Текст книги "Королевский дуб"
Автор книги: Энн Риверс Сиддонс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 39 страниц)
Энн Риверс Сиддонс
Королевский дуб
Хейворду, моему другу по черничному кусту
Я стал Смертью, разрушителем миров.
Слова из „Бхагават Гиты", повторенные Робертом Оппенгеймером после увиденного впервые взрыва атомной бомбы
В лунном свете река широка, далека.
Я тебя перейду, но не знаю когда.
Создавая мечты, подчиняя сердца,
Мне идти за тобой суждено до конца.
Мы два странника, те, что уже вышли в путь.
В этом мире на многое стоит взглянуть.
Видишь, радуга выгнула спину свою,
Видишь, там мы с тобой у нее на краю,
По черничным кустам мы друзья на века –
Я и спящая в лунном сиянье река.
Джонни Мерсер, Генри Манчини (пер. Алексея Приходько)
Эта книга – вымысел. Имена, действующие лица, характеры, место действия и события являются результатом или воображения автора, или его художественного домысла. Какое-либо сходство с реальными событиями, конкретным местом или с людьми, ныне живущими или уже умершими, является совершенно случайным.
Глава 1
В конце века начала умирать Земля, но только немногие заметили это. Как и во все времена непостижимых катастроф, мифы, легенды и чудесные предзнаменования наполнили собою все вокруг.
Началось с того, что Козий ручей вдруг засветился. Произошло это в тот самый день, когда я приехала в Пэмбертон. Но Том Дэбни рассказал мне о случившемся намного позже. Можно было бы догадаться, что он говорит аллегорически, ведь Том видел приметы и знамения повсюду и даже свое пробуждение по утрам воспринимал как чудо. Но после Дэбни то же поведал мне и Скретч Первис.
– Засветился, ей-богу, засветился, будто внизу лампочки зажглись. Знаешь, голубые такие, – прохрипел он. – Прям-таки по всему течению до самой Биг Сильвер. И понял я тогда: что-то серьезное случится. И точно, в тот самый полдень все и произошло.
Вот тут-то я и поверила в рассказы о светящемся ручье. Хоть Скретч и был подслеповат, но обладал проницательностью и не стал бы говорить то, в чем не был уверен. И если старик утверждал, что Козий ручей засветился, значит, Бог тому свидетель, это было действительно так. А как и почему все произошло, не имеет значения.
Козий ручей… Непривлекательное и приземленное название для той прекрасной и любимой многими частицы темных вод, что разлились по всему штату Джорджия.
Поздним летом будто запотевшее от дыхания черное зеркало, а в синевато-стальной осени задумчивый, как дремлющая рептилия, в оправе изо льда, таящий что-то под бескровными зимними небесами, медленно струящийся вместе с успокоившимися талыми водами, несущий веточки кизила и жимолости долгой волшебной весной, Козий ручей петлял, прокладывая свой путь двадцать с лишним миль[1]1
Миля – 1,6093 километра. – Здесь и далее прим. перев.
[Закрыть] от источника, родника где-то в бесчисленных болотах, покрывающих большую часть округа Бэйнс на юго-западе Джорджии, до того места, где он отдавал свою жизнь Биг Сильвер – Большой Серебряной реке.
Часто на своем пути Козий ручей, мелеющий и просвечиваемый солнцем, течет сквозь высокие травы и тростники, сквозь обширные поля и просеки вековых лесов, растущих в окрестностях Биг Сильвер. Его жизнь здесь чиста и открыта, это область шумливых птиц и трудолюбивых енотов, пчел, черепах, змей и, как мне говорили, редко встречающихся небольших и незаметных аллигаторов.
Сама я никогда не встречала их, хотя видела смертоносные всплески черных вод, когда один из гэйторов – так их называют в этих краях – схватил детеныша дикой свиньи, и слышала ужасное рычание и тонкий писк поросенка. И черные воды окрасились кровью жертвы.
Олени сотнями приходят на водопой к илистому мелководью. Почти каждое утро можно увидеть паутину следов, оставленную их тонкими раздвоенными копытцами. Там же толкутся и кабаны, дикие и тупые.
Но наступает такое время, когда деревья вокруг обширных полей покрываются безобразными цветами деревянных и металлических настилов. Это укрытия замаскировавшихся охотников, пришедших сюда с винтовками, с современными луками и великим множеством хитроумных приманок, – со всем, что нужно для убийства стройных белохвостых оленей, что пасутся на берегах Биг Сильвер.
Обычно Козий ручей бежит тайно, в вечном полусумраке темно-зеленых деревьев, свисающих мхов и подлеска, становясь таким темным, будто течет кровь Земли. Его жизнь – это великая загадка, как и загадочно то место, где родился он. Я никогда не видела истока Козьего ручья, но много слышала о том таинственном мраке, который царит там даже в самый солнечный день.
И было время, когда я влюблялась, валилась на землю от усталости и неги, а потом ела вдоволь на его зеленых берегах. И мне никогда не забыть тот самый первый, самый сказочный день, когда Козий ручей разрезал вдруг землю и предстал передо мной, словно перст, указующий путь к Пэмбертону.
Я приехала в Пэмбертон, заранее умирая от скуки, как охотничья собака, уставшая от преследования надоевшего ей кролика. Но неожиданно нашла пышную красоту, такую яркую и необычную, что это даже испугало меня. Я заехала к Тиш, чтобы узнать, как обстоят дела, и побывать на встречах, устроенных Чарли. Но после первого визита к подруге мне стало ясно, что я должна уехать отсюда немедленно: город давил на меня, вызывал беспокойство своей необузданной красотой. И тем не менее осталась – Тиш уже нашла жилье для нас с Хилари и внесла задаток.
– Теперь ты никуда не уедешь, – заверила она, – я уже всем рассказала о твоем приезде. Или ты хочешь сделать из меня лгунью? Это в Пэмбертоне хуже, чем хвалиться своей родословной. Нет ничего плохого, если это делают другие, иначе никто не пригласит тебя на вечеринки.
– Но я не родовита.
– Чушь! С твоими предками все в полном порядке. В конце концов, ты из семьи Колхаун, а это имя здесь имеет тот же вес, что и какой-нибудь Кэбот в Бостоне.
– Ты же отлично знаешь, что я не из этой семьи. Да, Кристофер – Колхаун, но я-то – Андропулис. Ну конечно, если наши фамилии объединить, то, может, и получится что-то вроде Кэботопулис.
– Не дури, Энди, – проговорила Тиш сдержанно, – это самое лучшее, что вы с Хилари можете сделать. Тебе следует устроить девочку до того, как начнутся школьные занятия, да и самой пообжиться.
Не столько эти доводы, сколько спокойная уверенность Гиш заставили меня решиться. Моя подруга не была ни дурой, ни чрезмерно властной женщиной. Она была просто любящим другом вот уже много лет. Ее всеохватывающее присутствие лишало воли и оказывало на меня какое-то наркотическое действие. А я уже устала. Устала от жизни и хотела покоя. Миновали не только последние ужасные пять лет жизни с Крисом, но и все, что были до этого.
А началось все в небольшом белом каркасном домике на юго-востоке Атланты, который моя мать упорно называла „бунгало" (на самом деле это и было бунгало, хотя мама и говорила о нем так, как говорят о своем жилище Ньюпорты, называя громадные летние особняки „коттеджами", а я ненавидела подобное лицемерие). Потом непреходящая усталость длилась годами, до самой смерти отца, после кончины которого мы будто сразу оказались в холодном и враждебном безмолвии.
С Тиш Гриффин мы жили в одной комнате общежития в течение всех четырех лет, проведенных в университете Эмори в Атланте. Она изучала тогда психологию и утверждала, что я живу как будто не по своей воле, а сверяю поведение с Писанием, пытаясь во что бы то ни стало освободиться от власти отца.
Мой отец… Похожий на быка, приземистый, громогласный черноволосый грен, державший небольшую бакалейную лавку в рабочем районе Атланты. Семья обосновалась там еще до моего рождения и жила до дня его смерти.
Отец пил и этим позорил нас. Во всяком случае, так утверждала мама. Она повторяла одно и то же несчетное количество раз и наконец заставила меня, шестилетнюю девочку, поверить в это. И в самом деле, его поздние возвращения домой из кафе Кирквуда, спотыкающаяся походка, непонятное мычание, его внезапные вспышки гнева, то, как его шатало, когда он приходил к обеду, – всего этого было достаточно, чтобы унизить набожную и чопорную женщину, каковой была моя мать, и меня, робкого и воспитанного ребенка. Прекрасно помню, как деревенела спина и горели щеки от мучительного стыда за отца, когда одноклассники дразнили меня и смеялись надо мной.
Но я также помню, что любила папу. Помню тот мощный, вызывающий слабость в коленях прилив удовольствия от полной безопасности, которую я ощущала от запаха его мягких, высушенных на солнце сорочек и горько-сладкого аромата одеколона. И приступы смеха, которые, как пузырьки от лимонада, вырывались из груди, когда он громко, неуклюже дурачился, брал меня на руки и подбрасывал над головой.
Несмотря на свой невысокий рост, отец был очень сильным человеком, с мощной грудной клеткой и стальными мускулами. Я ощущала скрытую гордость от того, что эта мужественность и сила принадлежат мне. Этот современный Дедал, этот минотавр среди людей был именно моим, он принадлежал только мне, мне, маленькой девочке, у которой больше ничего не было в этом мире. Я казалась незаметной и почти бестелесной среди окружающих, но в громадных, покрытых черной шерстью руках Пано Андропулиса я становилась иной, такой же яркой и блистающей, как Венера на ночном зимнем небе.
К тому времени, когда я стала достаточно взрослой, чтобы понимать, что поведение отца беспутно и возмутительно, и так же, как мама, ожесточиться и страдать от стыда, моя боль была куда больше материнской, ведь в глубине души жила еще безнадежная и беспомощная любовь; в душе же матери остался только холодный гнев. Я вообще не уверена, любила ли она когда-нибудь отца.
– Это классический эскапизм[2]2
Эскапизм (от англ. „escape" – бежать, спастись) – стремление личности уйти от действительности в мир иллюзий, фантазии в ситуации кризиса, бессилия, отчужденности.
[Закрыть] – сказала мне однажды Тиш. Мы, второкурсницы, апрельским вечером сидели на кроватях в своей комнате и рассказывали о наших свиданиях, а из открытого окна доносился запах распустившейся мимозы.
Вот уже несколько месяцев я встречалась с соседом по комнате Чарли, друга Тиш. Оба юноши учились на первом курсе Медицинской школы Эмори. Тиш общалась с Чарли так давно, что их свадьба, намеченная на следующий день после получения им диплома, была делом решенным и уже не занимала наше внимание.
Но я повстречала Криса Колхауна лишь тогда, когда бывшего соседа Чарли выгнали из школы и Крис поселился на его место в маленькой квартирке на авеню Понс де Леон. В тот весенний вечер после трех-четырех непривычных для меня кружек пива в заведении „Мо и Джо" я заявила Тиш, что вышла бы замуж за Криса Колхауна не раздумывая, сделай он мне предложение. Но, даже если бы он не захотел официального брака, я готова просто жить с ним в любом месте, какое он выберет, включая и огромные подвалы дома из серого камня на Хабершем-роуд, что принадлежал роду Колхаунов.
Это означало, что я полностью отдалась Крису Сибли Колхауну и пиву, а мое заявление, особенно относительно сожительства, было только одной из первых весточек катящихся 70-х на Юге Америки. Пока еще в Эмори мы находились в более-менее безопасном отдалении от сексуальной революции и феминистских движений 60-х годов.
А Хабершем-роуд, хотя до нее не более четырех миль, была отдалена от Кирквуда на миры, галактики и вселенные. Я только однажды побывала в доме Криса на большом званом вечере, который его родители устраивали в начале весны. Мама же, насколько мне известно, или вообще не бывала к западу от Пичтри-роуд и к северу от Медицинского центра, или проезжала мимо на автобусе. В любом случае расстояние до той части города измерялось чем-то большим, чем мили.
– Это стремление освободиться, – убеждала меня Тиш, при этом рот ее был набит печеньем, – бежать от папочки как можно скорее и как можно дальше. Пусть он наглотается пыли, гоняясь за тобой. А что может быть дальше, чем Крис Колхаун и Хабершем-роуд?
Я замолчала на некоторое время, как это часто делала в беседах с Тиш, раздумывая, права она или нет. И хотя знания по психологии, которые она получила за два года обучения, были весьма поверхностны, в отношении меня она не ошибалась, это предвидение было результатом настоящей привязанности. Тиш любила и хорошо понимала меня, а это было свойственно очень немногим людям, я-то знаю.
За два года мы стали роднее иных сестер. Наши вкусы в отношении одежды, причесок, косметики, наши стремления и сердечные привязанности были очень схожи. Обе были умны, сообразительны, свободны от предрассудков, искушены в острословии, но вся эта болтовня казалась нам смешной и наивной, а свои достоинства мы усердно прятали под маской хорошо воспитанных южных скромниц, с презрением и иронией относящихся ко всем, кто не разделял потрепанных идеалов 60-х годов, идеалов мира, любви и служения обществу.
Но, несмотря на все это, мы очень отличались друг от друга. В своей скорлупе я была совершенно одинока. В душе зияла бездонная пропасть, в которой даже мне самой легко было исчезнуть без следа. Тиш, наоборот, удобно устроилась в своей раковине, и, казалось, ее „я" там было больше, чем самой Тиш.
Моя подруга происходила из большой знатной семьи города Мейкона, штат Джорджия. Это были поколения людей, живших в любви и с сознанием собственного достоинства. Поэтому даже в самых абсурдных заявлениях Тиш звучала значительность и уверенность в себе.
– Мне кажется, ты говоришь чушь, – произнесла я, смакуя слова. Вместо „чушь" Тиш бы сказала „дерьмо", и это получилось бы естественнее, чем назвать себя по имени. – Почему это я должна бежать от отца? Почему я не могу бежать просто к Крису? Любая женщина, если она в здравом уме, сделала бы то же самое.
– Дерьмо, – возразила Тиш, – я не побежала бы, и ты бы тоже, если бы не хотела так сильно избавиться от отца. Энди! Крис Колхаун – ничтожество! Ведь ты можешь найти себе пару куда лучше. И ты знаешь, что я всегда так думала.
Это действительно было так. Когда Чарли привел Криса в дом „Три Делт" год тому назад, Тиш только раз взглянула в его открытое детское лицо, на нежную неловкую улыбку и замолчала, что было ей совершенно не свойственно. Когда вечер закончился и мы возвращались домой в зеленом открытом „мустанге" Криса, моя подруга хранила ледяное молчание. Чарли смотрел на нее со злостью, а Крис, для которого подобное неодобрение было так же редко, как прыщи на его безукоризненной загоревшей коже, изо всех сил старался быть остроумным и очаровательным. Я же смеялась от удовольствия и влюбленности. Крис всегда был забавным и милым, но в этот вечер он превзошел себя. И нужно было быть настоящим мизантропом, чтобы остаться к этому безучастным, а сердечная и добрая Тиш никогда не страдала ненавистью к людям. Значит, этот человек действительно не тронул ее сердце.
– Он не достоин тебя, – сказала она в тот первый вечер, – уж больно он хорошенький и богатый. Ты знаешь, он похож на испорченного эльфа, ну, или что-нибудь в этом роде. Он слишком уверен в себе. Конечно, им всем свойственна заносчивость, но он воображает себя не просто доктором, а чем-то большим. По-моему, Крис законченный идиот, и я бы очень не хотела, чтобы Чарли встречался с ним, потому что ведет себя по отношению к Крису так же глупо, как и ты.
В течение следующего года она почти не говорила о Крисе. Ни плохого, ни хорошего. И каждый вечер, когда ребята были свободны, мы встречались. Я все больше влюблялась в Кристофера, да и ему что-то нравилось во мне.
Тиш молчала. И это молчание свидетельствовало о том, что она любит и понимает меня. Видя Криса насквозь, она также сознавала, что мое сердце отдано ему безвозвратно.
Я действительно никогда не знала, да и не знаю до сих пор, что Крис находил во мне, даже тогда, когда я была, что называется, в самом расцвете. Что можно найти в маленькой черной гречанке, не слишком хорошо одетой, кругленькой, как яблоко?
Он давно знал, что у меня за семья, хотя я никогда не приводила его к себе в дом и тем более не говорила с ним о родителях. Наверно, Чарли рассказал ему обо всем.
Мне казалось почти невероятным, что этот принц города, завсегдатай частных клубов, выпускник привилегированной школы, имеющий состояние, громадный старинный особняк, общающийся с длинноногими тоненькими манерными девушками, предпочел проводить все свободное время не с ними, а со мной. Почему-то я никогда не задумывалась над этим. Возможно, я просто не смела сказать себе правду.
А моя дорогая, моя преданная Тиш придерживала свой язычок, хотя трудно себе представить, какой ценой ей это давалось.
Итак, в тот вечер, когда она обвинила меня в том, что я хочу использовать Криса, чтобы освободиться от отца, я колебалась лишь долю секунды, перед тем как резко ответить ей:
– А откуда ты знаешь, от кого я пытаюсь освободиться? Может быть, не от отца, а от матери?
И произнеся это, я поняла, что сказала правду. Так было всегда.
О мама! Моя мама, Агнес Фарр Андропулис, эта мечтательница, убивающая реальность. Действительность никогда не удовлетворяла ее, а фантазии – не насыщали. Но для других они были смертельны.
Моя мать была цветком старого мещанского общества. Неожиданно, еще очень молодой она вышла замуж за зрелого греческого бога, который быстро и необъяснимо опустился. Ее жизнь можно сравнить с трагедией Эсхила или сказкой братьев Гримм.
Конечно же, он никогда не был богом, даже и тогда, когда мама встретила его и вышла замуж. Он был тем, кем был всегда: сыном давно обосновавшихся на Юге греков, владельцев бакалейных лавок, упрямым и великодушным, безумно любящим жизнь, что было так же естественно и хорошо, как запах дикого чабреца на холмах вокруг Афин. Он вырос в душном бедном районе Атланты 50-х годов, где его отец Дион держал лавку.
А моя мать мечтала о боге, и никто больше не нужен был этой принцессе, скрывшейся под оболочкой молодой учительницы в незнакомом и неуютном городе. Да и отцу нужна была именно принцесса.
Но уже к тому времени, когда я должна была появиться на свет, мама ясно поняла, что ее бог слеплен из самой обыкновенной глины, из которой ничего уже нельзя было сделать, а отец увидел, что у его принцессы очень мало шансов взойти на престол. Каждый из них не смог простить другому крушения своих надежд, и за это они жестоко наказывали друг друга. Отец топил свое оскорбление и несбывшиеся мечты в море бурбона на улицах нашего района, а мать отдалялась от мира в своих фантазиях и старалась взять меня с собой.
С самого раннего детства я помню, что единственными совместными усилиями была их забота о дочери. Часть времени я проводила в шатком и готовом упасть отцовском владении, любя этого сильного и в то же время слабого человека, а часть – в материнском сотканном из паутины королевстве, почти поклоняясь ей. Они оба вредили мне, но мать все же больше. Иногда отец просто пугал меня своим поведением, мать же породила страх в моей душе. До сих пор она не поняла этого.
Однажды по совету некоего молодого серьезного терапевта, для которого моя мать была так же непонятна, как грифоны и птеродактили, я попыталась поговорить с ней откровенно, желая добиться очищения и понимания.
– Ты слишком оберегала меня. Я начала уже думать, что просто не способна жить без твоей опеки, – проговорила я, дрожа от своей собственной смелости. – Ты внушила мне чувство, будто я ничего не смогу сделать самостоятельно. Вспомни, ты никогда не разрешала мне ходить босиком, играть с детьми с нашей улицы, я не могла оставаться после школы, чтобы поиграть в волейбол, я не должна была ходить на свидания с соседскими мальчиками, не могла кататься на автомобиле и есть острую пищу, ходить в кино или возвращаться после десяти часов. Так было всегда: „Не делай этого, ты можешь повредить себе", „Ты сама не сделаешь этого, дай я помогу…" Ты так старалась, чтобы я оставалась ребенком всю жизнь! Ведь я до сих пор зову тебя „мама". Я знаю, что ты никогда не желала мне вреда, никто не мог любить меня больше, чем ты. Но все это похоже… на укутывание и пеленание младенца, мама! Я делаю то, чего не хочу, и не делаю того, о чем так мечтаю. А я хочу чувствовать себя в безопасности и покое, я хочу быть, в конце концов, уважаемой. Ведь это самое лучшее, что есть на свете.
Я уже бесшумно плакала, понимая, что говорю резко и осуждаю мать, хотя вижу все добро, которое она для меня сделала. Но я должна была наконец высказаться.
– Глупости, – весело воскликнула мама. Она так говорила всегда, когда хотела отмахнуться от реальности, как от надоевшей мухи. – Глупости. Я воспитала тебя в такой манере, какая только и имеет значение в этом мире, которая позволяет ощущать себя настоящей леди. А как мне надо было вести себя? Позволить, чтобы ты не знала ничего, кроме пьянства, грубости, вульгарности и всей дешевой жизни, которая окружала бы тебя? Жизнь только тогда становится красивой, когда ты сама стремишься сделать ее лучше! Где бы ты была сейчас, если бы я позволила тебе бегать без присмотра со всеми этими маленькими хулиганами и торчать в грязной лавке отца? Что бы с тобой было, если бы я воспитала тебя так, что ты смогла бы выйти замуж только за какого-нибудь механика с завода Форда? Если мой единственный грех в том, что я заставляла тебя ходить обутой и не разрешала лазить по деревьям, то, может быть, Господь простит мне его. И если ты чувствуешь себя все еще ребенком, то, возможно, причина в тебе самой? Ноешь и плачешь, бегаешь к какому-то психиатру, потому что чувствуешь себя маленькой сиротой, хотя у тебя есть все, что только может пожелать женщина. Можешь быть уверена, что мистер Кристофер Колхаун никогда бы и не посмотрел на тебя, если бы я разрешила тебе расти так, как ты этого хотела, моя дорогая мисс!
К этому времени ее веселость пропала и появились горькие слезы, всегда убивавшие меня, наводившие на мысль о моей чудовищной неблагодарности.
Я оставила маму в покое, а через неделю перестала посещать терапевта. Я уже давно поняла, что мать не спасет меня, как амулет, от опасностей и огромных, смертельных ран, наносимых жизнью. Мама сама была опасна. Но даже зная это, я была бессильна. Ведь одно только сознание причины бед не могло стать панацеей. А к тому времени, когда я наконец нашла в себе силы, мать невольно чуть не погубила меня и мою дочь.
Всю жизнь она была красивой женщиной, хрупкой и сверкающей. Люди, мало знавшие ее, всегда чувствовали необходимость оберегать это изящество, как оберегают изысканно разукрашенную фарфоровую чашку, которую находят в куче мусора.
Эта хрупкость частично извиняла ее эксцентричность. И только позже, когда люди имели возможность разобраться в моей матери как в живой женщине, они осознавали всю степень ее странности.
Но я позволяла лишь некоторым узнать ее поближе. К началу учебы в колледже я уже не приводила в дом знакомых из-за горького пьянства отца и странного поведения матери.
Я упорно занималась в колледже и следовала манере поведения моих приятельниц по женскому общежитию, рабски копируя каждую мельчайшую подробность их одежды, речи, которые казались мне „нормальными".
Мне нравилась сама банальность и ограниченность жизни в колледже. И я стала наконец одной из самых „нормальных" студенток учебных заведений Юга 70-х годов. Эта „нормальность" была для меня незнакомым и невероятно экзотическим состоянием. Я просто влюбилась в свое здравомыслие, но очень долго даже не представляла, что же означает вся эта „нормальность".
Я часто бывала у Тиш в ее большом белом доме в Мейконе, согреваясь у животворного семейного очага, щедро излучавшего искреннюю любовь. Семья Гриффинов стала моим идеалом.
А вот Тиш виделась с моей матерью лишь однажды, когда мама приехала на традиционное чаепитие в колледже. Я была смертельно оскорблена ее оборочками, оттопыренным мизинчиком, когда она брала чашку, ее щебетанием о нашем „скромном маленьком бунгало" и „семейных деловых связях". Но мои подруги и воспитательница нашли, что она „невероятно мила", а некоторые, включая Тиш, считали ну просто светской леди эту маленькую хрупкую даму, которая так стоически переносила невзгоды и экономила на всем, чтобы ее дочь могла получить образование в одном из лучших колледжей Юга.
Ни для кого не было секретом, что я училась на стипендию, но самыми нужными и всегда своевременными были чеки, приходившие из белого домика на улице Хардин и подписанные нетвердой рукой моего отца.
Да и к Крису меня привлекла именно длительная влюбленность в „нормальность" и упорядоченную жизнь. Это было какое-то скрытое влечение. Мне никогда не приходило в голову, что в этом непостоянном ветерке, в этом позолоченном эльфе, отпрыске одного из самых богатых и знатных родов города, есть что-то простое и обычное. Он сиял на моем небосклоне, подобно солнцу. Он стал выражением всего, чего мы так желали и чего были лишены.
В своем упрямом решении стать великим хирургом, в своем понимании страданий мира и в желании использовать состояние семьи в благих целях он напоминал молодого Кеннеди, который сумел сделать себя сам, завоевав людей своей неудержимой энергией.
Крис редко оставался спокойным, его остроумие было молниеносно. Но в нем было достаточно и весьма нежелательных качеств: богатство, светскость, наследственные консервативные взгляды – все это мне, девушке 70-х, было не нужно. Но я видела, что это и есть та самая безопасность и уважение, о которых я так мечтала.
Все складывалось так удачно, что напоминало красивый рождественский подарок, и тогда где-нибудь на уроке экономики или на улице мягким зимним днем по дороге к общежитию дыхание мое срывалось от радости и одной мысли, что на свете есть Крис.
В те дни я жила как в тумане, не веря в собственное счастье, и никакие доводы Тиш не могли пробиться через эту завесу. Намного позже, когда розовая дымка наконец рассеялась, я вдруг многое поняла и, схватив дочь, бежала. Обыденность и „нормальность", которых я так жаждала, стали сумасшествием.
Я понимала, что в глубине моей души скрывалась потребность в скандалах и возмутительных эксцессах. Я увидела: то, что я принимала за „непохожесть", отличительную особенность, оказалось на самом деле своего рода отклонением. Я думала, что быть самой собой означает сдаться перед тьмой. И когда я наконец убежала от нелепой жизни в Пэмбертон, к Тиш и Чарли, во многом это был побег от своего темного „я".
Я искала „нормальность" и обыденность, а вместо этого нашла двух чудовищ, одним из которых была я сама. Это было очень извращенное представление о себе, как, впрочем, и все предыдущие, но оно помогло мне в конце концов встать на ноги и найти свой путь. Если бы я не сделала этого, Хилари и меня давно не было бы в живых.
Но вначале я не хотела знать ничего, кроме того, что жаждала Криса, а он, как ни трудно себе это представить, хотел меня. И в конце моего второго, а его первого курса он поинтересовался, не соглашусь ли я обвенчаться с ним в кафедральном соборе Святого Филиппа после того, как Тиш выйдет замуж за Чарли в церкви Святого Мартина в Мейконе. Я ответила „да" еще до того, как он закончил говорить.
Первое, что он сказал после этого: „А я-то думал, что ты начнешь говорить о какой-нибудь ерунде: о Корпусе мира или походе к Белому дому в наш медовый месяц". А потом он заметил: „Надеюсь, теперь я могу получить тебя? Я терпел целый год, и не думаю, что смогу ждать дольше".
В ту же ночь мы стали близки в его спальне, в жаркой, душной маленькой квартире на Понс де Леон, в то время как Тиш с Чарли были в кино, а радио надрывалось модной песенкой.
У меня не было ни единого повода, чтобы не спать с ним. Свадьба состоится, уважение обеспечено, и мое невольное „нет" замерло на губах, и я легла в его тесную смятую постель. Сердце колотилось так, что, казалось, разрывало грудную клетку. И мы совершили то, что для всех людей становится рубежом двух времен.
Крис уважал мои инстинктивные, мягкие, но энергичные „нет" всегда, когда его руки пробирались под юбку или кофточку. Он равнодушно пожимал плечами, тем самым успокаивая меня. Но потом снова и снова заставлял беспокоиться, не добьется ли он своего иным путем.
Я не понимала, почему Крис предпочитает меня, ведь он мог иметь любую из позолоченных богинь Атланты, если бы только захотел. Но я знала, что он никогда не ответит на этот вопрос, а я его никогда не задам.
В конце концов, был закат 70-х, и по всей стране молодые женщины, если хотели, принимали противозачаточные таблетки и занимались сексом. Но мы жили на Дальнем Юге, и мои сверстники не слишком-то говорили о сексе, а многие не занимались им, с таблетками или без таковых, но те, кто все же занимался, не были по-настоящему довольны.
Но времена меняются, и великое, основное бедствие – беременность и страх бесчестья – почти исчезло, и не осталось ни одного веского довода, чтобы отдалиться от Криса, кроме подлинного ужаса перед новым, неведомым. Это было самое долговечное наследство, оставленное мне матерью.
Многие комплексы стираются, когда обнаружена их причина. Мой страх был объясним. После первой сильной тупой боли, когда Крис овладел мной, я почувствовала себя потерянной, опустошенной. Я почти задохнулась, будто пошла ко дну. Тут же, в ужасе, не зная, что это было, я стала неистово кричать, пытаясь освободиться. Я просила Криса остановиться, ощущая, что таю, исчезаю в огромном чувстве, темпом, как кровь. Мною овладела паника: у этой бездны, бездны наслаждения не было дна, и, наверно, там, внизу, меня ожидало забвение. Мой страх жил внутри, и это не были опасения любой другой женщины: беременность, позор, распутство. Это был страх полного исчезновения. Страх стать ничем. Попросту раствориться без следа…
Крис не слушал меня и не останавливался. Он входил в меня снова и снова, и каждый раз я, пронзительно крича, тонула в той изысканной смерти, стыдилась, ужасалась и изумлялась, что именно со мной происходит все это.
Я делала то, что любил Крис и о чем никогда не слышала ни до, ни после наших отношений. Мы с Тиш часто хихикали над „Камасутрой", но даже там я не встречала того, что проделывал Крис со своим гладким, жилистым и выносливым телом. В последний раз, взрываясь от гнева, брыкаясь и плача, я вдруг ощутила себя вертящейся под потолком бесстыдной китайской акробаткой. Моя мать, казалось, парила бок о бок со мной, пронзительно крича: „Позор! Ты должна лечь на спину и сложить руки как монашка!"
Когда он кончил в последний раз, я не могла двигаться и говорить, лежа на разметанной постели как труп. Я хотела бы лежать так вечно, не двигаясь, еле дыша, с холодной темнотой, опустившейся мне на веки, без этой колотящей и кружащейся красноты. Сердце билось с тихим, глубоким, протяжным и глухим стуком, и я не удивилась бы, если бы оно остановилось. Кажется, это было вполне возможно.
– Я полагаю, что проблема с замужеством решена, – улыбнулся Крис, приподнимаясь надо мной на локте. Невероятно, но он не выглядел унылым или взъерошенным. Он был похож на Питера Пэна – живой, нахальный и веселый. Я начала плакать.