412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Три товарища и другие романы » Текст книги (страница 33)
Три товарища и другие романы
  • Текст добавлен: 3 августа 2020, 15:30

Текст книги "Три товарища и другие романы"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 64 страниц)

Кач пожимает плечами:

– Должно, есть люди, которым от войны польза.

– Ну, я не из их числа, – ухмыляется Тьяден.

– Здесь таких вообще нету.

– Так кому от нее польза-то? – не унимается Тьяден. – Кайзеру ведь от нее тоже проку нет. У него все есть, чего он ни пожелай.

– Ну, не скажи, – возражает Кач, – войны у него до сих пор еще не было. А каждому более-менее великому кайзеру нужна хоть одна война, иначе он не прославится. Ты загляни в свои школьные учебники.

– Генералы тоже становятся знаменитыми благодаря войне, – вставляет Детеринг.

– Еще знаменитее, чем кайзер, – поддакивает Кач.

– Наверняка за войной стоят другие люди, которым охота на ней заработать, – бурчит Детеринг.

– По-моему, тут скорее что-то наподобие лихорадки, – говорит Альберт. – Никто ее вроде и не хочет, а она вдруг тут как тут. Мы войны не хотели, другие уверяют, что они тоже, и все равно полмира воюет.

– У них там врут больше, чем у нас, – говорю я, – вспомните листовки у пленных, где было написано, что мы-де поедаем бельгийских детей. Молодчиков, которые пишут такое, вешать надо. Вот кто настоящие виновники.

Мюллер встает:

– Хорошо хоть война здесь, а не в Германии. Вы гляньте на изрытые воронками поля!

– Это верно. – Тьяден и тот соглашается. – Но куда лучше совсем без войны.

Он гордо удаляется, ведь в конце концов сумел задать нам, вольноопределяющимся. И здесь его мнение в самом деле типично, с ним сталкиваешься снова и снова, и возразить ничего толком не возразишь, потому что оно еще и пресекает понимание других взаимосвязей. Национальное чувство простого солдата состоит в том, что он находится здесь. Но этим оно и исчерпывается, все прочее он оценивает практически, со своей позиции.

Альберт сердито ложится в траву.

– Лучше вообще об этом не говорить.

– От разговоров ничегошеньки не меняется, – согласно кивает Кач.

Вдобавок почти все новые вещи приходится сдать в обмен на старую рвань. Их нам выдали только для парада.

Вместо России – опять на фронт. Путь лежит через жидкий лесок с искореженными деревьями и развороченной почвой. Кое-где жуткие ямищи.

– Мать честная, вот так долбануло, – говорю я Качу.

– Минометы, – отвечает он, потом показывает вверх.

Среди ветвей висят мертвецы. Голый солдат сидит в развилке сучьев, только каска на голове, а одежды никакой. Там, наверху, лишь половина, безногий торс.

– Что здесь творилось? – спрашиваю я.

– Вышибло его из одежи, – бурчит Тьяден.

– Чудно́, – говорит Кач, – мы эту страсть уже несколько раз видали. Когда долбает этакая мина, человека впрямь вышибает из одежи. Ударной волной.

Взглядом я продолжаю искать. Так и есть. Вон висят лоскутья формы, а в другом месте прилипла кровавая каша, человеческие останки. Вот лежит тело, у которого на одной ноге обрывок подштанников, а на шее воротник от куртки. В остальном он голый, клочья одежды болтаются вокруг на дереве. Рук нет, их словно выкрутило. Одну я замечаю шагах в двадцати, в кустах. Мертвец лежит лицом вниз. Там, где раны от рук, земля почернела от крови. Листва под ногами расцарапана, словно человек еще дергался.

– Это не шутки, Кач, – говорю я.

– Осколок снаряда в брюхе тоже не шутка, – отвечает он, пожимая плечами.

– Только не раскисать, – бросает Тьяден.

Случилось это, наверно, не так давно, кровь еще свежая. Живых людей мы не видим, а потому не задерживаемся, только сообщаем обо всем в ближайшую санчасть. В конце концов, это не наше дело, пускай санитары поработают.

Решено выслать патруль, чтобы разведать, на какую глубину еще заняты вражеские позиции. Из-за отпуска я как-то странно чувствую себя перед остальными и поэтому тоже вызываюсь идти. Мы намечаем план, пробираемся через проволочные заграждения и разделяемся, ползем вперед уже поодиночке. Немного погодя я нахожу неглубокую ложбину, соскальзываю в нее. И оттуда веду наблюдение.

Местность находится под умеренным пулеметным огнем. Поливают со всех сторон, не очень сильно, однако же достаточно, чтобы особо не подниматься.

Осветительная ракета раскрывает зонтик. Местность цепенеет в блеклом свете. Тем чернее над ней затем смыкается мрак. В окопе недавно рассказывали, что перед нами чернокожие. А это плохо, ведь их толком не разглядишь, вдобавок они очень ловки в патруле. И странным образом зачастую не менее безрассудны; как-то в дозоре Кач и Кропп перестреляли черный патруль противника, потому что, не устояв перед жаждой покурить, те на ходу смолили сигареты. Качу и Альберту достаточно было взять на прицел красные огоньки.

Совсем рядом с шипением рвется небольшой снаряд. Я его не слышал и сильно пугаюсь. В ту же секунду меня захлестывает бессмысленный страх. Я здесь один и почти беспомощен в темноте – а что, если из какой-нибудь воронки за мной давно наблюдают чужие глаза и приготовлена ручная граната, которая разнесет меня в клочья? Надо взять себя в руки. В патруле я не впервые, притом сейчас не особенно опасно. Но после отпуска это первый раз, к тому же местность мне пока не очень знакома.

Я твержу себе, что мое смятение нелепо, что в темноте, вероятно, ничто не подстерегает, ведь иначе бы не стреляли настильно.

Тщетно. Мысли сумбурно мечутся в голове… Я слышу предостерегающий голос мамы, вижу русских у забора, с развевающимися бородами, перед глазами отчетливо, как наяву, мелькают картины – столовая с креслами, кинематограф в Валансьене; воображение мучительно и ужасно рисует бесчувственное серое дуло винтовки, которое держит меня на мушке и беззвучно движется следом, как только я пробую отвернуть голову. Меня бросает в пот.

Я по-прежнему лежу в ложбинке. Смотрю на часы – прошло лишь несколько минут. Лоб мокрый, глазницы в поту, руки трясутся, дыхание хриплое. Это не что иное, как жуткий приступ страха, самой обыкновенной паршивой боязни высунуть голову и ползти дальше.

Напряжение расплывается кашей, превращаясь в желание остаться на месте. Руки-ноги словно прилипли, не оторвешь, попытка безуспешна. Прижимаюсь к земле, не могу двинуться вперед, решаю лежать.

Но тотчас меня захлестывает новая волна – волна стыда, раскаяния и все ж таки безопасности. Я приподнимаюсь, чтобы оглядеться. Глаза щиплет, так я всматриваюсь в темноту. Взлетает осветительная ракета, и я снова прячусь.

Я веду бессмысленную, бестолковую борьбу, хочу вылезти из лощинки и опять сползаю в нее, говорю себе: «Ты должен, это твои товарищи, а не какой-то там дурацкий приказ!», но в следующую секунду: «Да какое мне дело, жизнь-то у меня одна…»

Все из-за этого отпуска, отчаянно оправдываюсь я. Но и сам не верю, мне становится до ужаса противно, я медленно приподнимаюсь, опираясь на руки, подтягиваюсь выше и вот уже наполовину выбираюсь из укрытия.

Тут доносятся какие-то шорохи, и я отпрядываю назад. Несмотря на канонаду, подозрительные шорохи улавливаешь всегда. Напрягаю слух – шорохи у меня за спиной. Это наши, идут по окопу. Вот уже долетают приглушенные голоса. Вроде бы Кач, похоже, он.

Меня разом обдает теплом. Эти голоса, эти скупые, тихие слова, эти шаги в окопе за спиной рывком выдергивают меня из жуткого одиночества смертельного страха, которому я едва не поддался. Они больше, чем моя жизнь, эти голоса, они больше, чем материнская любовь и страх, они самое сильное и самое спасительное на свете – голоса моих товарищей.

Я уже не дрожащий комок плоти один в темноте – я с ними, а они со мной, у нас у всех одинаковый страх и одинаковая жизнь, мы связаны простым и тяжким способом. Мне хочется прижаться лицом к этим голосам, к этим словам, которые спасли меня и будут поддерживать.

Я осторожно переваливаюсь через край ложбины и ужом ползу вперед. На четвереньках крадусь дальше; все хорошо, засекаю направление, осматриваюсь, запоминаю картину орудийного огня, чтобы вернуться назад. Потом пытаюсь соединиться с остальными.

Мне все еще страшно, но теперь страх разумный, просто предельная осторожность. Ночь ветреная, и при вспышках дульного пламени тени мечутся туда-сюда. Из-за этого видишь слишком мало и слишком много. Часто я застываю на месте, но всякий раз ничего не происходит. Так я пробираюсь довольно далеко, а затем по дуге возвращаюсь. Соединиться с товарищами не удалось. Каждый метр в сторону наших окопов прибавляет мне уверенности, а заодно и торопливости. Совершенно ни к чему именно сейчас схлопотать пулю.

Тут на меня снова нападает страх. Я не могу в точности распознать направление. Тихонько спрыгиваю в воронку, пытаюсь сориентироваться. Уже не раз бывало, что человек радостно устремлялся в окоп и лишь потом обнаруживал, что окоп не тот.

Немного погодя опять прислушиваюсь. Я до сих пор не вышел к нужному месту. Хаос воронок кажется мне теперь настолько необозримым, что от волнения я уже вообще не знаю, куда поворачивать. Вдруг я ползу параллельно окопам, а это может продолжаться без конца. И я опять сворачиваю.

Черт бы побрал эти осветительные ракеты! Горят чуть ли не час, едва шевельнешься – вокруг тотчас свистят пули.

Все без толку, надо вылезать. Кое-как двигаюсь дальше, ползу, до крови раздирая руки о зубчатые осколки, острые как бритва. Порой мне кажется, будто небо на горизонте чуть посветлело, хотя, возможно, только кажется. Мало-помалу до меня доходит, что я ползу, чтобы уцелеть.

Разрыв снаряда. Затем еще два. И пошло. Огневой налет. Трещат пулеметы. Ничего не поделаешь, пока что придется лежать. Должно быть, начинается атака. Повсюду взлетают осветительные ракеты. Беспрерывно.

Я лежу скорчившись в большой воронке, почти по пояс в воде. В случае атаки скачусь в воду целиком, насколько возможно, чтобы не задохнуться, лицом в грязь. Притворюсь мертвым.

Внезапно слышу, что огонь перенесен назад. И немедля съезжаю вниз, в воду, каска на затылке, рот над водой ровно настолько, чтобы кое-как дышать.

Замираю без движения… ведь откуда-то доносится дребезжание, топочут шаги, приближаются… все нервы во мне собираются в ледяной комок. Дребезжание пробегает надо мной, первая волна миновала. В голове у меня билась одна-единственная мысль: что ты сделаешь, если кто-нибудь спрыгнет к тебе в воронку? И теперь я быстро выхватываю маленький кинжал, крепко сжимаю рукоятку и снова прячу руку в грязь. Если кто спрыгнет, сразу ударю, молотом стучит в мозгу, сразу пробью горло, чтобы он не мог закричать, иначе нельзя, он наверняка будет перепуган не меньше меня, и уже от страха мы набросимся друг на друга, потому-то я должен его опередить.

Сейчас стреляют наши батареи. Неподалеку рвется снаряд. Я вконец свирепею, недоставало только сгинуть от своих же снарядов; проклиная все на свете, плюхаюсь в грязь; ярость выплеснулась наружу, в итоге я способен лишь на стоны и мольбы.

Грохот разрывов лупит по ушам. Если наши пойдут в контратаку, я буду спасен. Прижимаюсь головой к земле и слышу глухие раскаты, будто далекие взрывы в руднике, – снова поднимаю голову, чтобы прислушаться к шумам наверху.

Тявкают пулеметы. Я знаю, проволочные заграждения у нас прочные и почти без повреждений; местами они под током высокого напряжения. Винтовочная пальба усиливается. Они не пройдут, обязательно должны отступить.

В предельном напряжении я опять припадаю к земле. Слышно, как что-то дребезжит, шуршит, звякает. Потом один-единственный истошный вопль. Их обстреливают, атака отбита.

Стало еще чуть посветлее. Мимо спешат шаги. Первые. Миновали. Вновь шаги. Пулеметы трещат без умолку. Я собираюсь немного повернуться, и тут – плюх! – тяжелое тело падает в воронку, валится прямо на меня…

Я ни о чем не думаю, не принимаю решений – яростно бью кинжалом и чувствую только, как тело дергается, потом обмякает и перестает сопротивляться. Когда я прихожу в себя, рука у меня липкая и мокрая.

Тот другой хрипит. А мне кажется, он вопит, каждый вздох будто крик, будто гром… но это всего лишь стучит кровь в моих жилах. Мне хочется зажать ему рот, набить землей, ударить еще раз, пусть замолкнет, ведь он выдаст меня; однако я уже опомнился и вдруг настолько ослабел, что больше не могу поднять на него руку.

Отползаю в дальний угол и оттуда неотрывно смотрю на него, стиснув в руке кинжал, готовый, если он шевельнется, снова броситься на него… но он ничего больше не сделает, я слышу по его хрипам.

Вижу я его смутно. Меня обуревает единственное желание – убраться отсюда. И поскорее, иначе станет слишком светло; даже сейчас уйти будет трудно. Но, попытавшись немного высунуть голову, понимаю: это невозможно. Пулеметный огонь ведется так, что меня изрешетит прежде, чем я сделаю хоть один шаг.

Повторяю попытку, на сей раз выдвигаю вперед и вверх каску, чтобы определить высоту обстрела. Через секунду пуля выбивает каску у меня из рук. Значит, огонь настильный, совсем низко над землей. Я недостаточно далеко от вражеских позиций, чтобы снайперы мигом не прикончили меня, как только я попробую бежать.

Свет набирает силу. Я лихорадочно жду нашей атаки. Руки побелели на костяшках, так я их сжимаю, так молю, чтобы огонь прекратился и пришли мои товарищи.

Минуты уходят, одна за другой. Я больше не смею глянуть на темную фигуру в воронке. Напряженно смотрю мимо и жду, жду. Пули свистят, это стальная сеть, свист не прекращается, не прекращается.

Тут я вижу, что моя рука в крови, и на меня резко накатывает тошнота. Тру кожу землей, рука теперь грязная, зато крови больше не видно.

Обстрел не ослабевает. Сейчас он одинаково силен с обеих сторон. Наши ребята, наверно, давно решили, что я погиб.

* * *

Рассвело, раннее пасмурное утро. Хрипение не умолкает. Я затыкаю уши, но немного погодя убираю пальцы, потому что не слышу и всего остального.

Фигура напротив шевелится. Я вздрагиваю, невольно смотрю туда. И уже не отвожу глаз. Там лежит человек с усиками, голова откинута набок, одна рука полусогнута, лицо бессильно привалилось к ней. Другая рука на груди, в крови.

Он мертв, говорю я себе, наверняка мертв и ничего уже не чувствует – хрипит только тело. Но голова пробует приподняться, на миг стон становится громче, потом лоб снова утыкается в руку. Он не умер, умирает, но не умер. Я двигаюсь туда, останавливаюсь, опираюсь на руки, ползу дальше, жду… и снова ползу, страшный путь протяженностью в три метра, длинный, жуткий путь. Наконец я подле него.

Тут он открывает глаза. Наверно, еще слышал меня и теперь смотрит с выражением беспредельного ужаса. Тело неподвижно, но в глазах столько невообразимого бегства, что на мгновение мне кажется, у них достанет сил увлечь тело за собой. На сотни километров прочь отсюда, одним-единственным рывком. Тело неподвижно, совершенно неподвижно и беззвучно, хрипы умолкли, только глаза кричат, орут, они сосредоточили всю свою жизнь в непостижимом усилии бежать, в чудовищном ужасе перед смертью, передо мной.

Руки-ноги у меня подламываются, я падаю на локти, шепчу:

– Нет, нет…

Глаза следуют за мной. А я не в состоянии шевельнуться, пока они смотрят.

Но вот его рука медленно скользит по груди, совсем немного, несколько сантиметров, однако это движение разбивает власть глаз. Я наклоняюсь вперед, качаю головой, шепчу:

– Нет, нет, нет… – Поднимаю руку, желая показать, что хочу помочь, и провожу ладонью по его лбу.

Глаза отпрянули, когда я поднес руку, оцепенение оставляет их, ресницы западают глубже, напряжение отпускает. Я расстегиваю ему ворот, устраиваю голову поудобнее.

Рот у него приотрыт, старается что-то сказать. Губы пересохли. Фляжки при мне нет, я ее с собой не брал. Но вода есть внизу, в грязи на дне воронки.

Карабкаюсь туда, достаю носовой платок, расправляю, вдавливаю в жижу и горстью зачерпываю желтую воду, которая просачивается сквозь ткань.

Он глотает воду. Я приношу еще. Потом расстегиваю ему куртку, чтобы перевязать, если получится. Так или иначе я должен это сделать, тогда, если меня возьмут в плен, они увидят, что я хотел ему помочь, и не застрелят. Он пытается сопротивляться, да рука слишком слаба. Рубаха приклеилась, и ее не отодвинешь, застежка сзади. Делать нечего, надо разрезать.

Ищу нож, ага, вот он. А когда начинаю резать рубашку, глаза снова открываются, и снова в них крик и безумие, так что приходится их закрыть, шепотом приговаривая:

– Я же хочу помочь тебе, товарищ, camarade, camarade, camarade… – Настойчиво, одно это слово, чтобы он понял.

Три колотые раны. Накладываю на них индивидуальные пакеты, но кровь все равно течет, прижимаю чуть сильнее, он стонет.

Это все, что я могу сделать. Теперь надо ждать, ждать.

Эти часы… Опять начинаются хрипы – как же медленно человек умирает! Ведь я знаю: его не спасти. Я пытался убедить себя в обратном, но в полдень эта попытка растаяла, разбилась о его стоны. Если б, когда полз, не потерял револьвер, я бы его застрелил. Заколоть его я не могу.

Днем я впадаю в полузабытье, на грани мысли. Меня терзает голод, есть хочется чуть не до слез, и бороться с этим я не в силах. Несколько раз приношу умирающему воды и сам тоже пью.

Вот первый человек, которого я убил своими руками и ясно вижу перед собой, вижу, как он умирает, и причина его смерти – я. Кач, и Кропп, и Мюллер тоже видели сраженных их рукой, так происходит со многими, ведь в ближнем бою это не редкость…

Но каждый вздох обнажает мне сердце. Умирающий располагает часами и минутами, у него есть незримый нож, которым он закалывает меня, – время и мои мысли.

Я бы много отдал, если б он остался в живых. Так тяжко лежать и поневоле видеть его и слышать.

В три часа дня он мертв.

Я облегченно перевожу дух. Правда, ненадолго. Скоро безмолвие становится еще невыносимее, чем стоны. Мне бы хотелось опять слышать эти звуки, отрывистые, хриплые, то свистяще тихие, то шумные и громкие.

То, что я делаю, бессмысленно. Но мне надо чем-нибудь заняться. И я еще раз укладываю мертвеца поудобнее, хотя он ничего уже не чувствует. Закрываю ему глаза. Они карие, волосы черные, слегка волнистые на висках.

Губы под усиками полные, мягкие, нос с небольшой горбинкой, кожа смуглая, выглядит не такой блеклой, как недавно, когда он был жив. Секунду лицо даже кажется почти здоровым, но затем быстро опадает, оборачиваясь чужим мертвым ликом, какие я видел не раз, они все похожи друг на друга.

Его жена наверняка сейчас думает о нем; она не знает, что случилось. По всей видимости, он часто писал ей, и она еще получит письма – завтра, через неделю, а какое-нибудь заплутавшее письмо, глядишь, и через месяц. Прочитает, и в этих строчках он заговорит с нею.

Мое состояние все ухудшается, я не могу совладать со своими мыслями. Интересно, как выглядит эта женщина? Как чернявая худышка за каналом? Она не моя? Может, теперь как раз и моя, из-за случившегося! Вот если б сейчас рядом был Канторек! Видела бы меня сейчас мама… Убитый мог бы прожить еще лет тридцать, если бы я хорошенько запомнил обратную дорогу. Пробеги он двумя метрами левее, сидел бы теперь в своем окопе и писал новое письмо жене.

Но таким манером далеко не уйдешь, ведь это наша общая судьба… если б Кеммерих держал ногу на десять сантиметров правее, если б Хайе наклонился сантиметров на пять ниже…

Безмолвие тянется. Я говорю, не могу не говорить. Обращаюсь к нему, говорю с ним:

– Товарищ, я не хотел тебя убивать. Спрыгни ты сюда еще раз и веди себя разумнее, я бы этого не сделал. Но до той минуты ты был всего лишь умозрительным представлением, комбинацией, которая жила в моем мозгу и подтолкнула к решению, – и эту комбинацию я уничтожил. Лишь теперь я вижу, что ты такой же человек, как я. Я думал о твоих ручных гранатах, о твоем штыке и оружии, а теперь вижу твою жену, твое лицо и то общее, что есть у нас обоих. Прости меня, товарищ! Мы всегда замечаем такие вещи слишком поздно. Почему нам не твердят, что вы такие же бедолаги, как мы, что ваши матери боятся так же, как наши, и что мы одинаково страшимся смерти, и умираем одинаково, и одинаково страдаем от боли… Прости меня, товарищ. Как ты мог быть мне врагом? Если отбросить оружие и форму, ты бы мог быть мне братом, в точности как Альберт и Кач. Возьми у меня двадцать лет, товарищ, и воскресни… возьми больше, ведь я не знаю, что со всем этим делать.

Тихо, фронт спокоен, если не считать винтовочной пальбы. Пули ложатся плотно, стреляют не наобум, а прицельно, с обеих сторон. Вылезти невозможно.

– Я хочу написать твоей жене, – поспешно говорю я мертвецу, – и напишу, пусть она узнает от меня, я скажу ей все, что говорю тебе, она не должна страдать, я помогу ей, и твоим родителям, и твоему ребенку…

Его куртка по-прежнему полурасстегнута. Бумажник найти легко. Но я медлю – открыть или нет? Там солдатская книжка с его именем. Не зная его имени, я, быть может, еще сумею его забыть, время сотрет эту картину, изгладит из памяти. Имя же гвоздем вонзится в меня, и его уже не вытащишь. В его власти снова и снова воскрешать все в памяти, все будет приходить снова и снова, являться передо мной.

Я нерешительно держу бумажник в руке. Он выскальзывает из пальцев, падает, раскрывается. Выпадают несколько фотографий и писем. Я подбираю их, хочу сунуть обратно, но гнетущая безвыходность, неопределенность положения, голод, опасность, долгие часы наедине с мертвецом довели меня до отчаяния, мне хочется ускорить развязку, усилить и закончить пытку, вот так же, когда нестерпимо болит рука, с размаху бьешь ею об дерево – будь что будет, все равно.

Это фотографии женщины и маленькой девчушки, узкие любительские снимки на фоне увитой плющом стены. Рядом письма. Я вынимаю их, пытаюсь прочесть. Большую часть не понимаю, разбирать трудно, да и французский я знаю плохо. Но каждое слово, которое я перевожу, пронзает грудь как пуля, как кинжал.

В голове полный сумбур. Правда, я хотя бы понимаю, что писать этим людям, как думал недавно, никогда не рискну. Нельзя. Еще раз рассматриваю фотографии; люди явно небогатые. Я мог бы анонимно посылать им деньги, когда позднее стану немного зарабатывать. За это и цепляюсь, по крайней мере маленькая опора. Этот мертвец связан с моей жизнью, потому-то ради собственного спасения я обязан сделать и обещать все; я опрометчиво даю обет, что всегда буду жить для него и для его семьи… мокрыми губами убеждаю его, а в самой глубине души при этом теплится надежда, что таким образом я покупаю свободу и, быть может, все же выберусь отсюда, – маленькая хитрость: дескать, давай, а там еще посмотрим. Вот почему я открываю солдатскую книжку и медленно читаю: Жерар Дюваль, печатник.

Карандашом убитого записываю адрес на каком-то конверте, а затем вдруг быстро сую все обратно ему в карман.

Я убил печатника Жерара Дюваля. И должен стать печатником, в смятении думаю я, стать печатником, печатником…

Под вечер я немного успокаиваюсь. Мои опасения были безосновательны. Имя больше не вызывает у меня смятения. Приступ проходит.

– Товарищ, – говорю я убитому, уже вполне сдержанно. – Сегодня ты, завтра я. Но если уцелею, товарищ, я стану бороться против того, что загубило нас обоих: тебе загубило жизнь, а мне?… И мне жизнь. Даю тебе слово, товарищ. Это не должно повториться, никогда.

Солнце стоит низко. Я отупел от усталости и голода. Вчера для меня как в тумане, я не надеюсь, что сумею отсюда выбраться. Сижу в полудреме и даже не понимаю, что уже вечереет. Наплывают сумерки. И, как мне кажется, быстро. Еще час. Будь сейчас лето, то часа три. А теперь только час.

Меня вдруг охватывает дрожь: а вдруг что-нибудь помешает? Я больше не думаю о мертвеце, теперь он совершенно мне безразличен. Вмиг вспыхивает жажда жить, и все мои намерения отступают перед нею. Только затем, чтобы не навлечь на себя беду, я машинально твержу:

– Я выполню все, что обещал… – хотя и знаю, этого не будет.

Внезапно мне приходит в голову, что собственные товарищи могут застрелить меня, когда я буду подползать; откуда им знать, что это я. Начну кричать как можно раньше, чтобы они поняли. И буду лежать перед окопом, пока не ответят.

Первая звезда. Фронт по-прежнему спокоен. Облегченно вздыхаю и от волнения вслух говорю себе:

– Только без глупостей, Пауль… Спокойно, Пауль, спокойно… Тогда уцелеешь, Пауль.

Увещевания действуют куда лучше, когда я называю себя по имени, ведь тогда получается, что со мной говорит кто-то другой.

Темнота густеет. Волнение утихает, из осторожности я жду до первых ракет. И выбираюсь из воронки. О мертвеце я забыл. Передо мной начинающаяся ночь и блекло освещенное поле. Примечаю ложбину и в тот миг, когда свет гаснет, мчусь туда, ощупью крадусь дальше, добегаю до следующей ямы, прячусь, бегу.

Наши позиции все ближе. При свете очередной ракеты я вижу, как в проволоке что-то шевельнулось и замерло, я тоже застываю. Новая ракета – и я снова вижу движение, наверняка товарищи из нашего окопа. Но из осторожности окликаю, только когда отчетливо узнаю наши каски.

И сразу слышу в ответ свое имя:

– Пауль… Пауль…

Снова окликаю. Это Кач и Альберт, вышли с брезентом искать меня.

– Ты ранен?

– Нет-нет…

Мы скатываемся в окоп. Первым делом надо поесть, и я быстро очищаю котелок. Мюллер угощает сигаретой. Я коротко рассказываю, что произошло. Ничего нового, такое случалось не раз. Особенное обстоятельство – ночная атака. Но Качу довелось в России два дня пробыть за русским фронтом, прежде чем он сумел пробиться к своим.

Об убитом печатнике я молчу.

Лишь на следующее утро не выдерживаю. Не могу не рассказать Качу и Альберту. Оба меня успокаивают:

– Тут ничего не поделаешь. У тебя не было другого выхода. Ведь затем ты и здесь!

Я слушаю, защищенный и успокоенный их близостью. Какую же ерунду я нес там, в воронке.

– Глянь-ка вон туда! – показывает Кач.

Возле брустверов стоят снайперы. Винтовки у них с оптическими прицелами, они осматривают участок впереди. Временами гремит выстрел.

Сейчас мы слышим возгласы:

– Попал в точку!

– Видал, как он подпрыгнул? – Сержант Эльрих гордо оборачивается, записывает себе очко. Сегодня он с тремя безупречными попаданиями лидирует в соревновании.

– Что скажешь? – спрашивает Кач.

Я киваю.

– Если так пойдет дальше, нынче вечером в петлице будет еще один значок, – говорит Кропп.

– Или он скоро станет младшим фельдфебелем, – добавляет Кач.

Мы смотрим друг на друга.

– Я бы так не смог, – говорю я.

– Во всяком случае, – говорит Кач, – хорошо, что ты уразумел это именно сейчас.

Сержант Эльрих опять подходит к брустверу. Дуло его винтовки ходит туда-сюда.

– Тут тебе больше незачем распространяться про твою историю, – кивает Альберт.

Теперь я и сам себя не понимаю.

– Это все оттого, что мне пришлось так долго пробыть вместе с ним, – говорю я. В конце концов, война есть война.

Винтовка Эльриха стреляет, коротко и сухо.

X

Нам достался хороший караульный пост. Ввосьмером мы поставлены охранять деревню, откуда всех эвакуировали, поскольку ее слишком сильно обстреливают.

В первую очередь надлежит стеречь провиантский склад, еще не опустевший. Себя мы должны обеспечивать продовольствием сами, из складских запасов. Более подходящих для этого людей не найти – Кач, Альберт, Мюллер, Тьяден, Леер, Детеринг, все наше отделение здесь. Правда, Хайе нет в живых. Но нам еще чертовски повезло, в других отделениях потери гораздо больше.

Под блиндаж занимаем бетонированный подвал, куда ведет наружная лестница. Дополнительно вход защищен особой бетонной стенкой.

Мы развиваем бурную деятельность. Опять подвернулась возможность расправить не только плечи, но и душу. А такие оказии мы не упускаем, ведь положение наше слишком отчаянное, на долгие сантименты нет времени. Расслабляться можно, только пока обстановка не совсем уж скверная. Нам же не остается ничего другого, кроме бесстрастной практичности. Причем настолько бесстрастной, что мне порой становится страшно, если в голову залетает мысль из прежних, довоенных времен. Впрочем, надолго она не задерживается.

Нам просто необходимо относиться к своему положению с возможно меньшей серьезностью. И мы всегда пользуемся случаем отвлечься, потому-то кошмар вплотную, без перехода соседствует с глупой чепухой. Иначе никак нельзя, вот мы и кидаемся во всякие несуразности. И сейчас с пылким усердием создаем идиллию – конечно же, идиллию жратвы и сна.

Первым делом выстилаем погреб матрасами, которые притаскиваем из домов. Солдатская задница не прочь посидеть на мягком. Только посередине пол остается свободным. Потом организуем себе одеяла и перины, роскошные и мягкие. Такого добра в деревне вполне хватает. Мы с Альбертом находим разборную кровать красного дерева, с пологом из голубого шелка и кружевным покрывалом. При транспортировке потеем как бобики, но не бросать же этакое сокровище, тем более что в ближайшие дни его наверняка раздолбают снаряды.

Вместе с Качем я совершаю небольшой патрульный обход домов. Вскоре уже добыты дюжина яиц и два фунта довольно свежего сливочного масла. Внезапно в одной из комнат раздается грохот, железная печка летит мимо сквозь стену, а в метре от нас пробивает вторую стену и исчезает. Две дыры. Печка из дома напротив, куда угодил снаряд.

– Подфартило, – ухмыляется Кач, и мы продолжаем обход. Внезапно оба разом навостряем уши и припускаем бегом. Через минуту стоим как завороженные: в маленьком хлеву копошатся два живых поросенка. Мы протираем глаза, осторожно смотрим снова: они и вправду все еще там. Трогаем – без сомнения, две настоящие живые свинки.

Попируем на славу. Шагах в пятидесяти от нашего блиндажа стоит домишко, где квартировали офицеры. На кухне там огромная плита с двумя решетками-жаровнями, сковородками, кастрюлями и чугунками. Все на месте, в сарае даже огромное количество чурок для топки – поистине не дом, а сказка.

Двое наших с утра в полях, ищут картошку, морковь и молодой горошек. Мы ведь богачи и плюем на консервы со склада, нам подавай свеженькое. В кладовке уже припасены два кочана цветной капусты.

Поросята забиты. Это Кач взял на себя. К жаркому решено приготовить картофельные оладьи. Правда, терок не нашлось. Но мы и тут быстро выходим из положения. Гвоздями пробиваем побольше дырок в железных крышках – вот тебе и терки. Трое надевают толстые перчатки, чтобы теркой не ободрать пальцы, двое чистят картошку, работа кипит.

Кач надзирает за поросятами, морковью, горошком и цветной капустой. Для капусты даже сочинил белый соус. Я пеку оладьи. По четыре штуки за раз. Через десять минут уже смекаю, как надо орудовать сковородкой, чтобы румяные с одного боку оладьи взлетели в воздух, перевернулись и упали на сковородку другой стороной. Поросята жарятся целиком. Все стоят вокруг них, словно вокруг алтаря.

Тем временем пришли гости, двое связистов, которых мы в порыве щедрости приглашаем на пирушку. Они сидят в гостиной, за пианино. Один играет, второй поет «На Везере». Поет задушевно, правда с саксонским выговором. И все же песня трогает нас, пока мы у плиты стряпаем все эти разносолы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю