкий. Люди. Врач. Я медленно разжал пальцы. И рука Пат упала. Кровь. Искаженное удушьем лицо. Застывшие в муках глаза. Каштановые шелковистые волосы.

– Пат, – проговорил я. – Пат.

И впервые мне никто не ответил.

– Я хочу остаться один, – сказал я.

– Может быть, сначала… – послышался чей-то голос.

– Нет, нет, – сказал я. – Выйдите все. Не трогайте.

Потом я смыл с нее кровь. Я был как из дерева. Причесал ее. Она остывала. Я перенес ее в мою постель и накрыл одеялами. Сидел около и не мог ни о чем думать. Только сидел на стуле и смотрел на нее. Вошел наш пес и сел рядом. Я видел, как изменялось ее лицо. А я все сидел и смотрел и не мог ничего с собой поделать. Потом наступило утро, и ее больше не было.

На западном фронте без перемен


Эта книга не обвинение и не исповедь. Просто попытка рассказать о поколении, загубленном войной, хотя оно и избежало ее снарядов.

I

Мы стоим в девяти километрах от фронта. Вчера нас сменили, и теперь, набив желудок белыми бобами с говядиной, все сыты и довольны. Каждый сумел даже запастись на вечер полным котелком и вдобавок получить двойной паек колбасы и хлеба, а это уже кое-что. Давненько такого не бывало: красномордый кашевар предлагает жратву; каждого, кто проходит мимо, подзывает взмахом черпака и накладывает щедрую порцию. Он в полном отчаянии, потому что знать не знает, как бы опорожнить походную кухню. Тьяден и Мюллер раздобыли несколько умывальных тазиков, и он наполнил их вровень с краями, про запас. Тьяден поступает так от ненасытности, Мюллер – из осторожности. Куда у Тьядена все это девается, для всех загадка. Он был и остается тощим как селедка.

Но самое главное – двойной паек курева. По десять сигар, два десятка сигарет и две пачки жевательного табаку на каждого, очень даже прилично. Свой жевательный табак я выменял у Качинского на сигареты, стало быть, теперь у меня их четыре десятка. Пока что хватит.

Вообще-то подобная роскошь нашему брату не положена. У армии не настолько широкая натура. Нам повезло по ошибке.

Две недели назад мы выдвинулись на передовую, пришел наш черед. На нашем участке было довольно спокойно, и ко дню нашего возвращения каптенармус получил обычное количество продовольствия, в расчете на роту численностью полторы сотни человек. Однако в самый последний день мы угодили под неожиданно мощный обстрел длинноствольных и крупнокалиберных орудий, английская артиллерия беспрерывно лупила по нашим позициям, так что в итоге потери оказались очень велики и вернулось нас всего восемьдесят человек.

В расположение мы прибыли ночью и сразу повалились на койки, чтобы первым делом как следует выспаться; ведь Качинский прав: все бы ничего, и войну стерпеть можно, кабы только побольше спать. На передовой не поспишь, а четырнадцать дней всякий раз долгий срок.

Уже настал полдень, когда первые из нас выползли из бараков. Через полчаса, подхватив котелки, все собрались у походной кухни, от которой шел густой сытный запах. Впереди, конечно, самые голодные: малыш Альберт Кропп, самый ясный ум среди нас и оттого только ефрейтор; Мюллер-пятый, который таскает с собой школьные учебники, мечтает о досрочных экзаменах и под ураганным огнем зубрит физические законы; Леер, который отпустил окладистую бороду и обожает девиц из офицерских борделей, он клянется, что армейским приказом их обязали носить шелковые сорочки и мыться перед приемом гостей от капитана и выше; четвертый – я, Пауль Боймер. Всем четверым по девятнадцать лет, все четверо пошли на войну из одного класса.

Прямо за нами наши друзья. Тьяден, тощий слесарь, наш ровесник, величайший обжора во всей роте. Садится есть стройный, а встает пузатый, как беременный клоп; Хайе Вестхус, того же возраста, рабочий-торфяник, который спокойно может взять в руку буханку хлеба и спросить: отгадайте-ка, что у меня в кулаке! Детеринг, крестьянин, думающий лишь о своем хозяйстве да о жене, и, наконец, Станислаус Качинский, старший в нашем отделении, упорный, хитрый, пройдошливый, сорока лет от роду, с землистым лицом, голубыми глазами, сутулыми плечами и поразительным чутьем к опасности, хорошей жратве и теплым местечкам.

Наше отделение возглавляло очередь к походной кухне. И мы начали терять терпение, ведь ничего не подозревающий кашевар по-прежнему выжидал. В конце концов Качинский крикнул ему:

– Открывай харчевню, Генрих! Бобы-то давно готовы.

Тот лениво покачал головой:

– Сперва здесь должны быть все до единого.

– Мы все здесь, – ухмыльнулся Тьяден.

Унтер-офицер еще не понял:

– Как бы не так! Где остальные?

– Этих нынче кормишь не ты! Полевой лазарет и братская могила.

Кашевара это известие подкосило. Он аж пошатнулся.

– А я-то на сто пятьдесят человек наготовил.

Кропп ткнул его под ребра.

– В таком разе мы наконец наедимся досыта. Давай приступай!

Внезапно Тьядена осенило. Острое мышиное лицо форменным образом засияло, глаза хитро сузились, щеки задергались, он шагнул ближе:

– Слышь, приятель, значит, ты и хлеба получил тоже на сто пятьдесят человек, да?

Унтер кивнул, уныло, с отсутствующим видом. Тьяден сгреб его за грудки:

– И колбасы тоже?

Красномордый опять кивнул.

Челюсти у Тьядена заходили ходуном:

– И табаку?

– Да. Все на полный состав.

Тьяден с сияющим видом огляделся по сторонам:

– Черт подери, вот повезло так повезло! Ведь это же все теперь нам! Каждый получит… погодите… действительно, двойной паек!

Однако ж красномордый очухался и объявил:

– Так не пойдет.

Но тут и мы все оживились, подступили ближе.

– Почему не пойдет, порей несчастный? – спросил Качинский.

– То, что рассчитано на сто пятьдесят человек, на восемьдесят не пойдет.

– Ну, это мы тебе продемонстрируем! – рявкнул Мюллер.

– Еду я раздам, только ровно восемьдесят порций, как положено, – уперся кашевар.

Качинский разозлился:

– Пожалуй, пора бы тебя заменить, а? Продовольствие ты получил не на восемьдесят человек, а на вторую роту, и точка. И раздашь его! Вторая рота – это мы.

Мы приперли кашевара к стенке. Все его недолюбливали, по его вине питание несколько раз доставляли нам в окопы с большим опозданием, совсем холодное, потому что при малейшем обстреле он со своей кухней боялся подъехать поближе и наши подносчики поневоле проделывали куда более долгий путь, чем подносчики из других рот. Бульке из первой роты намного лучше. Хоть и толстый, как хомяк зимой, он в случае чего сам тащил фляги до переднего края.

Мы здорово распалились, и не миновать бы потасовки, если бы не подошел наш ротный. Он поинтересовался, о чем свара, и сперва только сказал:

– Н – да, потери вчера были большие… – Потом заглянул в котел. – Недурственные бобы как будто.

Красномордый кивнул:

– С салом и мясом.

Лейтенант посмотрел на нас. Знал, о чем мы думаем. Он вообще много чего знал, ведь возмужал среди нас, а пришел в роту унтер-офицером. Он еще раз приподнял крышку котла, понюхал и, уходя, сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю