412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Три товарища и другие романы » Текст книги (страница 29)
Три товарища и другие романы
  • Текст добавлен: 3 августа 2020, 15:30

Текст книги "Три товарища и другие романы"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 64 страниц)

Одним прыжком бросаюсь к ним. Первого хватаю сразу, а секунду спустя и второго. Как ненормальный луплю их головами об стену, чтобы оглушить. Но, видно, моей силы недостаточно. Твари кряхтят, отбиваются лапами и крыльями. Я ожесточенно борюсь, но, черт побери, сколько же у гуся силищи! Они рвутся из рук, так что я едва стою на ногах. В темноте эти белые лоскутья ужасны, у моих рук отросли крылья, я прямо боюсь, что вот-вот взлечу, будто в лапах у меня привязные аэростаты.

Вот уже и шум поднялся; одна из птиц набрала воздуху и гогочет, ровно будильник. Я оглянуться не успеваю, как слышу за дверью топот, получаю толчок, лежу на земле – рядом яростное рычание. Собака.

Бросаю взгляд вбок, и она тотчас норовит цапнуть за горло. Я немедля замираю, а главное, прижимаю подбородок к воротнику.

Это дог. Проходит вечность, наконец он поднимает голову, садится подле меня. Но едва я пытаюсь шевельнуться, рычит. Я размышляю. Сделать я могу только одно: как-нибудь добраться до маленького револьвера. В любом случае мне надо слинять отсюда, прежде чем сбегутся люди. Медленно, сантиметр за сантиметром, я передвигаю руку.

Такое чувство, что все продолжается не один час. Крохотное движение и грозный рык; замереть – и новая попытка. Наконец револьвер в ладони, но рука дрожит. Я прижимаю ее к земле и командую себе: выхвати револьвер, пальни, прежде чем дог вцепится, и давай Бог ноги.

Я медленно перевожу дух, успокаиваюсь. Потом задерживаю дыхание, выбрасываю вверх руку с револьвером, щелкает выстрел, дог с визгом кидается в сторону, дверь свободна, я кувырком перелетаю через одного из сбежавших гусей.

На бегу быстро хватаю его, одним махом швыряю через стену и сам карабкаюсь наверх. Я еще не перелез, а дог уже опомнился, прыгает, норовит достать меня. Я поспешно переваливаюсь на другую сторону. В десяти шагах от меня стоит Кач с гусем в руках. Как только он видит меня, мы оба бросаемся наутек.

Наконец можно отдышаться. Гусь мертв, Кач мигом с ним покончил. Мы решаем зажарить его не откладывая, чтобы никто ничего не заметил. Я притаскиваю из барака кастрюли и дрова, и мы заползаем в заброшенную сараюшку, которую давно присмотрели для таких целей. Единственное оконце наглухо завешиваем. Там есть нечто вроде очага – лист железа на кирпичах. Мы разводим огонь.

Кач ощипывает и разделывает гуся. Перья мы аккуратно собираем. Сделаем из них две подушечки с надписью «Спокойных снов в ураганном огне!».

Канонада фронта гудит вокруг нашего прибежища. Отсветы огня скользят по лицам, на стенах пляшут тени. Порой доносится глухой грохот, сараюшка дрожит. С самолетов бросают бомбы. Один раз мы слышим приглушенные крики. Должно быть, попадание в один из бараков.

Урчат самолеты; треск пулеметов становится громче. Но от нас свет наружу не проникает, никто его не увидит.

Так мы сидим друг против друга, Кач и я, двое солдат в потертых куртках, жарим гуся, среди ночи. Говорим немного, но обоих наполняет мягкая заботливость, по-моему, даже влюбленные не относятся друг к другу заботливее. Мы – двое людей, две искорки жизни, снаружи ночь и круг смерти. Мы сидим на его краю, в опасности и в защищенности, по нашим рукам течет жир, мы близки друг другу сердцем, и этот час, как пространство: в мягких бликах костерка огоньки и тени чувств порхают туда-сюда. Что он знает обо мне… что я знаю о нем, раньше у нас не было сходных мыслей – теперь мы сидим перед гусем, чувствуем, что живем, и так близки, что говорить об этом нет нужды.

Гусь жарится долго, даже если он молодой и жирный. Поэтому мы сменяем друг друга. Пока один поливает жаркое, второй спит. В воздухе мало-помалу распространяется восхитительный запах.

Внешние шумы превращаются в киноленту, в сновидение, которое, однако, не вполне утрачивает память. В полусне я вижу, как Кач поднимает и опускает ложку, я люблю его, люблю его плечи, его угловатую, склоненную фигуру – и одновременно вижу за его спиной леса и звезды, а какой-то добрый голос произносит слова, дарящие мне покой, мне, солдату, что в больших сапогах, с ремнем и мешочком сухарей шагает такой маленький под высоким небом по дороге, уходящей вдаль, он быстро забывает и уже редко печалится, только шагает все дальше и дальше под огромным ночным небом.

Маленький солдат и добрый голос; если его приласкать, он, пожалуй, и не поймет, этот солдат в больших сапогах и с засыпанным сердцем, он шагает, потому что на нем сапоги, и забыл обо всем, кроме шагания. Разве там, у горизонта, не цветы и не ландшафт, такой тихий, что ему, солдату, хочется плакать? Разве не стоят там картины, которых он не терял, потому что никогда их не имел, поразительно, но для него все-таки в прошлом? Не там ли его двадцать лет?

У меня мокрое лицо? Где я? Передо мной Кач, его огромная склоненная тень накрывает меня, словно уют родного дома. Он что-то тихонько говорит, улыбается, отходит обратно к костру.

Потом объявляет:

– Готово.

– Да, Кач.

Я встряхиваюсь. Посредине сарая сияет румяное жаркое. Мы достаем складные вилки и ножи, отрезаем по ножке. Закусываем черным хлебом, окуная его в соус. Едим медленно, с огромным наслаждением.

– Вкусно, Кач?

– Еще как! А тебе?

– Конечно, Кач.

Мы братья, подвигаем один другому лучшие куски. Потом я закуриваю сигарету, а Кач – сигару. Осталось еще много.

– Как насчет отнести гусятинки Кроппу и Тьядену, а, Кач?

– Само собой, – говорит он.

Мы отрезаем изрядную порцию, тщательно заворачиваем в газету. Остальное мы вообще-то хотим отнести в барак, но Кач смеется и коротко роняет:

– Тьяден!

Мне понятно, надо захватить все. И мы отправляемся в курятник будить арестантов. Но прежде пакуем перья.

Кропп и Тьяден принимают нас за фата-моргану. Потом берутся за дело, аж за ушами трещит. Тьяден держит крыло обеими руками, как губную гармошку, и знай жует. Выпивает жир из кастрюльки и прищелкивает языком:

– Никогда вам этого не забуду!

Мы идем в барак. Над головой опять высокое звездное небо, брезжит рассвет, я иду под этим небом, солдат в больших сапогах и с полным желудком, маленький солдат ранним утром, но рядом со мной, сутулый и угловатый, шагает Кач, мой товарищ.

Очертания барака проступают из сумерек, приближаются как черный, добрый сон.

VI

Поговаривают о наступлении. На передовую нас отправляют на два дня раньше срока. По дороге мы видим разбитую снарядами школу. Вдоль длинной ее стены громоздится высокий двойной штабель новых, светлых, неструганых гробов. От них пахнет живицей, соснами и лесом. Штук сто, не меньше.

– Заранее припасли к наступлению, – удивленно бросает Мюллер.

– Они для нас, – ворчит Детеринг.

– Не болтай чепухи! – прицыкивает Кач.

– Радуйся, если получишь гроб, – ухмыляется Тьяден, – при твоих габаритах, глядишь, определят тебя в брезент!

Остальные тоже отпускают шуточки, неприятные шуточки, а как иначе? Гробы ведь в самом деле для нас. В таких вещах организация работает четко.

Фронтовая полоса охвачена брожением. В первую ночь мы пытаемся сориентироваться. Поскольку довольно тихо, нам слышно, как за вражеским фронтом грохочут транспорты, беспрестанно, до самого рассвета. Кач говорит, что они не отходят, а подвозят войска – войска, боеприпасы, орудия.

Английская артиллерия усилилась, это мы слышим сразу. Справа от фермы стоят по меньшей мере четыре батареи, нацеленные на двадцать и пять правее, а за тополевым обрубком установлены минометы. Кроме того, прибавилось малокалиберных французских пушек, стреляющих осколочно-фугасными снарядами.

Настроение у нас подавленное. Через два часа после того, как мы водворились в блиндажах, собственная артиллерия загоняет нас в окопы. Третий раз за четыре недели. Будь это ошибки в прицеливании, никто бы слова не сказал, но все дело в том, что изношенные орудия дают разброс снарядов вплоть до нашего участка и такие неприцельные выстрелы отнюдь не редкость. Вот почему сегодня ночью у нас двое раненых.

Фронт – это клетка, где приходится нервно ждать, что будет. Над нашими позициями решеткой перекрещиваются траектории снарядов, и мы живем в напряжении неизвестности. Над нами витает случай. Когда подлетает снаряд, я могу только пригнуться, и всё; куда он саданет, я в точности знать не могу, как не могу и повлиять на это.

Именно власть случая и делает нас безразличными. Несколько месяцев назад я сидел в блиндаже, играл в скат, а через некоторое время пошел навестить знакомых в другом блиндаже. Когда я вернулся, от первого блиндажа не осталось и следа, его разнесло прямым попаданием тяжелого снаряда. Я пошел к второму блиндажу и подоспел как раз вовремя, чтобы помочь откапывать. Засыпало его.

Случайно я остаюсь в живых и так же случайно могу погибнуть. В надежном блиндаже меня может раздавить в лепешку, а в чистом поле я могу уцелеть под десятичасовым ураганным огнем. Любой солдат остается в живых лишь благодаря тысячам случайностей. И любой солдат верит случаю и доверяет ему.

Нам приходится следить за сохранностью хлеба. В последнее время, поскольку позиции уже толком не чистят, сильно расплодились крысы. Детеринг твердит, что это самый что ни на есть верный признак опасности.

Здешние крысы большущие и оттого особенно отвратительные. Такую породу называют трупными крысами. У них мерзкие, злобные, голые морды, а от одного вида длинных лысых хвостов накатывает тошнота.

Они, кажется, здорово голодные. Почти у всех обгрызли хлеб. Кропп тщательно заворачивает свой в брезент и кладет себе под голову, но не может спать, потому что крысы бегают по лицу, стараясь добраться до хлеба. Детеринг решил схитрить: прикрепил к потолку блиндажа тонкую проволоку и подвесил к ней узелок с хлебом. Ночью, включив фонарик, он увидел, что проволока раскачивается, а верхом на хлебе сидит жирная крыса.

В конце концов мы устраиваем расправу. Обгрызенные куски хлеба тщательно обрезаем; выбрасывать-то ни в коем случае нельзя, иначе завтра будет нечего есть.

Обрезки складываем на полу посреди блиндажа. Каждый вооружается лопаткой и ждет. Детеринг, Кропп и Кач держат наготове фонарики.

Через несколько минут слышится первое шарканье и волочение. Оно усиливается, теперь уже топает множество маленьких ног. Тут вспыхивают фонарики, и лопатки обрушиваются на черную кучу, которая бросается врассыпную. Результат неплох. Мы выбрасываем крысиные останки через край окопа и опять караулим.

Еще несколько раз эта операция проходит успешно. Потом крысы то ли что-то заметили, то ли почуяли неладное. Перестали приходить. Однако на следующий день все же утащили с полу остатки хлеба.

На соседнем участке они напали на двух больших кошек и собаку, загрызли их и объели.

На другой день нам выдают эдамский сыр. Каждому почти по четверти головки. Отчасти это хорошо, потому что сыр вкусный, а отчасти паршиво – до сих пор большие красные шары всегда предвещали крупную заваруху. Предчувствие усиливается, когда вдобавок выдают шнапс. Мы его, конечно, выпиваем, но на душе нехорошо.

Днем мы соревнуемся в стрельбе по крысам и бездельничаем. Запасы винтовочных патронов и ручных гранат пополняются. Штыки мы проверяем сами. Дело в том, что у некоторых на тупой стороне зубцы, как у пилы. Если кто-нибудь с таким штыком попадает в руки противника, его беспощадно приканчивают. На соседнем участке находили наших, которым этими зубчатыми штыками отпилили носы и выкололи глаза. Потом набили рот и нос опилками, и они задохнулись.

Кой у кого из новобранцев по-прежнему такие штыки; мы их забираем, организуем им другие.

Вообще штык потерял важность. При штурмовой атаке теперь иной раз предпочитают действовать только ручными гранатами и лопатками. Заточенная лопатка – более легкое и многоцелевое оружие, ею можно не только ткнуть под подбородок, но в первую очередь бить, причем с большей силой; особенно если попадешь наискось между плечом и шеей, с легкостью прорубишь до груди. Штык, когда им колешь, часто застревает, и, чтобы его освободить, приходится сперва с силой пнуть противника ногой в живот, а за это время и сам можешь в два счета попасть под удар. Вдобавок штыки еще и ломаются.

Ночью пускают газ. Мы ждем и атаки, лежим в масках, приготовясь сдернуть их, как только появится первая тень.

Светает, но ничего не происходит. Лишь изматывающий нервы грохот на той стороне, эшелоны за эшелонами, грузовики за грузовиками, что там сосредоточивают? Наша артиллерия безостановочно ведет обстрел, но грохот не умолкает, не умолкает…

Лица у нас у всех усталые, мы глядим мимо друг друга.

– Как на Сомме, потом семь суток ураганного огня, – мрачно говорит Кач. С тех пор как мы здесь, он уже не шутит, и это скверно, ведь Кач старый фронтовик, с безошибочным чутьем. Один только Тьяден радуется большим порциям и рому; он даже считает, что мы и вернемся так же спокойно, ничего не случится.

Вроде бы к тому и идет. Минует день за днем. Ночью я сижу в секрете. Надо мной поднимаются и опускаются ракеты, сигнальные и осветительные. Я осторожен и напряжен, сердце стучит вовсю. Снова и снова взгляд падает на часы со светящимся циферблатом, стрелки застыли. Сон висит на веках, я шевелю пальцами в сапогах, чтобы не заснуть. До самой смены ничего не происходит, только непрестанный гул на той стороне. Постепенно мы успокаиваемся, все время режемся в скат и другие азартные игры. Может, повезет.

Днем небо сплошь в привязных аэростатах. Говорят, теперь противник и здесь задействует в наступлении танки и войсковую авиацию. Однако нас куда больше интересуют рассказы про новые огнеметы.

Среди ночи мы просыпаемся. Земля грохочет. Нас накрыло мощным обстрелом. Мы жмемся по углам. Снаряды всех калибров, по звуку слышно.

Каждый хватает свои вещи и ежеминутно проверяет, целы ли они. Блиндаж дрожит, ночь – сплошной рев и вспышки. В этих секундных взблесках света мы переглядываемся, с побледневшими лицами и стиснутыми губами, качаем головой.

Каждый чует, как тяжелые снаряды срывают бруствер окопа, как пробивают эскарп и разносят на куски верхние бетонные чушки. А вот более глухой и яростный удар, похожий на удар лапы взбешенного хищника, – снаряд попадает в окоп. Утром кое-кого из землисто-бледных новобранцев выворачивает наизнанку. Они еще слишком неопытны.

Омерзительно серый свет медленно просачивается в блиндаж, вспышки разрывов тускнеют. Утро. Теперь к артобстрелу примешивается огонь минометов. Это ад, страшнее не бывает. После мин остается братская могила.

Сменщики уходят, наблюдатели вваливаются в блиндаж, дрожащие, с головы до ног в грязи. Один молча ложится в углу, ест, второй, пожилой необученный резервист, рыдает – его дважды выбрасывало ударной волной за бруствер, но отделался он только нервным шоком.

Новобранцы не сводят с него глаз. Такие вещи крайне заразительны, надо смотреть в оба, а то ведь у иных уже дрожат губы. Хорошо, что настает утро; возможно, атака будет еще до полудня.

Обстрел не ослабевает. Он и за спиной тоже. Куда ни глянь, в воздух фонтанами летят грязь и железо. Полоса огня очень широка.

Атаки нет, но пальба продолжается. Мы мало-помалу глохнем. Никто почти не говорит. Да и не разберешь.

От нашего окопа мало что осталось. Во многих местах он теперь высотой не более полуметра, весь в выбоинах, воронках и кучах земли. Прямо перед блиндажом рвется снаряд. И сразу делается темно. Нас засыпало, надо откапываться. Через час вход опять свободен, да и мы немного остыли, так как были заняты делом.

Пробравшийся к нам ротный сообщает, что два блиндажа уничтожены. При виде лейтенанта новобранцы успокаиваются. Сегодня вечером, говорит он, попробуют доставить горячую еду.

Звучит утешительно. Кроме Тьядена, об этом никто и не помышлял. Частица внешнего мира опять становится ближе; раз привезут еду, значит, едва ли все так уж скверно, думают новобранцы. И пусть себе думают, но мы-то знаем, что еда важна не меньше, чем боеприпасы, и лишь поэтому доставить ее необходимо.

Однако попытка терпит неудачу. Высылаем второй отряд. Он тоже поворачивает обратно. В конце концов с ними идет Кач, но даже он возвращается ни с чем. Пройти невозможно, при таком огне и мышь не проскочит.

Мы затягиваем ремни, втрое дольше пережевываем каждый кусок. Но толку все равно чуть, нас мучает зверский голод. Я припрятал ломоть хлеба, мякиш съедаю, а корку держу в мешочке и временами понемногу отгрызаю.

Ночь невыносима. Спать невозможно, мы тупо пялимся в пространство, на грани яви и забытья. Тьяден сокрушается, что мы растратили на крыс обглоданный ими хлеб. Могли бы спокойно приберечь. Сейчас бы любой съел. Воды нам тоже недостает, но пока что терпимо.

Под утро, когда еще темно, возникает суматоха. Через вход вбегает целая стая крыс, мчится вверх по стенам. Фонарики освещают смятение. Все кричат, бранятся, сыплют ударами. Ярость и отчаяние долгих часов выплескиваются на свободу. Лица искажены, руки бьют, крысы верещат, остановиться трудно, мы едва не набрасываемся друг на друга.

Вспышка истощила все наши силы. Лежим, опять ждем. Чудо, что в нашем блиндаже еще нет потерь. Это одно из немногих глубоких укрытий, которые до сих пор уцелели.

Вползает унтер-офицер, приносит хлеб. Троим все-таки удалось ночью пройти в тыловую полосу и доставить немного провианта. Они рассказали, что обстрел с неослабевающей мощью накрывает все вплоть до артиллерийских позиций. Загадка, откуда у них там взялось столько орудий.

Мы вынуждены ждать, ждать и ждать. В полдень случается то, чего я опасался. У одного из новобранцев припадок. Я давно заметил, как он беспокойно двигает челюстями и то сжимает, то разжимает кулаки. Нам хорошо знакомы эти загнанные, вытаращенные глаза. В последние часы парень лишь мнимо утих. Рассыпался, как гнилое дерево.

Теперь он встает, крадется по блиндажу, на мгновение замирает – и бросается к выходу. Я поворачиваюсь, преграждая ему путь, спрашиваю:

– Ты куда?

– Сейчас вернусь, – говорит он и пробует обогнуть меня.

– Погоди, огонь уже слабеет.

Он прислушивается, на секунду взгляд проясняется. Но тотчас в нем опять возникает мутный блеск, как у бешеного пса, парень молчит, отталкивает меня.

– Минуточку, товарищ! – кричу я.

Кач немедля настораживается. И как раз когда новобранец отталкивает меня, тоже хватает парня, и мы вдвоем крепко держим его.

А он сразу начинает бушевать:

– Пустите меня! Выпустите отсюда! Я хочу выйти!

Он ничего не слушает, отбивается, мокрые губы выплевывают слова, полузахлебнувшиеся, бессмысленные. Это приступ блиндажного страха, парню кажется, что здесь он задохнется, и инстинкт гонит его наружу. Если его отпустить, он кинется бежать куда глаза глядят, забыв об укрытии. И это не первый случай.

Поскольку он вконец обезумел и уже закатывает глаза, у нас нет другого способа образумить его, кроме взбучки. Что мы и делаем, быстро и беспощадно, в результате он пока опять сидит тихо. Остальные, глядя на эту сцену, побледнели; надеюсь, она их отпугнет. Такой ураганный огонь бедолагам не по силам; прямо из учебного лагеря они угодили в заваруху, от которой и бывалый солдат может поседеть.

После этого происшествия спертый воздух еще больше действует нам на нервы. Мы сидим тут как в могиле, дожидаясь, когда нас засыплет. Внезапно жуткий вой и вспышка огня, блиндаж трещит по всем швам от прямого попадания, к счастью легкого, бетонные чушки устояли. Немыслимый металлический лязг, стены качаются, винтовки, каски, комья земли, грязь, пыль летят во все стороны. Сернистый дым проникает внутрь. Если бы мы сидели не в прочном блиндаже, а в одном из легких укрытий, какие сооружают с недавних пор, нас бы теперь не было в живых, никого.

Впрочем, эффект и без того прескверный. Давешний новобранец опять бушует, к нему присоединяются еще двое. Один вырывается, выскакивает наружу. Мы едва удерживаем остальных двоих. Я бросаюсь вдогонку за беглецом, прикидывая, не пальнуть ли ему по ногам; тут слышится нарастающий свист, я падаю наземь, а когда встаю, стена окопа облеплена горячими осколками, клочьями плоти и мундира. Ползу обратно.

Первый, кажется, сбрендил по-настоящему. Стоит его отпустить, он, как баран, бьется головой об стену. Ночью придется сделать попытку переправить его в тыловую полосу. А пока мы его связываем, но так, чтобы в случае атаки быстро развязать.

Кач предлагает сыграть в скат; что еще делать-то – может, станет полегче. Но ничего не выходит, мы прислушиваемся к каждому ближнему разрыву, ошибаемся, считая взятки, не видим масть. И в конце концов бросаем игру. Сидим как в огромном гулком котле, по которому дубасят со всех сторон.

Еще одна ночь. Мы уже отупели от напряжения. От смертельного напряжения, которое зазубренным ножом скребет позвоночник. Ноги отказываются служить, руки дрожат, тело – тонкая оболочка поверх едва-едва сдерживаемого безумия, поверх безудержного, бесконечного рыка, готового вот-вот вырваться наружу. У нас уже нет ни плоти, ни мышц, мы не можем смотреть друг на друга, опасаясь чего-то безрассудного. Сжимаем губы – ничего, пройдет… пройдет… глядишь, выдержим и на сей раз.

Внезапно разрывов вблизи уже не слышно. Огонь не утихает, но сместился назад, наш окоп свободен. Мы хватаем гранаты, бросаем их перед блиндажом, выбегаем наружу. Ураганный обстрел прекращен. Зато позади нас мощный заградительный огонь. Вот она, атака.

Никто бы не поверил, что в этой изрытой пустыне еще могут быть люди, однако теперь из окопов повсюду высовываются каски, а метрах в пятидесяти от нас уже ставят пулемет, который немедля начинает тявкать.

Проволочные заграждения изодраны в клочья. Но еще сгодятся, задержат. Мы видим атакующих. Наша артиллерия гвоздит. Пулеметы трещат, палят винтовки. Противник подбирается ближе. Хайе и Кропп берутся за гранаты. Бросают как можно быстрее, обоим передают их с уже выдернутой чекой. Хайе бросает на шестьдесят метров, Кропп – на пятьдесят, это уже выверено и важно. Атакующие на бегу не могут ничего предпринять, пока не подойдут метров на тридцать.

Мы различаем искаженные лица, плоские каски, – это французы. Они уже у остатков проволочного заграждения и несут заметные потери. Пулемет рядом с нами кладет целую цепь; потом у нас возникают задержки с заряжанием, и они подходят ближе.

Я вижу, как один из них падает в рогатку, вверх лицом. Тело обмякает, руки воздеты, словно он собирается молиться. Потом тело проваливается, на проволоке висят только отстреленные руки с обрубками предплечий.

В тот миг, когда мы отходим, впереди над землей приподнимаются три лица. Под одной каской острая темная бородка и глаза, сверлящие меня. Я вскидываю руку, но не могу швырнуть гранату в эти странные глаза, в течение безумной секунды все сражение, словно цирк, с неимоверной скоростью кружит вокруг меня и этих глаз, которые одни только неподвижны, потом там поднимается голова, рука, взмах – и моя граната летит туда, в эту цель.

Мы бежим назад, сбрасываем рогатки в окоп и швыряем за спину гранаты, обеспечивающие огневой отход. Со следующей позиции садят пулеметы.

Из нас получились опасные звери. Мы не сражаемся, мы защищаем себя от уничтожения. Бросаем гранаты не в людей, в этот миг у нас и мыслей таких нет, там каски и руки преследующей нас смерти, впервые за три дня мы можем взглянуть ей в лицо, впервые за три дня можем защищаться от нее, нас обуревает неистовая ярость, мы уже не в бессильном ожидании на эшафоте, мы можем истреблять и убивать, чтобы спасти себя и отомстить.

Мы сидим за каждым углом, за каждым проволочным заграждением и, прежде чем метнуться прочь, швыряем под ноги атакующих пучки взрывов. Грохот гранат впрыскивает силу в наши руки и ноги; пригнувшись, словно кошки, мы бежим, захлестнутые волной, которая несет нас, наполняет жестокостью, делает разбойниками с большой дороги, убийцами, даже, если угодно, демонами; в страхе, ярости, жажде жизни она умножает наши силы, отыскивает и отвоевывает нам спасение. Окажись среди атакующих твой отец, ты без колебаний швырнул бы гранату ему навстречу!

Передняя линия окопов оставлена. Да окопы ли это? Они разворочены, уничтожены – остались лишь отдельные части укреплений, норы, соединенные ходами сообщения, огневые точки в воронках, не больше. Но потери противной стороны растут. Они не рассчитывали на такое сопротивление.

Настает полдень. Солнце припекает, пот щиплет глаза, мы утираем его рукавом, иногда пот смешан с кровью. Впереди первый чуть лучше сохранившийся окоп. Там люди, он подготовлен к контратаке, принимает нас. Мощно вступает наша артиллерия, отсекая атаку огнем.

Цепи за нами приостанавливаются. Не могут продвинуться дальше. Атака разгромлена нашей артиллерией. Огонь перемещается на сотню метров дальше, и мы снова прорываемся вперед. Рядом со мной отрывает голову какому-то ефрейтору. Он пробегает еще несколько шагов, меж тем как кровь фонтаном бьет из шеи.

До рукопашной толком не доходит, противник вынужден отступить. Мы вновь у своих разбитых окопов, но не задерживаемся, оставляем их позади.

О этот поворот! Ты добрался до защищающих резервных позиций, хочешь заползти туда, исчезнуть – и должен повернуть, снова устремиться в кошмар. Не будь мы в тот миг автоматами, мы остались бы лежать, без сил, без воли. Но нас опять утягивает вперед, безвольных и вместе с тем до безумия неистовых и яростных, мы жаждем убивать, ведь теперь там, впереди, наши смертельные враги, их винтовки и гранаты нацелены на нас, если мы их не уничтожим, они уничтожат нас!

Бурая земля, рваная, изрытая бурая земля, маслянисто поблескивающая в солнечных лучах, образует фон неутомимо-тупого автоматизма, наше хриплое дыхание – это скрип пружины, губы пересохли, в голове пустота страшнее, чем после ночной попойки, вот так мы, едва держась на ногах, шагаем вперед, а в наши изрешеченные, продырявленные души мучительно навязчиво вбуравливается образ бурой земли с маслянистым солнцем и дергающимися и мертвыми солдатами, которые там лежат, будто так и надо, хватают нас за ноги и кричат, когда мы перепрыгиваем через них.

Мы уже ничего друг к другу не чувствуем, едва узнаём друг друга, когда облик другого мелькает перед затравленными глазами. Мы бесчувственные мертвецы, которые благодаря какому-то трюку, какому-то опасному волшебству еще могут идти и убивать.

Молодой француз отстает, его настигают, он поднимает руки вверх, в одной у него револьвер – неизвестно, намерен ли он стрелять или сдаваться, удар лопатки раскраивает ему лицо. Второй, видя это, пытается бежать дальше, в спину ему вонзается штык. Он подпрыгивает, раскидывает руки, из широко открытого рта рвется крик, ноги шагают, а в спине качается штык. Третий бросает винтовку, скорчивается на земле, закрыв лицо руками. Остается позади вместе с несколькими другими пленными, будет выносить раненых.

В погоне мы неожиданно выскакиваем к вражеским позициям. Преследуя отступающих буквально по пятам, мы оказываемся там почти одновременно с ними. Поэтому потери у нас незначительны. Тявкает пулемет, но его уничтожают ручной гранатой. Однако этих считаных секунд хватило, чтобы наши получили пять ранений в живот. Кач прикладом расквашивает лицо невредимому пулеметчику. Остальных мы закалываем прежде, чем они успевают взяться за гранаты. А потом жадно выпиваем воду, охлаждавшую пулемет.

Повсюду щелкают кусачки, громыхают доски, брошенные поверх заграждений, через узкие ходы мы врываемся в окопы. Хайе вбивает лопатку в шею огромному французу и кидает первую гранату; на несколько секунд мы пригибаемся за бруствером – прямой участок окопа перед нами пуст. Наискось над углом шипит следующий бросок, расчищает дорогу, мимоходом связки гранат летят в блиндажи, земля содрогается, грохочет, дымится, стонет, мы спотыкаемся о скользкие ошметки плоти, об обмякшие тела, я падаю в распоротый живот, на котором лежит новое, чистенькое офицерское кепи.

Бой буксует. Связь с врагом обрывается. Поскольку задерживаться здесь нельзя, мы под прикрытием артиллерии должны вернуться на свои позиции. В спешке, без долгих размышлений устремляемся в ближайшие блиндажи, забираем консервы, какие попадаются на глаза, в первую очередь банки с тушенкой и маслом, а уж потом смываемся к себе.

Возвращаемся благополучно. Новой атаки с той стороны пока что нет. Больше часа мы молча лежим, отпыхиваемся, отдыхаем. Настолько вымотанные, что, несмотря на сильнейший голод, даже не вспоминаем о консервах. Лишь мало-помалу опять становимся вроде как людьми.

Тамошняя тушенка славится на весь фронт. Порой даже бывает главной причиной внезапной вылазки с нашей стороны, ведь у нас питание в целом скверное, мы постоянно голодаем.

Всего мы добыли пять банок. Да, на той стороне народ продовольствием обеспечивают хорошо, прямо-таки роскошно, не то что нас, вечно голодных, с нашим свекольным мармеладом; мясо у них там просто стоит повсюду, бери – не хочу. Хайе прихватил еще тонкий французский батон, сунул за ремень, как лопатку. Сбоку батон чуток в крови, но это можно срезать.

Счастье, что сейчас можно как следует закусить; силы нам еще пригодятся. Есть досыта так же важно, как иметь хороший блиндаж; потому-то мы и жадны до еды, ведь она может спасти нам жизнь.

Тьяден добыл вдобавок две фляжки коньяку. Мы пускаем их по кругу.

Начинается вечерний обстрел. Приходит ночь, из воронок поднимается туман. С виду кажется, будто эти ямы полны зловещих тайн. Белая мгла боязливо клубится, прежде чем, осмелев, выползает через край. Тогда длинные космы протягиваются от воронки к воронке.

Прохладно. Я на посту, смотрю во мрак. Настроение смутное, как всегда после атаки, поэтому мне трудно наедине с собственными мыслями. Собственно, это не мысли, а воспоминания мучают меня сейчас, в минуты слабости, и наводят странное уныние.

Вверх взлетают французские осветительные ракеты – и передо мной встает картина летнего вечера: из крытой галереи собора я смотрю на высокие розовые кусты, цветущие посредине дворика, где хоронят настоятелей. Вокруг каменные изваяния остановок крестного пути. Ни души, огромная тишина объемлет этот цветущий четырехугольник, солнце дышит теплом на толстые серые камни, я кладу на них ладонь, чувствую тепло. Над правым углом шиферной кровли зеленая башня собора пронзает мягкую тусклую синь вечера. Меж озаренными солнцем, небольшими колоннами крестового хода царит прохладный сумрак, присущий только церквам, я стою там и размышляю о том, что в двадцать лет узнаю поразительные вещи, связанные с женщинами.

Эта картина на удивление близко, она ощутимо трогает меня, прежде чем растаять при вспышке очередной осветительной ракеты.

Я берусь за винтовку, поправляю ее. Ствол влажный, я обхватываю его ладонью, стираю пальцами сырость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю