412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Три товарища и другие романы » Текст книги (страница 30)
Три товарища и другие романы
  • Текст добавлен: 3 августа 2020, 15:30

Текст книги "Три товарища и другие романы"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 64 страниц)

Меж лугов за нашим городом росли вдоль ручья старые тополя. Их было видно издалека, и хотя росли они только по одну сторону, их называли тополевой аллеей. С самого детства нам полюбились эти деревья, от них исходило какое-то необъяснимое притяжение, мы проводили подле них целые дни, слушая тихий шелест листвы. Сидели под ними на берегу ручья, свесив ноги в быстрые светлые волны. Чистый запах воды и песня ветра в тополях властвовали нашей фантазией. Мы очень их любили, и даже теперь картина тех дней, прежде чем исчезнуть, заставляет мое сердце биться чаще.

Странно, что всем воспоминаниям, оживающим в памяти, присущи две особенности. В них неизменно царит тишина, именно она сильнее всего, и даже если в реальности было иначе, сейчас впечатление таково. Беззвучные видения, говорящие со мной взглядами и жестами, молча, без слов, – их молчание потрясает до глубины души, я невольно хватаюсь за рукав и винтовку, чтобы не сгинуть в этой манящей неге, в которой жаждет растаять мое тело, плавно сливаясь с безмолвными могучими токами за гранью вещей.

Воспоминания полны тишины оттого, что для нас это совершенно непостижимо. На фронте нет тишины, и владычество фронта распространяется так далеко, что никогда нас не отпускает. В тылу – в лагерях и на отдыхе – у нас в ушах все равно беспрестанно гудит и глухо рокочет канонада. Мы никогда не бываем достаточно далеко, чтобы ее не слышать. Но в эти дни она была совершенно невыносима.

Именно из-за тишины картины минувшего пробуждают не столько желания, сколько печаль – огромную, растерянную меланхолию. Все это было… но не вернется. Ушло, осталось в другом мире, для нас канувшем в прошлое. На казарменных плацах эти картины вызывали мятежную, необузданную тоску, были тогда еще связаны с нами, мы принадлежали друг другу, хотя нас и разлучили. Они являлись с солдатскими песнями, которые мы пели, шагая меж зарей и черными контурами леса на учебный полигон, были ярким воспоминанием, жившим в нас и приходившим изнутри.

Здесь же, в окопах, мы это воспоминание утратили. Изнутри оно более не является… мы умерли, и оно стоит далеко на горизонте – видением, загадочным отблеском, терзающим нас, пугающим и безнадежно любимым. Оно сильное, и тоска у нас тоже сильная… но до него не добраться, мы знаем. Оно столь же несбыточно, как и надежда стать генералом.

И даже если нам вернут его, ландшафт нашей юности, мы все равно ничего толком сделать не сумеем. Неуловимые, загадочные силы, шедшие от него к нам, возродиться не могут. Очутившись в этом ландшафте, мы будем бродить там, вспоминать, любить его, приходить в волнение при взгляде на него. Но это будет сродни задумчивости перед фотографией погибшего товарища – его черты, его лицо, – и дни, проведенные сообща, наполняются в воспоминании обманчивой жизнью, только вот это не он сам.

Той связи, что соединяла нас с ландшафтом, уже не будет. Ведь притягивало нас не сознание его красоты и настроя, а общее для всех нас чувство братства с вещами и событиями нашей жизни, которое обособляло нас и постоянно делало мир родителей слегка непонятным; ведь каким-то образом мы всегда были мягко им заворожены, преданы его власти, и самая малость неизменно уводила нас на путь бесконечности. Может статься, то была лишь привилегия юности, мы еще не видели пределов, не признавали, что все и вся имеет конец; в крови жило ожидание, сплавлявшее нас воедино с бегом наших дней.

Сегодня мы будем бродить в ландшафте своей юности как чужие. Реальность сожгла нас, мы знаем отличия как торговцы и необходимости – как мясники. В нас больше нет беспечности, мы до ужаса равнодушны. Пусть даже мы очутимся там, но будем ли жить?

Мы одиноки, словно дети, и умудрены опытом, словно старики, мы черствы, печальны и ребячливы, – я думаю, мы потеряны.

Руки у меня мерзнут, по коже бегут мурашки, а ведь ночь теплая. Только туман прохладный, этот зловещий туман, что окутывает мертвецов перед нами и высасывает из них последнюю, забившуюся в уголок жизнь. Утром они будут зеленовато-бледными, а их кровь свернется и почернеет.

Все еще поднимаются осветительные ракеты, заливая безжалостным светом оцепеневший ландшафт, изрытый кратерами, полный слепящего холода, как луна. Кровь под моей кожей несет в мысли страх и тревогу. Они слабеют и дрожат, им нужны тепло и жизнь. Не выдержат они без утешения и обмана, приходят в смятение перед голой картиной отчаяния.

Я слышу звяканье котелков, и мне сразу ужасно хочется горячей еды, она пойдет на пользу, успокоит меня. С трудом заставляю себя дождаться смены караула.

Потом иду в блиндаж, где нахожу миску перловки. Она сварена с салом, вкусная, и ем я медленно. Но сижу тихо, хотя остальные повеселели, оттого что канонада улеглась.

Дни идут, и каждый час непостижим и самоочевиден. Атаки чередуются с контратаками, и на изрытом воронками пространстве между позициями мало-помалу скапливаются трупы. Раненых, лежащих не очень далеко, нам большей частью удается вынести. Но некоторые поневоле остаются там подолгу, и мы слышим, как они умирают.

Одного мы тщетно разыскиваем два дня. Он, наверно, лежит на животе и не может перевернуться. Иначе неудачу поисков не объяснить; ведь только когда человек кричит, почти уткнувшись ртом в землю, установить направление очень-очень трудно.

Рана у него, думается, скверная, притом коварная, не слишком тяжелая, она не может быстро ослабить тело до такой степени, чтобы человек отошел в полузабытьи, но и не настолько легкая, чтобы терпеть боль, рассчитывая оклематься. Кач полагает, что у парня либо раздроблен таз, либо прострелен позвоночник. Грудь не задета, иначе ему бы недостало сил так кричать. Вдобавок при другом повреждении он бы двигался, и мы бы его увидели.

Постепенно он хрипнет. Голос звучит так несуразно, что мог бы идти откуда угодно. Первой ночью наши ходят искать трижды. Но всякий раз, когда они думают, что определили направление, и уже ползут туда, раздается новый крик, совсем в другой стороне.

Поиски продолжаются до самого рассвета, безуспешно. Днем мы внимательно изучаем местность в бинокль – ничего. На второй день он кричит тише, губы и рот явно пересохли.

Ротный посулил тому, кто его найдет, внеочередной отпуск плюс еще три дня. Стимул мощный, но мы бы и без того сделали все возможное, потому что его крики – сущий кошмар. Кач с Кроппом выходят снова, даже не дождавшись вечера. При этом Альберту отстрелили мочку уха. Все зря, возвращаются они без него.

И ведь можно отчетливо разобрать, что он кричит. Сперва все время звал на помощь, второй ночью его, должно быть, лихорадит, он разговаривает с женой и детьми, мы часто слышим имя Элиза. Сегодня он только плачет. Вечером голос тускнеет, превращается в хрип. Но всю ночь он тихо стонет. Нам хорошо слышно, потому что ветер дует в нашу сторону. Утром, когда мы уже думаем, что он давно упокоился, до нас опять долетает булькающее хрипение…

Стоит жара, а мертвецы лежат непогребенные. Мы не можем вынести всех, не знаем, куда их девать. Их хоронят снаряды. У некоторых животы вздуваются как шары. Шипят, рыгают, шевелятся. Внутри там бурлит газ.

Небо синее, безоблачное. Вечерами становится душно, зной поднимается из земли. Когда ветер дует на нас, он приносит с собой запах крови, тяжелый, отвратительно-сладковатый, мертвые испарения воронок, словно смесь хлороформа и тлена, вызывающая у нас дурноту и рвоту.

Ночами теперь спокойно, и начинается охота за медными ведущими поясками от снарядов и шелковыми зонтиками от французских осветительных ракет. Отчего снарядные пояски пользуются таким спросом, никто, собственно, не знает. Собиратели просто утверждают, что они-де ценные. Некоторые натащили столько, что, когда мы уходим в тыл, шагают согнувшись под их тяжестью в три погибели.

Хайе, во всяком случае, называет причину: хочет послать их невесте, вместо подвязок для чулок. Среди фризов по этому поводу, конечно же, разгорается бурное веселье, они хлопают себя по коленкам, вот умора так умора, черт подери, ох и пройдоха этот Хайе. Особенно разошелся Тьяден, прямо удержу не знает; он подхватил самый большой поясок и поминутно сует в него ногу, показывая, сколько там свободного места.

– Хайе, друг, ножки-то у нее будь здоров… – Мысленно Тьяден взбирается чуть выше. – А задница в таком разе, поди, как… как у слона. – Он не в силах угомониться: – Хотел бы я дать шлепка по ейному филею, едрена вошь…

Хайе сияет, слыша столь восторженные похвалы по адресу своей невесты, и самодовольно бросает:

– Крепкая баба!

От шелковых зонтиков практической пользы куда больше. Из трех-четырех получается блуза, в зависимости от объема груди. Мы с Кроппом пускаем их на носовые платки. Остальные отсылают зонтики домой. Если б их жены видели, с каким риском зачастую добывают эти тонкие лоскутья, они бы здорово напугались.

Кач застает Тьядена, когда тот совершенно спокойно пытается сбить пояски с неразорвавшегося снаряда. У любого другого случился бы взрыв, а Тьядену, как всегда, везет.

Целое утро перед нашей позицией порхают две бабочки. Лимонницы, с красными точками на желтых крылышках. Какими судьбами их сюда занесло – кругом ни травинки, ни цветка. Они отдыхают на зубах черепа. В точности как они, беспечны и птицы, давно привыкшие к войне. Каждое утро над фронтовой полосой вьются жаворонки. Год назад мы даже видели, как они высидели птенцов и поставили их на крыло.

В окопах крысы дают нам передышку. Они впереди – и мы знаем причину. Крысы жиреют; заметив какую-нибудь, мы сразу ее отстреливаем. Ночами на той стороне опять слышен гул. Днем ведется обычный обстрел, так что можно подремонтировать окопы. Развлечений тоже хватает. Благодаря самолетам. Многочисленные воздушные бои ежедневно находят своих зрителей.

Боевые самолеты мы терпим, а вот разведывательные ненавидим пуще чумы, ведь они наводят на нас огонь артиллерии. Через несколько минут после их появления шрапнель и снаряды сыплются градом. Именно поэтому мы за один день теряем одиннадцать человек, в том числе пятерых санитаров. Двоих расплющило так, что, по словам Тьядена, их можно соскрести с эскарпа ложкой и похоронить в котелке. Еще одного разорвало пополам. Мертвый, он лежит грудью на стенке окопа, лицо лимонно-желтое, в бороде тлеет сигарета. Тлеет, пока не гаснет на губах.

Убитых мы пока складываем в большую воронку. Их там сейчас три слоя.

Внезапно опять начинается шквальный обстрел. Но скоро мы вновь сидим в напряженном оцепенении праздного ожидания.

Атака, контратака, удар, контрудар – слова, но что за ними стоит! Мы теряем множество людей, большей частью новобранцев. Наш участок опять доукомплектовывают. Полк из новых, почти сплошь молодые парни последних годов призыва. Подготовлены плохо, худо-бедно усвоили кое-что теоретически – и на фронт. Знают, конечно, что такое ручная граната, а вот об укрытии имеют слабое представление и, главное, не умеют его увидеть. Взгорок меньше полуметра высотой вообще не замечают.

Хотя подкрепление нам необходимо, пользы от новобранцев мало, зато хлопот и работы куда больше. В этом районе тяжелых наступательных боев они беспомощны и гибнут как мухи. Нынешняя позиционная война требует знаний и опыта, надо чувствовать местность, ухом распознавать снаряды, их звук и воздействие, уметь предвидеть, где они ударят, каков их разброс и как от них защититься.

Молодое пополнение, разумеется, об этом почти ничего еще не знает. Его уничтожают, так как оно толком не умеет отличить шрапнель от осколочного снаряда, людей сметает, потому что они со страхом прислушиваются к вою неопасных крупнокалиберных «чемоданов», которые падают далеко позади, и не слышат тихого жужжания мелких, какими ведется настильный обстрел. Точно овцы, они сбиваются в кучу, вместо того чтобы разбежаться в разные стороны, и даже раненых расстреливают с самолетов, точно зайцев.

Бледные брюквенные лица, судорожно скрюченные руки, щемящая храбрость этих бедолаг, которые все-таки идут в атаку, этих отважных бедолаг, настолько запуганных, что они даже громко кричать не смеют, с разорванной грудью, животом, руками, ногами лишь тихонько зовут маму и сразу умолкают, как только на них посмотрят.

Их мертвые, покрытые пушком, заострившиеся лица отмечены жуткой невыразительностью умерших детей.

Комок подкатывает к горлу, когда смотришь, как они вскакивают, бегут, падают. Хочется поколотить их за дурость и взять на руки, унести отсюда, где им не место. Все они в серых форменных куртках, брюках и сапогах, но большинству форма велика, болтается как на вешалке, плечи у них слишком узкие, тела слишком мелкие, формы таких детских размеров не предусмотрели.

На одного старика приходится от пяти до десяти новобранцев. Внезапная газовая атака уносит многих. Они даже не успели догадаться, что их ожидало. Мы обнаруживаем целый блиндаж, полный парней с посиневшими лицами и черными губами. А в одной из воронок они слишком рано сняли противогазы, не знали, что газ дольше всего держится над самой почвой, в низинах, и, увидев наверху людей без масок, сорвали свои, а потому наглотались достаточно, чтобы спалить себе легкие. Их состояние безнадежно, они умирают, захлебываясь кровью и задыхаясь.

На передовой позиции я вдруг сталкиваюсь с Химмельштосом. Мы укрываемся в одном блиндаже. Все вокруг в напряжении, ждут начала атаки.

При всей горячке, в какой я вместе с остальными бегу к выходу, в голове у меня молнией мелькает мысль: я не вижу Химмельштоса! Быстро бросаюсь назад в блиндаж: вот он, лежит в углу, с мелкой поверхностной царапиной, изображает раненого. Физиономия словно после драки. У него приступ страха, он ведь тоже новичок. Но меня бесит, что мальчишки из пополнения идут в атаку, а он торчит здесь.

– Выметайся! – ору я.

Он не двигается, губы дрожат, усы трясутся.

– Выметайся! – повторяю я.

Он подбирает ноги, жмется к стене и скалит зубы, как собака.

Я хватаю его за плечо, хочу рывком поставить на ноги. Он взвизгивает.

И тут у меня сдают нервы. Держу его за шкирку, трясу как мешок, так что голова мотается из стороны в сторону, и ору ему в физиономию:

– Мерзавец, а ну пошел!.. Сволочь, живодер, увильнуть надумал? – Глаза у него стекленеют, я бью его башкой об стену. – Скотина! – Пинок под ребра. – Свинья! – Я вышвыриваю его из блиндажа головой вперед.

Новая волна наших как раз бежит мимо. С ними лейтенант. Увидев нас, он кричит:

– Вперед, вперед, живо присоединяйтесь!..

И случается то, чего я взбучкой добиться не сумел. Услышав приказ командира, Химмельштос приходит в себя, глядит вокруг и присоединяется к атакующим.

Я следую за ним, вижу, как он бежит. Теперь это снова молодцеватый Химмельштос с казарменного плаца, он даже далеко обгоняет лейтенанта…

Ураганный огонь, заградительный огонь, огневая завеса, мины, газ, танки, пулеметы, ручные гранаты – слова, слова, но в них заключен всемирный кошмар.

Лица у нас заскорузлые, мысли опустошены, мы смертельно устали; когда начинается атака, иных приходится расталкивать кулаками, чтобы проснулись и шли; глаза воспалены, руки изодраны, колени кровоточат, локти разбиты.

Минуют недели… месяцы… годы? Всего лишь дни… Мы видим, как рядом с нами время пропадает в бесцветных лицах умирающих, мы заглатываем еду, бежим, бросаем, стреляем, убиваем, лежим, мы ослабли и отупели, поддерживает нас лишь то, что есть еще более слабые, еще более отупевшие, еще более беспомощные, которые смотрят на нас широко открытыми глазами как на богов, порой избегающих смерти.

В короткие часы покоя мы наставляем их:

– Вон там, видишь, верхушка дерева качнулась? Это летит мина! Лежи, она рванет дальше. А вот если пойдет вот так, удирай! От нее можно убежать.

Мы тренируем их уши на коварное жужжание мелких снарядов, оно едва уловимо, но его необходимо расслышать в грохоте, как жужжание комаров; мы вдалбливаем им, что эта мелочь опаснее крупных снарядов, какие слышно издалека. Показываем, как спрятаться от самолетов, как притвориться мертвым, если тебя сминает атака, как выдернуть чеку гранаты, чтобы она взорвалась за полсекунды до удара о землю; учим их молниеносно падать в воронки – от фугасных снарядов; показываем, как с помощью связки гранат овладеть окопом с фланга, объясняем разницу в продолжительности воспламенения ручных гранат противника и наших, обращаем их внимание на звук газовых боеприпасов и демонстрируем приемы, которые могут спасти их от смерти.

Они слушают, беспрекословно, старательно, однако в следующий раз, когда все начинается, в горячке опять действуют большей частью неправильно.

Хайе Вестхуса тащат на волокуше прочь, ему сорвало спину, при каждом вздохе в ране пульсирует легкое. Я еще успеваю пожать ему руку.

– Это конец, Пауль, – стонет он и от боли кусает себя в предплечье.

Мы видим еще живых людей, которым снесло череп; видим, как идут солдаты, которым оторвало обе ступни, они ковыляют на изломанных обрубках к ближайшему окопу; один ефрейтор два километра ползет на руках, таща за собой раздробленные в коленях ноги; еще один идет к перевязочному пункту, держась руками за живот, откуда вываливаются кишки; мы видим людей без рта, без нижней челюсти, без лица; находим такого, что два часа зубами пережимает артерию на руке, чтобы не истечь кровью; встает солнце, наступает ночь, свистят снаряды, жизнь кончена.

Но клочок развороченной земли, где мы окопались, удержан, несмотря на превосходство противника, отданы лишь несколько сотен метров. И каждый метр стоил нам одного убитого.

Нас сменяют. Снова колеса грузовиков уносят нас прочь, мы тупо стоим, а услышав окрик «Внимание! Провода!», подгибаем колени. Когда нас везли сюда, было лето, деревья еще зеленели, теперь они выглядят уже по-осеннему, а ночь хмурая и сырая. Машины останавливаются, мы вылезаем из кузовов, разношерстная толпа, остаток многих имен. Сбоку стоят темные фигуры, выкликают номера полков и рот. И всякий раз отделяется кучка, скудная, малочисленная кучка грязных, бледных солдат, до ужаса маленькая кучка, до ужаса маленький остаток.

Вот кто-то выкликает номер нашей роты, судя по голосу, наш ротный, уцелел, значит, только рука на перевязи. Мы подходим к нему, и я вижу Кача и Альберта, мы становимся рядом, прислоняемся друг к другу, смотрим друг на друга.

Снова и снова мы слышим наш номер. Он может кричать долго, в лазаретах и воронках его не услышат.

Еще раз:

– Вторая рота, ко мне!

Потом тише:

– Больше никого из второй роты? – Он умолкает, потом слегка хрипло спрашивает: – Это все? – И командует: – Рассчитайсь!

Серое утро, на позиции мы уходили еще летом, и было нас сто пятьдесят человек. Сейчас нам зябко, осень, шуршат листья, голоса устало роняют:

– Первый… второй… третий… четвертый… – На тридцать втором они умолкают. Молчание длится долго, пока не раздается вопрос:

– Еще кто-нибудь есть? – Ожидание, затем тихо: – Повзводно… – Он осекается, доканчивает: – Вторая рота… – И с трудом: – Вторая рота, не в ногу марш!

Шеренга, короткая шеренга шагает навстречу утру.

Тридцать два человека.

VII

Нас отводят дальше обычного, в полевой сборно-учебный лагерь, на переформирование. Нашей роте требуется больше сотни человек пополнения.

До поры до времени болтаемся без дела, если свободны от дежурств. Через два дня приходит Химмельштос. После окопов спесь с него слетела. Он предлагает помириться. Я готов, потому что видел, как он помогал выносить Хайе Вестхуса, которому сорвало спину. Поскольку же вдобавок Химмельштос говорит вполне разумно, мы не против, когда он приглашает нас в столовую. Только Тьяден недоверчив и сдержан.

Однако и он смягчается, ведь Химмельштос сообщает, что будет замещать кашевара, который уезжает в отпуск. И в доказательство немедля выдает нам два фунта сахару, а персонально Тьядену – полфунта сливочного масла. Мало того, устраивает так, что на ближайшие три дня нас командируют на кухню – чистить картошку и брюкву. И получаем мы там превосходный офицерский харч.

Итак, сейчас нам обеспечено все то, что солдату нужно для счастья, – хорошая еда и покой. Немного, если вдуматься. Еще год-другой назад мы бы жутко себя презирали. А теперь почти довольны. Все входит в привычку, в том числе и окопы.

В силу этой привычки мы вроде как очень быстро забываем. Позавчера еще были под огнем, сегодня валяем дурака и шляемся по округе, а завтра снова двинем в окопы. На самом деле ничего мы не забываем. Пока мы должны воевать, фронтовые дни, закончившись, опускаются куда-то в глубины нашего существа, слишком они тягостны, и сразу же думать о них нельзя. Только задумайся – и они задним числом убьют тебя; вот это я уже заметил: кошмар можно выдержать, пока просто ему покоряешься, но он убивает, если размышляешь о нем.

Отправляясь на позиции, мы становимся животными, поскольку это единственное, что дает шанс продержаться, и точно так же на отдыхе превращаемся в легкомысленных шутников и засонь. Иначе никак не можем, что-то нас форменным образом к этому принуждает. Любой ценой мы хотим жить, и нам нельзя обременять себя чувствами, возможно весьма похвальными в мирное время, но здесь фальшивыми. Кеммерих мертв, Хайе Вестхус умирает, с телом Ханса Крамера на Страшном суде будет много хлопот – попробуй собери после прямого попадания; у Мартенса больше нет ног, Майер убит, Маркс убит, Байер убит, Хеммерлинг убит. Сто двадцать человек лежат где-то сраженные пулями и снарядами, хреново, конечно, только нам что за дело, мы-то живы. Если б мы могли их спасти, тогда да, мы бы на все пошли, даже и на гибель, какая разница, ведь при желании мы действуем чертовски энергично; боязни в нас мало, нам знаком страх смерти, но это совсем другое, инстинктивное.

Только вот товарищи наши погибли, мы не в силах им помочь, они обрели покой – кто знает, что еще нам предстоит, оттого-то мы спим или рубаем от пуза, сколько влезет, пьянствуем и курим, чтобы разогнать скуку. Жизнь коротка…

Фронтовой кошмар уходит вглубь, если повернуться к нему спиной, мы давим его похабными и мрачными шуточками; когда кто-нибудь умирает, говорим, что он откинул копыта, и вот так говорим обо всем, это спасает от сумасшествия, и, пока воспринимаем все таким манером, мы сопротивляемся.

Но мы не забываем! Военные газеты пишут о замечательном армейском юморе, о солдатах, которые, едва выйдя из-под ураганного обстрела, устраивают танцульки, однако это беспардонное вранье. Мы поступаем так не оттого, что юмористы по натуре, нет, просто без юмора нам каюк. Черепушка и без того на пределе, долго не выдержит, юмор с каждым месяцем становится все горше.

И я знаю: все, что сейчас, пока мы воюем, камнем оседает в глубине, после войны проснется, и вот тогда начнется схватка не на жизнь, а на смерть.

Дни, недели, годы здесь, на фронте, вернутся снова, и погибшие товарищи восстанут из мертвых и пойдут с нами, в головах будет ясность, у нас будет цель, и так мы пойдем, погибшие товарищи рядом, годы фронта позади – против кого, против кого?

В этих местах недавно побывал фронтовой театр. На дощатой стенке еще висят пестрые афиши спектаклей. Мы с Кроппом удивленно их разглядываем. В голове не укладывается, что такое еще существует. На афише изображена девушка в светлом летнем платье, подпоясанном красным лаковым ремешком. Одной рукой она опирается на перила, в другой держит соломенную шляпку. На ней белые чулочки и белые туфельки, изящные туфельки с пряжками, на высоком каблуке. За спиной у нее сверкает синее море с белыми барашками на волнах, сбоку голубеет бухта. Очаровательная девушка – с тонким носиком, алыми губками и длинными ногами, невероятно чистенькая и ухоженная, наверняка дважды в день принимает ванну и никогда не разводит грязь под ногтями. Ну разве что застрянет иногда песчинка-другая с пляжа.

Рядом с девушкой – мужчина в белых брюках, синем пиджаке и морской фуражке, но он интересует нас куда меньше.

Девушка с афиши на дощатой стенке кажется нам чудом. Мы совершенно забыли, что существует такое, да и теперь толком не верим своим глазам. Сколько лет мы не видели ничего подобного, ничего даже отдаленно подобного этой безмятежности, красоте и счастью. Это мир, вот таким должно быть мирное время, с волнением думаем мы.

– Ты глянь на эти легкие туфли, она бы в них и километра не прошагала, – говорю я и в тот же миг чувствую себя круглым дураком, глупо ведь, глядя на этакую картину, думать о марше.

– Как по-твоему, сколько ей лет? – спрашивает Кропп.

– Самое большее года двадцать два, Альберт, – прикидываю я.

– Тогда выходит, она старше нас. Ей не больше семнадцати, говорю тебе!

У нас мурашки бегут по коже.

– Альберт, вот это да, верно?

Он кивает:

– У меня дома тоже есть белые брюки.

– Белые брюки, – говорю я, – а такая вот девушка…

Мы оглядываем один другого. Смотреть особо не на что, у каждого выгоревшая, залатанная, грязная форма. Безнадежная затея – сравнивать.

Поэтому для начала мы сдираем с досок молодого человека в белых брюках, осторожно, чтобы не повредить девушку. Это уже кое-что. Потом Кропп предлагает:

– Может, на дезинсекцию сходим?

Я не очень-то рвусь, одежда от этого портится, а вши через два часа опять тут как тут. Но после того как мы еще немного полюбовались картинкой, я соглашаюсь. Даже иду еще дальше:

– Может, и чистые рубахи раздобыть сумеем…

Альберт почему-то думает иначе:

– А лучше – портянки.

– Может, и портянки. Давай-ка пойдем на разведки.

Тут прогулочным шагом подходят Леер и Тьяден, видят афишу, и в мгновение ока разговор становится довольно похабным. Леер первым в нашем классе завел роман и рассказывал о нем волнующие подробности. Он на свой лад восхищается картинкой, и Тьяден не отстает.

Нам не то чтобы противно. Кто не похабничает, тот не солдат. Просто в эту минуту мы не очень расположены к подобным разговорам, а потому сворачиваем в сторону и шагаем к дезинсекционной камере, с ощущением, будто это изысканный модный магазин.

Дома́, где нас расквартировали, расположены недалеко от канала. За каналом – пруды, окруженные тополевыми рощами, а вдобавок там женщины.

На нашей стороне народ из домов выселили. А на той изредка можно увидеть местных жителей.

Вечером мы плаваем. На берегу появляются три женщины. Идут медленно и глаз не отводят, хотя мы без плавок.

Леер окликает их. Они смеются, останавливаются, смотрят на нас. На ломаном французском мы выкрикиваем фразы, которые приходят в голову, все вперемешку, торопливо, лишь бы они не ушли. Изысками тут и не пахнет, да и откуда им взяться.

Одна из женщин худенькая, чернявая. Когда она смеется, видно, как поблескивают зубы. Движения у нее быстрые, юбка свободно вьется вокруг ног. Хотя вода холодная, мы ужасно разгорячились и стараемся вызвать интерес, не дать им уйти. Пытаемся шутить, и они отвечают, но мы их не понимаем, смеемся и машем руками. А вот Тьяден умнее. Бежит в дом, выносит буханку хлеба, поднимает над головой.

Успех огромный. Девушки кивают, знаками приглашают перебраться на тот берег. Но нам нельзя. Запрещено. Ступать на тот берег запрещено. На мостах всюду часовые. Без пропуска нечего и соваться. Поэтому мы стараемся объяснить, что лучше им прийти к нам, но они отрицательно мотают головой, показывая на мосты. Их тоже не пропустят.

Они поворачивают, медленно идут обратно, опять вдоль берега канала. Мы вплавь их провожаем. Через несколько сотен метров они сворачивают, показывают на дом, выглядывающий чуть поодаль из зарослей деревьев и кустов. Леер спрашивает, там ли они живут.

Они смеются: да, там их дом.

Мы в ответ кричим, что придем, когда часовые не увидят. Ночью. Этой ночью.

Они поднимают руки, складывают ладони, прислоняются к ним щекой, закрывают глаза. Поняли. Худенькая чернявая пританцовывает. Блондинка щебечет:

– Хлеб… хорошо…

Мы энергично заверяем, что принесем хлеба. И другие замечательные вещи, мы закатываем глаза и жестами показываем какие. Леер чуть не захлебывается, пытаясь изобразить «кусок колбасы». В случае чего мы бы им целый продовольственный склад посулили. Они уходят, то и дело оглядываясь назад. Мы вылезаем на свой берег, смотрим, войдут ли они в тот дом, ведь вполне могут и обмануть. Потом плывем обратно.

Без пропуска через мост не пройдешь, поэтому ночью мы просто переплывем канал. Нас обуревает неуемное волнение. Не в силах усидеть на месте, идем в столовую. Там как раз есть пиво и что-то вроде пунша.

Мы пьем пунш и потчуем друг друга завиральными историями. Охотно принимаем их на веру и с нетерпением ждем своей очереди выложить еще более невероятную байку. Не зная, чем занять беспокойные руки, без конца смолим сигареты, пока Кропп не говорит:

– Вообще-то можно бы захватить для них и немного курева.

Тогда мы прячем сигареты в шапки – целее будут.

Небо становится зеленым, как незрелое яблоко. Нас четверо, а должно быть только трое, поэтому надо отделаться от Тьядена, и мы накачиваем его ромом и пуншем, так что в конце концов он едва держится на ногах. С наступлением темноты идем к своим домам, Тьяден посредине. Разгоряченные, мы полны жажды приключений. Чернявая худышка для меня: кто с кем – решено заранее.

Тьяден падает на свой тюфяк и тотчас разражается храпом. Потом вдруг просыпается, да с такой хитрой ухмылкой, что мы пугаемся, думая, что он нас обдурил и весь пунш пропал зря. Но он опять валится на тюфяк, спит дальше.

Каждый из нас троих достает буханку хлеба, заворачивает в газету. Туда же кладем сигареты и три солидных куска ливерной колбасы, которую нам выдали сегодня вечером. Приличный подарок.

До поры до времени суем все это в сапоги, ведь сапоги нужно взять с собой, чтобы на том берегу не поранить ноги проволокой или стекляшками. А поскольку предстоит плыть, одежда нам не понадобится. Темно, да и недалеко.

С сапогами в руках выходим из дома. Быстро соскальзываем в воду, ложимся на спину, плывем, держа сапоги с добром над головой.

На другом берегу осторожно вылезаем из воды, вытаскиваем свертки, надеваем сапоги. Свертки суем под мышку. И мокрые, голые, в одних сапогах припускаем рысью. Дом находим сразу – темное пятно в кустах. Леер падает, споткнувшись о корни, обдирает локти, но весело говорит:

– Пустяки!

Окна закрыты ставнями. Мы тихонько крадемся вокруг дома, пробуем заглянуть в щелки. Потом нас захлестывает нетерпение. А на Кроппа вдруг нападают сомнения:

– Что, если у них там майор?

– Тогда смоемся, – смеется Леер, – пусть-ка прочтет вот здесь полковой номер! – Он хлопает себя по ягодице.

Не заперто. Сапоги изрядно громыхают. Дверь отворяется, оттуда падает луч света, слышен испуганный женский вскрик. Мы бормочем:

– Тсс… camerade… bon ami… [3] – и поднимаем вверх свертки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю