355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Полонская » Стихотворения и поэмы » Текст книги (страница 4)
Стихотворения и поэмы
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:54

Текст книги "Стихотворения и поэмы"


Автор книги: Елизавета Полонская


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Раздумывая над прожитым, Полонская старалась остаться оптимистом:


 
А жизнь идет. Ей – ни добра, ни зла…
Мы даже с нею не были в разладе.
И все же – я недаром прожила:
На дне останусь тоненькой тетради.
 

(«Кто ты, читатель? Век, могучий шквал…»)

Этой строфой заканчивалась ее последняя прижизненная книга – «Избранное» 1966 года.

Прочитав ее, Виктор Шкловский откликнулся письмом:

«Дорогая Лиза.

Получил Вашу синюю книжечку.

И верный Пятница – Лирическая муза

В изгнании не покидает нас.

Спасибо за память.

Голос у Чуковского не могучий. Он сладкопевец.

Гумилев упомянут прямо и путно. Где Серапионы? [91]91
  Речь идет о предисловии Полонской к ее «Избранному», состоявшему из 8 частей, усеченных цензурой: были там сильно подрезанный кусок о Гумилеве, поподробнее, – о К. Чуковском, читавшем студистам Киплинга «могучим голосом», и о «Серапионах», в связи с которыми упоминались только Лунц и Горький (оттого и возник вопрос Шкловского – одного из главных учителей Серапионовых братьев).


[Закрыть]

Биография Ваша очень хорошая, но причесана на прямой пробор с фиксатуаром.

Вы очень талантливый поэт…» [92]92
  Б. Фрезинский. Судьбы Серапионов. СПб., 2003. С. 375.


[Закрыть]

Потом пришло письмо от Корнея Чуковского. Прочитав «Избранное», он написал, что долго болел, а потом действовал запрет врачей на чтение:

«Этим объясняется мое дикое хамство: я не поблагодарил Вас за Вашу милую книгу и за лестное для меня предисловие к ней [93]93
  Елизавета Полонская. Избранное. М.; Л., 1966. Книга избранных стихов, посвященная памяти брата автора, открывалась предисловием «К моим читателям», где, в частности, говорилось и о Студии: «Литературной критике и технике перевода учил нас Корней Иванович Чуковский, талантливейший журналист, чье острое перо досаждало тогда многим пошлякам от литературы…».


[Закрыть]
. Книжку я всю прочитал. Сейчас ее нет у меня под рукой. Некоторые стихотворения были известны мне и прежде, но некоторые я прочитал впервые. Из них запомнилось; “Свидетели великих потрясений”, “Своевременные мысли”, “Анне Ахматовой”, стихотворение о крохотных школьниках [94]94
  «Люблю тетрадь “с косыми в три линейки”…» (1958).


[Закрыть]
и конечно, “Толмач”, очень верно передающий чувства многих переводчиков… Словом: любимая, милая Елизавета Григорьевна, не сердитесь на меня за мое невольное хамство – но знайте, что я с давнего времени привык думать о Вас с дружеским чувством» [95]95
  Б. Фрезинский. Судьбы Серапионов. СПб., 2003. С. 363–364.


[Закрыть]
.

Старых друзей оставалось все меньше… Внуки взрослели…

Ее последние стихи датированы 1967 годом. Он оказался тяжелым. О смерти Эренбурга ей решили не сообщать: боялись, что вести не переживет…

Елизавета Полонская болела долго и умерла 11 января 1969-го. Для написанного ею началась «другая жизнь».


 
Слова, которые писала я когда-то,
Внезапно возвращаются ко мне:
Они теперь, могучи и крылаты,
Звучат в невыносимой тишине.
 
 
Устами ссыльных и десятилетий
Они сегодня говорят со мной.
Я счастлива, что я жила на свете
И не напрасно прожит день земной…
 

(«Мои стихи»)


Стихотворения и поэмы
ЗНАМЕНЬЯ (1921)1«Не испытали кораблекрушенья…»

Александру Блоку


 
Не испытали кораблекрушенья
В морях неведомых близ Огненной Земли;
Не как искатели безумных приключений
Мы в эту жизнь внезапную вошли;
 
 
Нас не манил огонь на дальних башнях,
Не старый Рулевой ошибся у руля,
Нет, дома, в комнатах уютных и домашних,
Застигнула нас гибель корабля.
 
 
И, выхлестнуты страшною волною
В знакомые дома, среди родной страны, —
Мы одиночеству, и холоду, и зною,
И голоду на жертву отданы.
 
 
Но прадедов суровое упорство
У внуков ветреных еще цветет в крови,
И голос родовой, настойчивый и черствый,
Еще твердит упрямое – живи! —
 
 
И мы живем и, Робинзону Крузо
Подобные, – за каждый бьемся час,
И верный Пятница – Лирическая Муза
В изгнании не покидает нас.
 
<5 августа 1921>
Знаменья Война
 
Хорошо вспахали Россию
Стотысячесильным плугом:
Добрый нож по земле прошелся
Целиною, оврагами, лугом.
 
 
Не ленились работники, видно;
Был надсмотрщик суровый над нами.
Где железо не брало камень,
Помогали люди ногтями.
 
 
Но когда раскопали поле,
Оказалось засеять нечем:
Побросали в земные недра
Не зерно, тела человечьи.
 
 
И земля урожай небывалый
Принесла, но острее желчи:
Не ячмень, не рожь, не пшеницу,
Принесла только зубы волчьи.
 
<31 марта 1921>
1914
 
Недаром знаменья грозящие даны:
Затмилось мраком солнечное лето,
И сто ночей клонилась с вышины
Зловещая Галлеева комета.
 
 
Но золотые зыбились поля
Окрай дороги мирной и непыльной;
Казалось, никогда еще земля
Так не была плодами изобильна.
 
 
Любовь рассыпала дурманный мак,
И каждая, и каждый был влюбленный;
Но незамеченным остался странный знак, —
Что мальчиков одних рождали жены.
 
<1919>
«Мягкой губкой, теплой водой…»
 
Мягкой губкой, теплой водой
Мыла мать запыленные ножки,
Загоревшие в солнечный зной,
Топотуньи, веселые крошки.
 
 
А теперь ты, как загнанный зверь,
В земляные прячешься норы,
И тебя по канавам теперь
Валит сон, беспокойный и скорый.
 
 
Иль не стало в нашей стране
Сыновьям нашим должного места,
Что мы отдали их войне
И дали им смерть в невесты?
 
 
Но дитя от меня не возьмет
Грохот тысячи тысяч орудий;
Все я чувствую слабый твой рот
На моей опустевшей груди.
 
<Август 1919>
«Сухой и гулкий щелкнул барабан…»
 
Сухой и гулкий щелкнул барабан,
Завыла медь в изогнутое горло,
И топотом неисчислимых стран
Ответили чудовищные жерла.
Конца не будет. Новые опять
Придут за мертвыми живые люди,
И станут дети мирно засыпать
Под громыханье дальнее орудий.
Веселые и дерзкие года
Оставшимся достанутся на долю:
Разрушенные битвой города,
Окопами раскопанное поле.
Они увидят землю вдаль и вдаль,
И, наконец, доподлинно узнают,
Как черен хлеб, как солона печаль,
Как любят нас и как нас убивают.
 
<1 мая 1920>
Петербург

Новая Голландия:

строитель – Деламот.


 
Как трудно говорить о важном и высоком;
Несутся месяцы стремительным потоком,
И легкой пылью будничных забот
Нас каждый час упорно обдает;
Темнее слух, и сердце равнодушней;
Все тише мы, все жалче, все послушней.
 
 
Но ты, источник стольких вдохновений,
Мечта из камня, город измышлений,
Ты полон новой, мрачной красоты;
Ты кровью опален и смертью тронут,
И над тобой уж плакальщицы стонут…
О Петербург, не изменяешь ты!
 
 
Для нас, мятущихся о ломте хлеба,
Забывших даже цвет дневного неба,
Коротких и поспешных этих дней, —
В ночном тумане, в ветре прибережном
Внезапно восстаешь, окутан вихрем снежным,
Виденье твердое из дыма и камней!
 
 
Так значит, мы живем, так значит, смерти нет!
И чьей-то мысли отягченный след
Останется в веках, как крепкая работа.
Закрой глаза теперь и вспомни, как встает
Там, где канала сумрачный пролет,
Чудовищная арка Деламота.
 
<Сентябрь 1920>
Тревога
 
Тревога!
Взывает труба.
В морозной ночи завыванием гулким
Несется призыв по глухим переулкам,
По улицам снежным,
По невским гранитам,
По плитам
Прибрежным…
Тревога!
Тревога!
Враг близок!
Вставайте!
Враги у порога!
Враг впустит огонь в наши темные домы…
Ваш город, он вспыхнет, как связка соломы.
К заставам!
К заставам!
Но в сонной дремоте,
Смежив утомленные очи,
Прикован, не слышит призыва
Рабочий… —
Ведь долго еще до рассвета.
Гудок не обманет:
К работе гудок позовет,
И к работе
Он встанет.
Ведь долго еще до рассвета…
А враг уже близок,
Уж враг у порога…
Тревога!
Тревога!
И вот отовсюду,
Как эхо,
Как цепь часовых придорожных,
Гудки
Загудели гуденьем тревожным:
Не спите!
Вставайте!
Вставайте!
Не спите!
К работе!
К винтовке!
К защите!
Не спите!
Враг близок.
Не спите!
Враги у порога!
Вас много. Вас много. Вас много.
Вас много.
Вставайте! Не спите! Вас много.
Вас ждут!
Вы рано заснули,
Не кончился труд.
Идите! Идите! Идите! —
Идут…
Наверх из подвалов!
На двор, чердаки!
По лестницам черным
Стучат башмаки.
По лестницам узким
Винтовкой стуча,
Ремень на ходу
Застегнуть у плеча.
К заставам! К заставам!
И в хмурые лица зарницами бьет
Над Пулковым грозно пылающий свод.
 
<16 октября 1919>
Сказка
 
Уходила мама-коза
В лес по очень важному делу.
Целовала козляток в глаза,
Возвращалась, в окошко глядела.
 
 
Вот глаза в переулке блестят…
Ходит волк возле самого дома;
Притворяется, манит козлят,
Точит зубы и ждет, как знакомый.
 
 
Будем крепче дверь затворять —
Никакой нас волк не обманет;
Только ты возвращайся опять!
Скоро ночь в переулке настанет…
 
 
Нет огня, и стучит пулемет.
Каждый шаг, словно ниточка, тонок…
Где-то милую маму ждет
Самый маленький белый козленок.
 
<13 октября 1920. 12 рота>
«Весь этот год был труден и жесток…»
 
Весь этот год был труден и жесток:
Здесь в городе, близ северного круга,
В пустых домах безумствовала вьюга
И в сумерки никто огня не жег.
 
 
Нам снились сны про голод и беду,
Про черный хлеб, про смрадное жилище,
И не было того, кто пробудившись
Не встал бы вновь в скрежещущем аду.
 
 
Попробуй, постучись в чужую дверь —
Рычаньем ощетинится берлога:
Детенышам здесь делят корм теперь…
Не подходи, чужой, не дам, не трогай!
 
<1919>
«Не странно ли, что мы забудем все…»
 
Не странно ли, что мы забудем всё:
Зальдевшее ведро с водой тяжелой,
И скользкую панель, и взгляд
Украдкою на хлеб чужой и черствый.
 
 
Так женщина, целуя круглый лобик
Ребенка, плоть свою, не скажет, не припомнит,
Что содрогалась в напряженье страшном,
В мучительных усилиях рожденья.
 
 
Но грустно мне, что мы утратим цену
Друзьям смиренным, преданным, безгласным:
Березовым поленьям, горсти соли,
Кувшину с молоком, и небогатым
Плодам земли, убогой и суровой.
 
 
И посмеется внучка над старухой,
И головой лукаво покачает,
Заметив, как заботливо и важно
Рука сухая прячет корку хлеба.
 
<16 февраля 1920>
«На память о тяжелом годе…»
 
На память о тяжелом годе
Установи себе, народ,
Семь дней на память о свободе,
И передай из рода в род!
 
 
Разделишь хлеб скупою мерой;
От редких крох очистишь нож;
В печи остылой пепел серый
В который раз перевернешь.
 
 
И, как голодного волчонка,
Накормит сумрачная мать
Куском припрятанным ребенка,
Чтоб все исполнилось опять.
 
 
И пусть, огней не зажигая,
В дому, на площадях, народ
Следит, как сходит тьма ночная,
И в долгом мраке утра ждет.
 
<20 января – 6 марта 1921 >
«Слишком буйной весны…»
 
Слишком буйной весны
Нестерпим слепительный свет;
После стольких черных дней
Мы думали – солнца нет.
Мы думали: это полярный круг
Сомкнули ночь и зима,
Чтобы жизнью стала для нас
Дымных домов тьма.
Так для чего же колокола,
Чужая Пасха, май?
И несмолкаемый легкий звон
Птичьих пролетных стай?
Бедным глазам страшна,
Ты, – неожиданная весна!
 
<2-12 мая 1921>
Кровь и плоть1-е Февраля
 
В поминовенный день я не приду, отец,
Туда, где мертвые оставлены живыми;
Враждебно место мне и страшен мне мертвец,
И Бога твоего я потеряла имя.
 
 
На непокрытый пол, без обуви, согбен,
Не сядет с нами гость как для молитвы надо.
Мужчины в доме нет, и как велит закон,
В знак траура никто не совершит обряда.
 
 
Но в зеркале моем тебя я узнаю, —
Не тень бескрылую нездешнего предела, —
Родную кровь, отец, живую плоть твою,
И ты живешь во мне, душа моя и тело.
 
 
Бессмертен ты во мне: я сыну передам
Усмешку, голос, взгляд, ресниц густые тени,
И глаз косой разрез, что переходит к нам
От матери твоей, от дальних поколений.
 
<16 февраля—6 марта 1921>
«Я не могу терпеть младенца Иисуса…»
 
Я не могу терпеть младенца Иисуса,
С толпой его святых, убогих и калек, —
Прибежище старух, оплот ханжи и труса,
На плоском образе влачащего свой век.
 
 
У Бога моего есть имена получше,
И имя, что никто произнести не мог,
И он несправедлив, Единый, Всемогущий.
Пристрастен и суров, как Всемогущий Бог.
 
 
На языке чужом Его неловко славлю,
Лишившего меня наследственной земли
За грех отцов моих тысячелетне давний.
Господь Израиля, припомни и внемли!
 
 
Я кровью связана не с этим желто-русым
Чужим подкидышем, распятым на кресте.
С Тобою, Саваоф, – не с бедным Иисусом
Мой предок, патриарх, боролся в темноте.
 
 
И сыну моему, рожденному в России,
Ты подтвердишь, Господь, заветный договор:
Для нас, нетерпящих пришествие Мессии,
Подделанное тем, среди Ливанских гор.
 
<13 октября 1920>
Шейлок
 
Пусть именем твоим гнушаются, Шейлок!
Пусть сманит дочь твою гуляка венецьянец!
Звон битого стекла и взломанный замок.
И дочь и золото! Червонцев звонкий танец…
 
 
На сцене христиан накрашенный актер
Пускай изобразит в потеху галерее
Твоих седых волос неслыханный позор
И рукоплещет смерд мучениям злодея —
 
 
Мы знаем точный вес, мы твердо помним счет;
Мы научаемся, когда нас научают.
Когда вы бьете нас, кровь разве не идет?
И разве мы не мстим, когда нас оскорбляют?
 
<9 декабря 1920>
«Досыта не могу, дитя…»
 
Досыта не могу, дитя,
Насытить алчущие губы.
Нет, не могу поверить я,
Что каждый день не день сугубый.
 
 
Все мимо. Длится только стих;
И тот, уже чужой, сверкает.
Я чувствую, из рук моих
Песок мгновений вытекает.
 
 
Боюсь и трепещу любя:
Минуте каждой жадно внемлю.
Мне страшно думать, что тебя
Уложат в ящик, скроют в землю.
 
 
От человечьего жилища
На отдаленное кладбище
Ведет поспешная стезя:
Быть мертвым средь живых нельзя.
 
<23 сентября 1920. 12-ая Рота >
Только в словах«Только в снах еще ты настоящий…»
 
Только в снах еще ты настоящий,
Только в скудных и таких коротких…
Две луны сияют в синей чаще,
Ветер с моря в белых папильотках.
 
 
Было ли когда-нибудь такое
Опьяняющее дух волненье —
В беспокойно сладостном покое
Чувствую твое прикосновенье.
 
 
Милый – ты, но кто мне скажет, кто ты,
Что за город здесь, и как я знаю
Этот дом и сад, и там, у поворота,
Белых птиц взлетающую стаю…
 
<Сентябрь 1919>
Ревность
 
Ты спишь утомленный, чужой и красивый;
Ты крепкие видишь и теплые сны.
В холодном стекле на снегу переливы
Огромной, ущербной и красной луны.
 
 
Над сердцем любовника, злая подруга,
Ревниво я бодрствую ночь напролет.
Наушница злобная, зимняя вьюга
Враждебные, древние песни поет.
 
 
Ты дар драгоценный, мне отданный Богом,
Ты стал безраздельным владеньем моим, —
Но ты мне изменишь за этим порогом
Улыбкой, и взглядом, и телом твоим.
 
 
И где-то живет, и смеется, и дышит,
И как я еще не убила ее —
Другая, чужая, что зов твой услышит,
И с кем ты обманешь безумство мое.
 
<Декабрь 1919>
«За окном ночного бара…»
 
За окном ночного бара
Яркий свет калильных дуг.
За ночной, ночная пара…
Жизнь иная, тесный круг.
 
 
Дня не будет, будут ночи.
Ты узнаешь – жизнь проста;
Подрисованные очи,
Воспаленные уста.
 
 
Что, скажи, случилось с нами —
Иль любовь водила нас
С черно-синими кругами
У блестящих, светлых глаз?
 
 
И тебя она, любимый,
Приведет, как увела,
Сквозь прозрачный призрак дыма
В створчатые зеркала.
 
<8 декабря 1920 – 20 января 1921 >
«Широкий двор порос травой…»
 
Широкий двор порос травой,
Белёная стена,
У двери дремлет часовой,
Безделье, тишина.
 
 
Пылает солнце в вышине.
Унынье летних дней;
И свет на каменной стене
Горит еще больней.
 
 
Когда же вечер снизойдет
На зелень черепиц
И легких ласточек полет
Мелькнет в тени бойниц, —
 
 
Какой-нибудь споет солдат,
Обиженный судьбой,
О том, что нет пути назад
Для нас, для нас с тобой.
 
<9 июля 1920. Поезд Детское Село – Петроград>
«Мы научаемся любить…»
 
Мы научаемся любить
Мучительно и неумело.
Так и слепые, может быть,
Чужое осязают тело.
 
 
Так просто кажется сперва
Губами жарких губ коснуться;
Но равнодушные слова
Внезапной тяжестью сорвутся,
 
 
И будет первый из людей
В ожившей глине создан снова,
И задрожит в руке твоей
Первоначальной жизнью слово.
 
 
И для тебя настанет срок
Веселой, горестной науки —
Неповторяемый урок
Любви, и боли, и разлуки.
 
<27 декабря 1920>
«Ты с холодностью мартовского льда…»

Александре Векслер


 
Ты с холодностью мартовского льда
Соединила хрупкость черных веток,
Когда над взморьем тонкая звезда
Зеленая зеленым светит светом.
Неловкостью старинных статуэток
И прелестью девической горда,
Проходишь ты, и – вещая примета —
Мне чудится блестящий острый меч,
И тяжким шлейфом тянется беда
За узостью твоих покатых плеч.
 
<13 февраля 1920>
Шарманка
 
Ничто уж не волнует боле,
Тревожит только, но слегка;
Любовь и хлеб, неволя, воля,
Привычно легкая тоска…
Но слушать не могу спокойно
На желтой городской заре.
Когда расстроенная – стройно
Поет шарманка на дворе.
 
 
Шарманка, шарманка,
Пой, моя душа!
Поешь или плачешь,
Жизнь хороша!
 
 
Любила, забыла;
Любил, позабыл.
Люби меня, милый,
Как прежний любил.
 
 
Кольцо потеряла…
Пропала любовь…
Нахмурилось сердце,
Нахмурилась бровь.
 
 
Кольцо золотое,
Гладкое кольцо…
Милое, злое,
Чужое лицо.
 
 
Шарманка, шарманка,
Пой, моя душа!
Поешь или плачешь,
Жизнь хороша!
 
 
Быть может, знаменья чудесней,
Велишь, явясь на полпути, —
Скупым губам сказаться песней,
Жезлу сухому – процвести.
 
<23 июня 1921>
СТИХИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ «ЗНАМЕНЬЯ» (1909–1921)Из парижского блокнота (1909–1915)Давно это было
 
В двенадцать лет так весело живется.
Как сладко целоваться по углам
Тайком, чтоб не увидели большие…
А после делать вид, что мы чужие,
Учтиво говорить и Вы и Вам,
Пугаться, если тынечаянно сорвется…
В двенадцать лет так весело живется.
 
 
В гостиной вслух «Онегина» читать,
Краснеть и опускать глаза смущенно
От резких слов о «девочке влюбленной»,
Тяжелой книгою румянец закрывать
И чувствовать, как сердце часто бьется.
В двенадцать лет так весело живется.
 
 
Сбежать по лестнице в зеленый сад.
В горелках крепко за руку держаться, —
Не хочется и для игры расстаться.
«Ты рада, Лиля?» – «Я?» – «Я очень рад».
А милый взгляд ласкает и смеется.
В двенадцать лет так весело живется.
 
 
«На старый пруд пойдем. Возьми жакет».
Осенний дождь. «Как пахнет здесь грибами…
В последний раз прощаемся мы с Вами.
Мы женимся с тобойчерез шесть лет.
Ты подождешь меня?» – «Клянусь!» И он клянется.
В двенадцать лет так весело живется.
 
1913
«Полуопущены ресницы…»
 
Полуопущены ресницы,
Полуоплакана печаль,
И медленно уходят в даль
Теней забытых вереницы.
 
«Улыбнулся издали, – может быть, не мне…»
 
Улыбнулся издали, – может быть, не мне.
Может быть, в окно – тучам и весне.
Может быть, тому, – что за окном
Прокатился первый вешний гром,
Что в стекло ударили внезапно
Ливня первого брызжущие капли.
 
«Над решеткой Вашего окна…»
 
Над решеткой Вашего окна
Наклоняемся вдвоем к Парижу.
В сумерки я Вам почти верна,
В сумерки становимся мы ближе.
 
 
Город там внизу – совсем такой,
Как я девочкой о нем мечтала…
Я не помню книги, но герой —
Был как вы влюбленный и усталый.
 
 
Я не помню книги. Я молчу.
Под холодным синеватым светом
Любоваться долго я хочу
Гибким и печальным силуэтом.
 
 
Над решеткой Вашего окна
Наклоняемся вдвоем к Парижу.
В сумерки я Вам почти верна,
В сумерки становимся мы ближе.
 
«У тебя при каждом резком слове…»
 
У тебя при каждом резком слове
Голос обрывается звеня…
У тебя и так сошлись надменно брови,
Не сердись сегодня на меня
 
 
И не говори мне очень колко,
Что я улыбаюсь всем прохожим…
Понимаешь, это ветер только
Легкомыслен и неосторожен.
 
 
Не сердись, мой милый, милый, милый,
Я скажу всю правду, подожди:
Ах, меня наверно опьянили
Мартовские крупные дожди.
 
<Париж, 1914>
«Когда я буду старой, и уеду…»
 
Когда я буду старой, и уеду
Во Францию, в один из городков
Долин Луары или Пуату
Иль, может быть, Двух Севров,
Где тысячи две жителей и церковь
С химерами на площади большой,
И мэрия с трехцветным новым флагом.
А улицы кривые, окна в ставнях,
Сады обнесены высокою стеной.
 
 
Откуда нужно ехать два часа
До станции в тяжелом дилижансе,
В котором ездили еще Манон
И кавалер влюбленный Де Грие.
И где сидишь согнувшись на скамье
Между кюре и коммивояжером.
Где вечером влюбленные уходят,
Обнявшись, на шоссейную дорогу
Париж – Бордо. И смотрят в темноте
На редкие огни автомобилей.
 
 
Где в воскресение съезжаются на рынок
Крестьяне в синих глянцевитых блузах,
Скупые, любящие только вкусную еду
И крепкое бургундское вино.
У рынка с каменною колоннадой
Привязывают крепких лошадей.
Жен отсылают в церковь слушать мессу,
А сами недоверчиво торгуются и пьют.
 
 
Где в будни улицы пусты и слышно
В открытое окно начальной школы,
Как маленькие учатся читать.
 
 
Где всё так ясно, просто и спокойно, —
Где можно долгими ночами вспоминать.
 
«Еще совсем светло, но я устала…»
 
Еще совсем светло, но я устала,
Не знаю, как дойду к себе домой.
Несносен вид Латинского квартала,
И так враждебны камни мостовой.
 
 
Дома, афиши, улицы, киоски,
Любезности прохожих, стук телег…
Всей этой жизни радостной и плоской
Такой чужой и суетливый бег.
 
 
Так ранит сердце мне холодный, белый —
Обычный свет, – обычно ясных дней…
Иду и жестких стен почти касаюсь телом,
У стен идти мне легче и темней.
 
 
Ах, только бы дойти, закрыть окно мне,
Чтобы не видеть бесконечных крыш.
Лечь в темноте, не знать, не помнить,
Не слышать, как внизу шумит Париж.
 
«В окне старьевщика на Екатерингофской…»
 
В окне старьевщика на Екатерингофской
Случайно я увидела вчера
Уродца из литого серебра,
Горбатого, с ужимкою воровской.
 
 
На нем разорванный худой кафтан жидовский
Да шапка хитроумная остра.
В руке конец гусиного пера
И старый том истрепанный, колдовский.
 
 
И надпись там: «8-ое сентября»,
Как будто нацарапана небрежно,
Но старый улыбается хитря.
А я все думаю, все думаю прилежно:
Что предназначено судьбою неизбежной,
Что будет мне 8-го сентября?
 
<1909–1914, Петербург>
Париж
 
Как печален Париж, когда все ушли
На войну, на обе границы.
Сколько женщин с заплаканными лицами,
Сколько окон с закрытыми ставнями.
Дождь идет целые дни
И никто не смеется на улице,
Даже дети, даже мастерицы.
В шесть часов, когда выход с работ,
Их никто не ждет на углу.
Не берут фиалок на два су
У старой торговки цветами
И не бродят под руку, рядами
По большим бульварам, задевая прохожих.
Молча смотрят на раненых, на английских солдат.
Идут домой не оглядываясь.
Нищему ни одна не подаст.
Как печален Париж, когда все ушли
На войну, на обе границы.
 
<Январь 1915. Париж>
Нанси
 
Устали от белой палаты
С большими стеклянными окнами,
От криков раненых на длинных столах
И от кучи синих шинелей в углу.
 
 
Устали смотреть, как монахини в черном
На коленях моют грязные ноги,
По которым стекает кровь.
 
 
Устали смотреть в жадные глаза
По-детски доверчивых взрослых мужчин,
Слабых, послушных и ждущих,
Чтобы сказали им слово неправды.
 
 
И устали склоняться над ранами
С кровью, лохмотьями, гноем;
Обещать чистую постель,
Вино, еду и покой.
 
 
Устали и вышли вдвоем на порог,
К аллее каких-то деревьев.
Был уже вечер, темно, шел дождь,
 
 
Пахло сырой землей и травою.
Капли дождя упали мне на губы, —
Стало страшно, скорее вернулись назад
В освещенную белую залу.
 
<1915. Нанси>

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю