355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Полонская » Стихотворения и поэмы » Текст книги (страница 9)
Стихотворения и поэмы
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:54

Текст книги "Стихотворения и поэмы"


Автор книги: Елизавета Полонская


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

«Сердце эта смерть тревожит…»
 
Сердце эта смерть тревожит
Криком явственным в ночи.
Ты проснешься в мутной дрожи.
Тихо. Свет горит. Молчи.
 
 
Настене цветок обойный —
Профиль ложный мертвеца.
Все противно. Все спокойно, —
Бром в стакане, – жди конца.
 
 
Ночь как ночь, и звуки лиры —
Просто песенная блажь.
Никому в проклятом мире
Милой лиры не отдашь.
 
 
Схоронили. Придавили.
Гроб дубовый, глина, лед.
Вечер. Темная могила.
Ветер песенки поет.
 
<Январь 1926>
Элегия
 
Жил мальчишка шалый и кудрявый
С дурью песни, с золотом волос.
В ближний город он ушел за славой —
На продажу песни он принес.
 
 
Говорится в сказках и рассказах —
Осмеяли люди простака.
Приняла мальчишку без отказа
Городская черная река.
 
 
Ну, а в жизни вышло все иначе —
Улыбнулась слава пастуху.
Стала жизнь – не жизнь, а удача,
И послушной звонкому стиху.
 
 
Стал, кудрявый, стихотворцем модным,
Пел и пил, меняя кабаки.
Сутенеры, девочки и сводни
Плакали под звонкие стихи.
 
 
Этот случай – всем давно известен,
И рассказывают в книгах так:
Посмеялись в городе над песней, —
Удавился в городе простак.
 
<1926>
Гражданка смерть
 
Нет, мы тебе не побежим навстречу,
Тебе, гражданка Смерть, не в меру будет лесть.
Идея – порожденье человечье, —
Из-за нее в петлю не стоит лезть.
 
 
Собаки лаются, а ветер носит,
Пусть в равнодушье обвиняют нас,
Мы двух столетий жили на откосе,
Тебя, гражданка Смерть, мы видели не раз.
 
 
Твой выбор невелик, но верен:
Веревка, пуля, яд, вода, —
Ты многих соблазнила, лицемеря, —
Красивых, юных, пылких – иногда.
 
 
Идея, она бушевала
И слушать было неплохо,
Когда в девятнадцатом в стекла вокзалов
Стучало свинцовым горохом.
 
 
А нынче – бродит, медведя ручней,
И с палкой при ней поводырь,
И морда в железе, а в шкуре у ней
Не счесть унижений и дыр.
 
 
Нам будут завидовать поколенья.
Нас горькой памятью помянут.
Иные – счастливыми нас оценят,
Иные – несчастными назовут.
 
 
Три тома напишет историк казенный
О песнях революционных лет.
По рангу и чину поставят колонны
Носящих кличку – поэт.
 
 
Ты будешь читать наши книги, дитя,
Дитя поколенья чужого,
И ты удивишься, прочтя
Иное безумное слово.
 
<1926>
Серапионовская ода
 
Друзья! Лирические оды
Писала я из года в год,
Но оды выпали из моды,
Мы перешли на хозрасчет.
 
 
Об этом факте не жалея,
Как Серапион и как поэт,
Я подсчитаю к юбилею
Все хозитоги за пять лет.
 
 
Начнем с Каверина. Каверин
(Одна десятая судьбы)
Десять десятых перемерил
И Хазу прочную добыл.
 
 
Сказать про Тихонова надо,
Что для поэта нет преград:
Покончил разом он с балладой
И держит курс на Арарат.
 
 
Никитин – тоже к юбилею
Идет на должной быстроте:
За ним могила Панбурлея,
Пред ним карьера в Болдрамте.
 
 
Слонимский, изживая кризис,
Машину создал Эмери
И лег меж Правдой и Ленгизом
На Николаевской, дом 3.
 
 
Иванов для Серапионов
В России сделал всё, что мог,
И Серапионовскую зону
Он расширяет на Восток.
 
 
Один лишь Зощенко теперь
Живет в обломках старой Хазы,
И юмористы СССР
Валяют под него рассказы.
 
 
Да Груздев, нерушим и светел,
Живет без классовых забот.
Так на пороге пятилетья
Мы перешли на хозрасчет!
 
<1 февраля 1926>
Анне Ахматовой («Я вижу город мой в рассветный ранний час…»)
 
Я вижу город мой в рассветный ранний час.
Брожу по площади – как берегу столетий.
Хожу и думаю, и насыщаю глаз
Холодной пышностью его великолепий.
 
 
И муза здешних мест выходит из дворца,
Я узнаю ее негнувшиеся плечи
И тонкие черты воспетого лица,
И челку до бровей, и шаг нечеловечий.
 
 
По гравию дорог, меж строгих плоскостей,
Проходит мраморной походкою летучей.
И я гляжу ей вслед, свидетельнице дней,
Под нерисованной, неповторимой тучей.
 
 
И я не смею повести с ней речь.
И долгий день проходит как мгновенье,
И жестким холодом, моих касаясь плеч,
С Невы приходит ветер вдохновенья.
 
<1926>
ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (1930–1967)На полпути…
 
На полпути земного бытия,
Небесного же, знаем мы наверно, —
Не будет и не может быть никак,
Ты заблудился между длинных стен,
Как дети ночью, в темном коридоре.
 
 
Как дети ночью, в темном коридоре,
Ты мечешься, вслепую ищешь дверь.
Ты знаешь, дверь была, она должна найтись…
Здесь все знакомо… Вот вешалка… Вот столик…
Вот ящик для убитых… Вот овчарка…
 
 
Вот ящик для убитых… Вот овчарка,
И лапами на грудь становится она,
Холодными, на мягкую, живую.
И леденеет грудь твоя от страха,
И колокол вдруг начинает бить…
 
 
И колокол вдруг начинает бить.
Ты знаешь, – это кровь в заизвествленных венах
В последней гонке бьется в хрупких стенах,
Чтоб просочиться в нежной ткани мозга
И, наконец, лишить тебя сознанья…
 
 
И, наконец, лишить тебя сознанья,
Но яростью и бешенством охвачен —
Ты начинаешь вдруг кричать: «Я не хочу!
Я не хочу, проклятая, еще…»
И силы тела все, внезапно пробудив,
Бросаешь на борьбу с небытием!
 
<1929– 10 августа 1930>
«Как можно прошлое любить…»
 
Как можно прошлое любить
Сильнее будущего? Это
Мне непонятно и смешно
И, кажется, не требует ответа.
Ребенок нам милее старика.
В пыли колени и на пальцах пятна,
Но тянется рука притронуться к нему.
Притронешься – и даже пыль приятна.
А вымытый старик почтенен и хорош,
Он – идол опыта, он – кладезь всех познаний,
И все же голову невольно отвернешь,
Чтоб не вздохнуть его испорченным дыханием.
И хочется уйти, со стайкою ребят
Бродить по городу сквозь ветер, пыль и солнце,
И улыбаться им, и слушать, как галдят
Бегущие с обеда комсомольцы,
И проводить их рой до самой проходной,
Куда доносится завода гул железный,
И позавидовать им старшею сестрой,
Их звонкой юности, напористой и трезвой.
 
<1930>
Черный агат
 
Нам судьба не сулила разлуки,
Что-то встало меж нами тогда.
Тополя простирали к нам руки,
Догорала на небе звезда.
 
 
Перстень с черным агатом
Я сняла незаметно с руки…
Перстень с черным агатом,
С черным камнем любви и тоски…
 
 
Дни и годы прошли, пролетели,
Протекли, словно воды Днепра…
Друг о друге мы вспомнить не смели,
Позабыли, что было вчера.
 
 
Перстень с черным агатом
Сохранился на дне сундука.
Перстень с черным агатом,
Где смешались любовь и тоска.
 
 
И внезапно весенние ветры
Мне в холодное сердце вошли,
Словно тополя юные ветви…
Словно Днепр зашумел мне вдали…
 
 
Перстень с черным агатом
Снова нежит и гладит рука…
Перстень с черным агатом,
Где смешались любовь и тоска…
 
<1930>
Спутники
 
О детство! Сладость выпуклого лба
И пухлых губ рисунок неумелый,
И персиковость щек, как молоко и мед.
О детство, безмятежный первый спутник!
 
 
О кислота еще незрелых яблок,
Оскомина плодов еще неспелых,
Которая так стягивает рот
Томленьем плоти, – отрочество, ты!
 
 
Соль зрелых лет, соль тучная земли
И крупной галльской соли вкус,
Соленый вкус ума, вкус жидкости соленой,
Чье имя так тривиально, как любовь,
И так же, как любовь, необычайно.
 
 
Когда же сладость вся уйдет из тела
И кислоту нейтрализует жизнь,
Соленой крови ток остынет и ослабнет,
Тогда приходит к нам
Четвертый спутник – горечь.
 
 
Она целебна, как хинин,
И возбуждает холодно она,
И каплей горечи замешанная жизнь
Еще прекрасна горькою усмешкой.
 
<18 марта 1931>
Давиду Выгодскому

(Надпись на книге «Путеводитель переселенца в Новую Каледонию»)


 
Пытливый ум не ведает преград,
Нет разницы между дождем и солнцем.
Давид, не покидая Ленинград,
Ты путешествуешь и станешь каледонцем.
 
 
С подарка моего сотри густую пыль,
Прочти сей гид и через час, не боле,
Табак, индиго, кофе, кошениль,
Как переводы, будешь насаждать и холить.
 
 
На Моховой, жилплощадь разделя,
Ты будешь утверждать с отрадным вздохом:
«На Моховой не обрастаю мохом,
Есть в Каледонии заявка на меня».
 
 
И будет сын твой, юный Исаак,
Зампредом Каледонского Совета,
– Настанет день, я предвещаю так!
Я очень редко вру,
Елизавета.
 
<1931>
Под яблонями Лотарингии
 
Хрипел санитарный фургон у ворот
И раненых выгружал…
Носилки стояли за рядом ряд,
Где вход в перевязочный зал…
 
 
Четвертые сутки дежурство несем,
И свет в глазах потемнел,
Но не иссякает на белых столах
Поток окровавленных тел.
 
 
В ушах гремел непрерывный гром.
Когда ж, удивясь тишине
Я к яблоням вышла, теплым дождем
Обрызгало губы мне.
 
<1931>
Иосиф
 
– Я влюблена, египетские жены…
Вы, опытные в игрищах любви,
Не смейтесь над подругою влюбленной,
Союзницы, совет ей дайте вы.
Я равнодушием оскорблена жестоко,
Кусаю пальцы я, мечтаю об одном,
Но синее его бесстрастно око,
Холодное живет веселье в нем.
Не дрогнут предо мной зажатые колени,
И рот его мальчишеский закрыт,
Не взволновать его прикосновеньем
И смуглой кожей не разгорячить.
Счастлива та, к которой ночью он войдет,
И та, которая с ним будет биться,
Пока в беспамятстве пред ним не упадет.
Кто с ним губами жаркими сольется,
Чтобы в него желанье перелить…
Кто с ним руками жадными сплетется,
Чтоб жажду ей сумел он утолить…
Я влюблена, египетские жены,
Вы, опытные в игрищах любви,
Не смейтесь над поруганной влюбленной,
Союзницы, совет ей дайте вы! —
Так сетовала ты, а смуглые подружки,
Раскинувшись в подушках и коврах,
Смеясь, шептали на ухо друг дружке:
– Не может быть, чтоб был хорош он так! —
Но двери дрогнули… и, медленно раскрыв их,
Вошел Иосиф, строен и суров,
И замолчал красавиц рой болтливый,
И все смотрели на него без слов,
Как девочки, стыдливо и несмело,
А та, которая вонзала нож в гранат,
Внезапно вскрикнула, затем, что загляделась,
И палец свой резнула невпопад.
 
<1931>
Трактир в Испании
 
Ты, уходя, сказал: «Благодарю,
Благодарю за ласку и привет».
И грусть упала на душу мою,
Как снегопад внезапный среди лета.
 
 
Но папиросный дым живет еще тобой.
Я в комнате одна. Простая ночь в окне.
Листаю книгу я рассеянной рукой,
И старый сказочник рассказывает мне:
 
 
«Любовь, – он говорит, – похожа на трактир
В Испании, а это, друг мой, значит —
В ней можно только то наверняка найти,
Что принесешь с собой…»
И я смеюсь и плачу.
 
<1932>
Ненависть
 
Нас первая ненависть сблизила, друг, —
Вот этот знакомый с детства круг
От чопорных дур
До распутных нерях,
Посредников мелких,
Ловчайших деляг,
До крупного хищника
Мутных вод:
Мы знали типаж этот
Наперечет.
 
 
Как мы презирали их!
С гневом подобным
Лишь юность одна
Ненавидеть способна.
Мы выросли, друг,
И увидели вскоре —
Высокие своды
Больших аудиторий,
И ровным шоссе
Распростерлась земля,
И к нам наклоняются
Учителя,
И мудрые книги
Нас ведут
На длинном
И крепком
Поводу.
Но с доктором Фаустом,
Со старым безумцем,
Мы начали вместе
Наш путь вольнодумцев.
И мы беглецами
Из дома уходим,
Союзников ищем
И дружбу находим.
 
 
Ни славы
Не жаждали мы, ни богатства,
Но оба вступили
В шутейное братство
Богатой земли,
И новую ненависть
Приобрели:
 
 
К трескучему слову,
К ученому брюху
И к каноническому духу,
Который, как плесень на старье,
Ложился на каждый росток революций
От Назаренянина
До Фурье.
 
 
Ну что ж я скажу тебе,
Друг, при свиданье?
У жизни и счастья в долгу,
Я тратила сердце,
Перечеканив,
Но ненависть
Берегу.
Ее, как вино,
Охмеляют года;
Все крепче, острее настой.
И если друзья
Предают иногда,
Враги
Неизменно со мной.
 
1932
Другу
 
Мы все получили
От века в наследство:
Арийское слово,
Иудейское детство,
Картины и статуи,
Книги и песни
И золото
Мудрости тысячелетий.
А странствия…
Шельда,
полна и светла,
К широкому морю
Нас утром несла
в богатую осень богатого века…
В ту осень с тобой
мы расстались навеки.
Нас жизнь разлучила, —
Какая-то малость,
Война, или как это
там называлось.
Все думали – временно, все поправимо —
а дни проходили, одетые в дымы,
одетые смертью
и грромом летучим,
одетые
в сеть заграждений колючих…
И, взрыта фугасами,
окопами вскопана,
земля между нами
раскрылась, как пропасть,
и, вздыблена,
словно пустыня лесками, —
барханами трупов
легла между нами.
 
 
И мы на различных
остались дорогах.
Мы были так стары,
Мы знали так много —
И как оказалось
Смешно и нелепо —
Мы были так юны,
Мы были так слепы.
И книги…
и мудрость…
Все было обманом.
Не золотом,
а пятаком
оловянным!
 
 
Ты видел
Европы кровавый закат,
И смерть
твои веки закрыла.
На Майне, во Франкфурте старом, лежать
Тебе в одинокой могиле.
Я даже не слышала
твоего «прости»,
Когда ты задумал
Из жизни уйти.
Я даже не знала, неосторожный,
Что все навсегда уже невозможно!
Мне трудно поверить,
что это навек,
Что день не настанет,
когда
Особенно синей
покажется мне
У набережной невской вода,
И в ветре балтийском
взмывающий флаг,
Пристанет большой теплоход,
И ты по мосткам
торопливо сойдешь,
Как школьник, пальто наотлет…
И вместе походкой пойдем молодой,
Как в первую
нашу весну,
И я покажу
тебе, дорогой,
Мой дом и мою страну.
 
<Октябрь 1932 – май 1934>
Конец
 
Враг мой, друг мой, муж мой невенчанный,
Снова, снова, снова про тебя.
Нет кольца на пальце безымянном.
Но кольцом свивается судьба.
 
 
Сколько писем шлю тебе вдогонку
Годы, годы, годы напролет,
Теплых, как ладонь у нашего ребенка,
Ледяных, как ненависти лед.
 
 
А теперь – через годы и версты
Вдруг ответ, как черный водоем: —
Возвращайся, друг, запальчивым и черствый, —
Дни до смерти вместе проживем. —
 
 
И, внезапной злобою объята,
Я кричу в окно, в пространство: Нет!
Господин, низка у вас зарплата,
Не умею я варить обед!
 
 
Не умею утешать и холить,
И делиться, и давать отчет
За платок, за воротник соболий,
Ворковать над мужниным плечом.
 
 
Лучше пусть в гостинице дешевой
Я умру под мелкий зимний дождь,
В час, когда померкнет над альковом
Отраженье Люксембургских рощ.
 
 
Прибежит к студенту мидинетка,
Просвистит за стенкой качучу,
Постучат, смеясь, ко мне: – «Соседка!
Мы вас потревожим…» Промолчу.
 
 
И шепнет сосед гарсону в синей блузе: —
«Что-то этой русской не слыхать?» —
В комнату войдут и распахнут жалюзи,
Солнце брызнет на мою кровать,
 
 
Брызнет утро вечное Парижа,
Запах роз, гудрона, стук колес —
Только я их больше не увижу,
Ни людей, ни бледных роз.
 
 
Сын приедет, сходит на кладбище,
Побродит по улицам чужим,
Да еще в газете, может быть, напишут
Две строки петитом, смутные как дым.
 
<1932–1934>
Снег в горах
 
Мне снег
На черном гребне гор
Напомнит, знаю я,
Цвет молодых твоих седин
И холодность твоя.
 
 
Мы мало виделись с тобой.
Расстались, как во сне,
Но взял ты зеркальце мое,
А гребень отдал мне.
 
 
И если в зеркальце мое
Случайно взглянешь ты,
Быть может,
Возвратит стекло
Тебе мои черты.
 
 
И если гребень подношу
Я к волосам моим,
Воспоминанье о тебе
Встает как легкий дым.
 
 
Мне снег
На черном гребне гор
Напомнит, знаю я,
Цвет молодых твоих седин
И холодность твоя.
 
<8 апреля 1936>
Романс («Не оттого, что связан ты навек…»)
 
Не оттого, что связан ты навек,
Не оттого, что ты любил другую,
Я при тебе не подымаю век,
Клянусь тебе, не оттого тоскую.
 
 
Соперницы старинной не боюсь.
Я знаю, друг, любовь неповторима, —
Сто разных роз один приносит куст,
Сто облаков встают из клубов дыма.
 
 
И все же сердце рвется и болит,
И счастья день невольно затуманен,
И мне тревога тайная твердит,
Что ты уже смертельно жизнью ранен.
 
<Сентябрь 1936>
Город (Из стихов о Пушкине)
 
Он в мире далеком
Давно знаменит:
Дворцы над широкой Невой,
И розово-серый
Прибрежный гранит,
И дымные дали его.
 
 
И сложены
Славные песни о нем.
Мы часто
С тобой
Их твердили вдвоем:
О том, как безумец погиб молодой,
Нахлестнутый невской чугунной волной,
Как грозный хозяин
На медном коне
По улицам скачет
В ночной тишине.
 
 
Но тот,
Кто прекрасную песню сложил,
Был сам здесь загублен в расцвете сил,
В простую рогожу
Поспешно зашит,
И вывезен тайно,
И тайно зарыт.
 
 
Властителям царства
И мертвый поэт
Казался опасен и страшен:
Могилы его
В этом городе нет,
Но кровь его —
В городе нашем.
 
1936
Не ржавеет

Н. Тихонову


 
Я привожу к тебе моих друзей,
Чтобы они тебя умом затмили
Иль победили широтой плечей,
Улыбкой белозубой и румяной.
 
 
Но чудеса… Они перед тобой,
Речистые, внезапно умолкают
Иль жалкие слова лепечут робко.
А речь твоя кипит, искрится, блещет
 
 
Непринужденной силой вдохновенье.
Веселость детская твоя неотразима.
Они влюбляются в тебя, мужчины, —
Как мальчики глядят тебе в глаза
 
 
А ты встаешь, высокий, тонкий, светлый,
И говоришь с улыбкой: «До свиданья».
И ты к другим уходишь. Что мне делать?
Не ржавеет старинная любовь.
 
<Июль-август 1937>
Повесть
 
Ты тоже не была счастливой, Анна.
Ты девочкой его, должно быть, полюбила,
Подростком рыжеватым и неловким,
Глядела на него влюбленными глазами.
Он беден был, упрям и малодушен,
Родители тебе его купили, Анна.
 
 
Ты поздним вечером стояла, Анна,
У той гостиницы, где мы с ним целовались.
Его на лестницу ты вызывала трижды —
Рассерженный, он вышел и вернулся.
В то утро я ему шепнула о ребенке…
Ты тоже не была счастливой, Анна.
 
 
Ты двадцать лет его держала, Анна,
Всей женской слабостью – простой и цепкой,
Всем чувством чести, свойственным мужчине.
От жгучего стыда он ночью просыпался,
И рядом – ты лежала на постели.
Ты тоже не была счастливой, Анна.
 
 
Не стала я с тобою спорить, Анна,
Я сына молча увезла на Север.
Взамен любви – судьба дала мне песни,
И смерть твоя разняла руки, Анна.
Я не сержусь, ты можешь спать спокойно,
Ты тоже не была счастливой, Анна.
 
<23 апреля 1937>
Отчизне

Михаилу Фербергу


 
Бывает мать несправедлива
К своим сынам. И вот тогда
Любви и горькой и ревнивой
Для них приходит череда.
 
 
Им не забыть. Им не расстаться.
Ты не любовница. Ты мать.
Им песни детства ночью снятся,
И этих песен не отнять.
 
 
Им снится юность буревая,
Огонь твоих гражданских битв.
И рана старая, сухая
Опять в ночи кровоточит.
 
 
И сердце бьется так тревожно,
И холод смерти давит грудь —
Проклясть тебя им невозможно
И невозможно обмануть.
 
 
Пред дальней ледяной могилой
Склоняемся, притворно иль скорбя,
Отчизна, я бы не простила —
Ни за него, ни за себя.
 
<1938>
«На дальнем Севере зимует друг…»
 
На дальнем Севере зимует друг.
Сегодня я пошлю ему посылку:
Сухую колбасу, лимоны, лук,
Отрезок сала в розовых прожилках.
 
 
Вот шептал а. Её янтарный глаз
Ему напомнит солнечное лето.
Перебираю вновь, который раз,
Подобранные тщательно предметы.
 
 
Чтоб верил, что найдет жену такой,
Какой оставил, чтоб не знал сомнений.
Ступайте, милые! И твердою рукой
Подписываю: Бухта Провидений.
 
<1938>
«Спускается солнце за степью…»
 
Спускается солнце за степью,
Вдали золотится ковыль.
Колодников тяжкие цепи
Вздымают дорожную пыль.
 
 
Так вот что случилось с тобою,
Куда тебя жребий занес —
Любимый с печальной судьбою,
С серебряной прядью волос.
 
<1938>
Моей наставнице

Раисе Григорьевне Лемберг – старой большевичке


 
Ты справедливая и ты не терпишь зла,
Но все на свете ты понять способна:
Ты пылкость юности чудесно пронесла
Сквозь натиск лет, сквозь мир звероподобный.
 
 
Когда, случается, я тяжело грущу
От пошлости, от лжи и лицемерий,
Я прихожу к тебе и говорю: «Хочу
Оставить всё! Я более не верю!»
 
 
И ты мне руку на плечо кладешь,
Приказываешь мне: «Ступай, начни сначала».
И соглашаюсь, думаю: «Ну что ж!
За нами правда. То ль еще бывало!»
 
<1940>
«Начну заветную мою…»
 
Начну заветную мою
О сердца темных бреднях.
Тебе, тебе я отдаю
Кольцо стихов последних.
 
 
Тебе, мой друг, оно твое
По всем любви канонам,
Хоть хлеб, и счастье, и жилье
Делить не суждено нам.
 
 
Хоть обручального кольца
Тебе я не дарила,
Хочу до смертного конца
Твоей остаться милой.
 
 
Смыкает время тесный круг.
Не будут трубы петь вокруг,
Мы не были в героях.
Но время мужества, мой друг,
Пришло для нас обоих.
 
1940
Домик в городе Пушкине
 
В этом домике у парка
Северным коротким летом,
В год, когда война пылала,
Жили русские поэты.
 
 
День был посвящен работе,
Вечер – тихим разговорам,
Словно в дальний путь куда-то
Плыли мы спокойным морем.
 
 
Но на переломе ночи
Радио врывалось в уши,
Выли города и страны:
«SOS! Спасите наши души!»
 
 
А потом мы расходились
По кабинам личных странствий,
Каждый, каждый сам с собою,
С жизнью, с совестью, с пространством.
 
 
Только в сквере на скамейке
Мальчик бронзовый ночами
Слушал ночь и видел – небо
Режут острыми мечами.
 
 
И, сойдясь наутро к чаю
В светлой комнате балконной,
Каждый день мы находили
Карту мира измененной.
 
Май 1940
Правдивая история доктора Фейгина
 
Дело было в панской Польше.
– Что о ней сказать? —
Рассказать бы можно больше,
Трудно промолчать.
 
 
В городке вблизи границы
– Что сказать о нем? —
Доктор Фейгин был в больнице
Городским врачом.
 
 
Невысокий, близорукий,
Тихий, как свеча.
Золотые были руки
У того врача.
 
 
От парши, чахотки, грыжи
И от бед иных
Даже лучше, чем в Париже,
Он спасал больных.
 
 
И к нему со всей округи
– Что сказать о ней? —
Шли лечить свои недуги
Хлоп, русин, еврей.
 
 
Он не брал высокой платы,
Он лечил их так.
Не ходил к нему богатый,
А ходил бедняк.
 
 
И детей к нему носили
С четырех сторон,
Без различия фамилий,
Отчеств и имен.
 
 
До Варшавы слух домчался.
Слух прошел о нем,
И разгневалось начальство
С золотым шитьем.
 
 
В белых пальцах трубка пляшет:
– Вам, Панове, стыд!
Неужель больницей вашей
Управляет жид?! —
 
 
Уж «Газета» дышит страстью:
«Доктор наш еврей!
Может, режет он на части
Маленьких детей?!
 
 
Он, потомок ста раввинов,
Он, собачья кровь,
Виноват, что хлоп с русином
Ходят без штанов!»
 
 
Пред лицом таких событий
Пишет магистрат:
«Вы уволены. Лечите
Ваших жиденят!»
 
 
– Не уйду, пока коллеге
Я не сдам больных, —
Перерыв в леченье вреден
Для здоровья их.
 
 
Если я еврейской крови,
В чем вина людей?! —
Но недолго прекословил
Маленький еврей.
 
 
Это все в тысячелетьях
Было много раз.
Только звезды мрачно светят,
Звезды темных глаз.
 

* * *

 
Вот в больнице новый доктор —
Пан Тадеуш Кржиш.
Но больных не видно что-то,
Их не приманишь.
 
 
А у фейгинской квартиры
С самого утра
Ждут кафтаны в старых дырах,
Ноги в волдырях.
 
 
И несут со всех местечек
Матери детей.
Касек, Стасей, Ривок лечит
Маленький еврей.
 
 
До Варшавы слух промчался,
Слух прошел о нем,
И разгневалось начальство
С золотым шитьем.
 
 
И приводят шесть жандармов
Фейгина на суд.
Смотрят люди с тротуаров,
Как его ведут.
 
 
– Доктор, вам единоверцев
Велено лечить.
Вы приказы министерства
Смели преступить! —
 
 
Отвечает огорченно
Маленький еврей:
– Не нарушил я закона
Совести своей.
 
 
Если мучаются люди,
Если плачет мать, —
Неужель, Панове судьи,
Мог я отказать? —
 
 
И судья ответил четко
На его слова:
– Пусть обсудит за решеткой
Жид свои права. —
 
 
Доставляют вслед за этим
Доктора в тюрьму,
И тоска тысячелетий
Входит вслед ему.
 

* * *

 
Долго ль, коротко ль, но смене
Все обречено, —
Государства, словно тени,
Падают на дно.
 
 
Над Варшавой гром промчался,
Орудийный гром,
И бежит, бежит начальство
С золотым шитьем.
 
 
Удирает на машине
Пан Тадеуш Кржиш,
Ну, а хлопам и русинам
Как бежать велишь?
 
 
Но быстрее самых быстрых,
Всех опередив.
Мародером и убийцей
В город входит тиф.
 
 
Страх ломает все засовы
Под покровом тьмы.
И выходит уголовный
Фейгин из тюрьмы.
 
 
Городок в ночи таится,
Мрак и тишь кругом,
Но ведет его в больницу
Память о былом.
 
 
Переполнены палаты,
Люди на полу,
Перевязок ждут солдаты
На вещах в углу.
 
 
А из залы полутемной
Слышен тихий плач,
И спешит, спешит на помощь
Доктор Фейгин, врач.
 
 
Детских губ призыв несмелый…
Боли лабиринт…
Вот уж он рукой умелой
Оправляет бинт.
 
 
И с надеждою во взглядах
На него глядят,
И рождается порядок
В хаосе палат.
 
 
И всю ночь в людской пустыне
При огне свечей
Человечье тело чинит
Маленький еврей.
 
 
И три дня с тревогой в сердце
Каждый час и миг
Отбивает он у смерти
Малых и больших.
 
 
А потом в ночном тумане
Донеслися вдруг
Тяжких танков громыханье,
Гул моторов, стук.
 
 
И бледнеет под повязкой
Каждое лицо,
Но идет, забыв опасность,
Доктор на крыльцо.
 
 
Чьи полки во тьме грохочут?
Чей у дома шаг?
Может быть, во мраке ночи
Свой страшней, чем враг.
 
 
– Здесь больные! – крикнул в муке
Маленький еврей
И, крестом раскинув руки,
Замер у дверей.
 
 
Так стоял он, ожидая,
Ко всему готов,
Словно птица защищая
Выводок птенцов.
 
 
Но зажглись, сверкнули фары
Кругом огневым,
Яркий свет в глаза ударил.
Кто же перед ним?
 
 
Сотни статных, мощью грозных
На машинах в ряд.
Командиры в шлемах звездных
У крыльца стоят.
 
 
И сказал, блеснув очами,
Старший командир:
– Мы пришли сюда друзьями.
Мы несем вам мир.
 
 
Мы больницу вашу вдвое
Развернем тотчас.
В штаб дивизии с собою,
Доктор, просим вас.
 
 
– Не уйду, пока коллеге
Я не сдам больных, —
Перерыв в леченье вреден
Для здоровья их.
 
 
Если я еврейской крови,
В чем вина людей?! —
Но сурово сдвинул брови
Старший из гостей.
 
 
– Мы Советского Союза
Верные сыны.
И для нас поляк, и русский,
И еврей равны.
 
 
Мы пришлем вам подкрепленье
Из врачей полка. —
Салютуя, на мгновенье
Поднялась рука.
 
 
И внезапно тьму прорвали
Тысячи огней,
Побежали вдоль кварталов
Искры фонарей.
 
 
И внезапно город мертвый
Ожил, поднялся.
Настежь двери, настежь окна!
Песни… голоса…
 
 
И толпятся вкруг советских
Боевых машин
В хоре дружеских приветствий
Хлоп, еврей, русин…
 
 
Но, затерянный в потоке
Многолюдных рек,
Молча смотрит невысокий
Тихий человек.
 
 
И горят, сияют, светят
Звезды темных глаз,
Может быть, в тысячелетья
Только в первый раз.
 
1940

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю