Текст книги "Две жены господина Н."
Автор книги: Елена Ярошенко
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Глава 3
Октябрь 1905 г.
Николай Татаринов скорее всего не понимал, что над его головой сгущаются тучи. Он безмятежно гулял по Женеве, наслаждался погожими осенними деньками, заходил в гости к старым знакомым.
Центральный комитет партии эсеров, почти в полном составе перебазировавшийся сюда из неспокойной России, держал до поры свои подозрения в тайне. Члены партии охотно принимали Татаринова в своих домах. Особенно часто Николай бывал у Бориса Савина, не просто знакомого, не просто соратника, а близкого приятеля и земляка – оба они были из Варшавы.
Савин, уже полностью уверившийся в виновности Николая и только ожидавший хоть каких-то серьезных улик, чтобы свести с ним счеты, полагал, что ведет ловкую политическую игру. Это было непросто – любезно принимать человека в своем доме, чувствуя, как внутри клокочет ненависть, вести с ним беседы, контролируя каждое свое слово, да что слово – интонацию, возглас, вздох, и делать при этом все, чтобы собеседник не догадался, как много от него скрывают…
Савин теперь стал иначе оценивать поведение Татаринова, ему все время казалось, что Николай что-то выведывает и разнюхивает, что в каждом его слове, а тем более в вопросе скрывается двойной смысл. Спрашивает о родных – понятно, хочет узнать, не вовлечен ли кто из них в революционные дела; задает между делом вопросы о боевой организации – так-так, получил задание в департаменте полиции…
Все это было невыносимо тяжело, все-таки старые друзья, но зато жизнь Бориса вновь наполнилась смыслом и волшебным ароматом борьбы, опасности, риска. Подозрения эсеров грозили Николаю самыми страшными последствиями, предательства партия не прощала. Значит, Татаринов должен скоро погибнуть… Игра с чужими жизнями была необходима Борису как наркотик, иначе собственная жизнь казалась неизбывно скучной.
«Погоди, голубчик Коленька, я тебя переиграю, – думал Савин. – Полагаешь, что ты самый умный? Что твоя линия ведется безупречно? Не обольщайся!»
Перед отъездом в Россию Татаринов решил дать товарищам прощальный обед, арендовав зал в небольшом уютном ресторане. Народу собралось множество, в том числе, естественно, и Борис Савин.
Обстановка была самая непринужденная, вино лилось рекой, в здравицах гости всячески превозносили таланты Татаринова, его деловую хватку и преданность делу борьбы. Те, кто знал о подозрениях, тяготевших над Николаем, старались ни в чем не отставать от тех, кто искренне веселился.
После обеда, когда гости уже расходились, желая Татаринову удачи в России, Савин самым дружеским образом взял его под руку и отвел в сторонку.
– Когда ты хочешь ехать, Николай?
– Сегодня вечером, – радостно ответил Татаринов, ожидая очередных добрых напутствий.
– Сегодня вечером это невозможно, – сказал Савин, не меняя ласкового выражения лица.
– Почему? – удивленно спросил Николай.
– У центрального комитета к тебе важное дело. Я уполномочен просить тебя остаться.
Татаринов пожал плечами.
– Ну хорошо, я останусь. Но это, право же, странно! Почему вы меня не предупредили заранее?
На следующий день на квартире у одного из членов центрального комитета собралась комиссия, представленная Татаринову как ревизионная.
Заведя разговор об учрежденном Татариновым партийном издании, якобы чтобы выяснить все финансовые и цензурные вопросы этого дела, члены комиссии постепенно перешли к другим темам, стараясь поймать Николая на лжи или каких-то несообразностях в ответах.
Несколько раз им это удалось. Татаринов уже понял, что дело вовсе не в новом партийном издании, и все чаще замолкал, переставая отвечать на вопросы, которые сыпались на него со всех сторон. В конце концов он прямо спросил:
– В чем вы меня обвиняете?
– Вы знаете сами, – значительным голосом ответил Чернов.
– Нет, не знаю. Простите, но я так и не понял, какая связь между моими издательскими делами, моими дружескими связями, моими родными, которые, откровенно говоря, не сочувствуют революции…
– Бросьте, Николай. Мы подозреваем вас в предательстве. И лучше будет, если вы сознаетесь сами. Избавьте нас от необходимости уличать вас в связях с полицией.
Сказано это было веско и с достоинством. Савин с интересом ожидал, что же будет дальше. Татаринов не нашелся, что ответить, и надолго замолчал, закрыв лицо руками. Его поза выражала такое отчаяние, что всем стало немного не по себе.
– Твое молчание слишком затянулось, Николай, – строго сказал Савин. – Неужели тебе нечего нам сказать?
Татаринов поднял глаза. Он прекрасно знал, к чему приводят подобные подозрения…
– Что ж, вы можете меня убить. Я не боюсь смерти. Но даю честное слово, я не виновен.
– Честное слово? – саркастически спросил Чернов. – И это говорит человек, которого мы только что неоднократно уличили во лжи! Мы сейчас выяснили, что вы поддерживали личное знакомство с графом Кутайсовым и не использовали его в революционных целях, более того, даже не довели это до сведения центрального комитета, хотя знали, что мы готовим на Кутайсова покушение и ваша помощь была бы весьма ценна. И теперь вы хотите, чтобы мы верили вашему честному слову?
Комиссия заседала несколько дней. Во лжи Татаринова уличить удалось, в сокрытии от партии важных фактов тоже, а вот провокаторская деятельность пока не была доказана. Поэтому постановили: от всей революционной работы Татаринова отстранить, но жизни пока не лишать, чтобы продолжить расследование.
Многие эсеры остались недовольны подобной мягкостью центрального комитета. Что это за неуместный либерализм? Раз уличили во лжи, значит, доверия ему больше нет. А стало быть, для партии вредно оставлять его в живых. Шлепнули бы, и дело с концом – не нужно больше дергаться, представляя, как Татаринов в этот момент освещаетв департаменте полиции партийные дела.
Савину тоже не нравилось решение, принятое по делу Татаринова.
С одной стороны, конечно, нужно было продолжить расследование и выяснить, насколько серьезной была провокаторская деятельность Николая, что именно он знал и о чем мог известить полицию… Ведь необходимо принять какие-то меры, чтобы свести к нулю нанесенный провокатором ущерб! Да и казнь Татаринова, если такое решение будет принято, должна произойти с соблюдением некоторых этических норм.
А с другой стороны, живойТатаринов подрывал авторитет центрального комитета и лично Савина, несгибаемого борца… Что это за террористы со стальными сердцами, если они не в силах покарать одного жалкого предателя?
Но мерзавец Татаринов продолжал запираться. И все пункты обвинений против него, педантично занесенные в протокол товарищами из комиссии, рушились как карточный домик.
Ну, знал он о съезде боевой организации в Нижнем Новгороде, но ведь не он один знал, значит, не обязательно полагать, что именно он привлек к съезду внимание полиции… Ну, встречался с Новомейским и Рутенбергом перед их арестом, но не он же привел жандармов…
Не было настоящих улик, не было… И все равно в том, что Татаринов предал, Савин уже не сомневался.
Куда как проще для всех было бы, если бы Николай признался, подробно рассказал обо всем перед смертью и отправился бы в лучший мир налегке… Товарищам по партии он облегчил бы этим жизнь, а себе смерть. Но не умеют, не умеют в России умирать достойно. Непременно нужно валять какую-то жалкую комедию и все опошлить!
Савин решил заняться собственным частным расследованием дела Татаринова, все равно в Женеве заняться было особо нечем. А если ему, Борису Савину, удастся неопровержимо уличить эту сволочь Татаринова в предательстве, авторитет Савина поднимется на недосягаемую высоту. Вот тогда он сможет по-настоящему свысока поглядывать на всех товарищейи самым демократическим образом дать им понять, где их место и кто способен быть лидером.
Борис отправился в гостиницу, где жил Татаринов, чтобы вызвать его на откровенный разговор.
Николай сидел в своем номере, в кресле у холодного закопченного камина. Борис вошел в комнату без стука, не поздоровавшись, и уселся на стул так, чтобы видеть глаза Татаринова. Тот немедленно закрыл лицо руками. Что за дурацкая детская привычка – закрывать глаза ладонями в момент опасности? Что ни говори, а в поведении Татаринова так много неприятного!
Савин, пока шел в гостиницу, дорогой проигрывал в уме разные варианты возможного начала разговора. Но сейчас, глядя на раздавленного, убитого Николая, он решил выбрать самый мягкий и проникновенный вариант.
– Коля, – вкрадчиво начал Борис, – я давно тебя знаю, я всегда считал тебя своим другом. Я не могу поверить в твое предательство, что бы мне ни говорили…
Татаринов молчал.
– Николай, пойми – я, как член комиссии по расследованию, с радостью защищал бы тебя. Но ты так странно ведешь себя на наших допросах, путаешься, лжешь… Это недостойно. Ты просто мешаешь мне выступить с оправдательной речью. Пожалуйста, не лишай меня такой возможности, помоги мне. Ты только объясни нам все, что кажется сомнительным. Ведь твоя полная откровенность может дать этому делу благоприятный исход. Поверь, я очень хочу тебе помочь! Ведь мы друзья…
Татаринов продолжал молчать, не отрывая рук от лица. Плечи его вздрагивали. Савин понял, что Николай плачет. На секунду он почувствовал брезгливую жалость к Татаринову, но чувство это было противным и, к счастью, быстро прошло. Николай наконец заговорил:
– Борис, я тоже хорошо тебя знаю. Наверно, кто-нибудь из боевиков уже получил задание по моей ликвидации? Зачем же ты приходишь и изливаешься тут в дружеских чувствах? Помнишь, что сказано в Евангелии про поцелуй Иуды?
– Помню. Ты, как сын церковного протоиерея, конечно, лучше знаком со Священным писанием. Но позволь напомнить тебе, что говорилось в той же главе Евангелия о предательстве: «Но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому человеку не родиться».Ты уверен, что не повинен в грехе предательства?
– Когда ты говоришь со мной, то хочешь, чтобы я чувствовал себя подлецом. Но когда я остаюсь один, я понимаю, что совесть моя чиста.
Больше Савин ничего от него не добился.
Не дожидаясь окончания партийного расследования, Татаринов уехал в Россию. Проездом он задержался в Берлине и отправил оттуда несколько писем членам партийной комиссии.
«Вы не можете представить, – писал он, – какой ужас – выставленные вами обвинения для человека, который кроме трех лет тюремного заключения (в три приема) и первых полутора лет ссылки остальные восемь лет своей революционной деятельности жил одной мучительной работой и эта работа была для него всем…»
– Сентиментальная ложь, – оценил письмо интеллигентный Гольц.
– Да брешет, потрох собачий, – более определенно высказался бывший матрос минно-машинного отделения мятежного броненосца «Потемкин» Афанасий, бежавший после восстания в Женеву через румынский порт Констанцу и прибившийся тут к эсерам. – Такую суку, провокатора этого, давить надо было сразу. А вы упустили гада, суслики… Теперь искать придется, чтобы прикончить!
Глава 4
Ноябрь 1906 г.
Наконец лег снег, сделавший Москву очень нарядной. Проезжая в извозчичьих санях по уже привычному маршруту от Пречистенских ворот мимо Храма Христа Спасителя по Волхонке в Кремль, Дмитрий любовался преобразившимся городом.
Все-таки в Москве было свое очарование, особенно сейчас, когда пушистые шапки свежего блестящего снега укрыли дома, церковные купола, ветви старых деревьев… Недаром среди коренных москвичей было так много горячих патриотов своего города.
Новые сослуживцы Дмитрия, чиновники окружного суда, полагали, что ему необыкновенно повезло с переводом в Первопрестольную (лучшего для молодого следователя просто и желать было нельзя), и совершенно не понимали тоски господина Колычева по Петербургу.
– Дмитрий Степанович, голубчик, да что там хорошего? Сыро, туманно, климат нездоровый, полгорода чахоткой болеет. Ну студентом вы там покрутились… Дело известное, сладкие студенческие годы, молодость ни лишений, ни неудобств не замечает. А теперь? Вы, батенька, остепенились, чин имеете, должность; карьера для ваших лет, голубчик, редкостная сделана, что есть, то есть. Скоро, глядишь, и жениться надумаете, а там и детки пойдут… Для деток в Москве не в пример лучше. Вы посмотрите на питерских детей – заморыши бледные на рахитичных ножках, а наши московские бутузы – просто кровь с молоком!
Колычев вежливо слушал добродушных чиновников и с тоской думал, что ничего этого – ни женитьбы, ни здоровых бутузов – еще долго не будет в его жизни… Все мечты остались в прошлом, а прошлое похоронено вместе с юной рыжеволосой женщиной на маленьком провинциальном кладбище.
В Москве шел снег и укутывал, укутывал город, пряча все некрасивое, грязное, старое…
«Мы, русские, наверное, так любим наши зимы потому, что снега делают жизнь красивее и чище. Причем без всякого труда с нашей стороны города сами собой становятся вдруг похожими на картинки с рождественских открыток», – размышлял Дмитрий, подъезжая к зданию судебных установлений.
– Где остановить прикажете, барин? – обернулся с облучка извозчик. – К подъезду судейскому нешто подать? Вы, ваша милость, смотрю, тоже никак из судейских будете? Я ваших господ туточки всегда высаживаю…
Поднявшись в свой кабинет, Дмитрий Степанович достал из небольшого несгораемого шкафа папку с делом об убийстве на Арбате, в гостинице Ечкина, прибывшего из Твери купца, а потом, подумав, положил на стол еще одну – с делом об убийстве неизвестного, тело которого найдено было накануне на Пречистенском бульваре.
Начинался новый день…
Вечером, пообедав, Дмитрий хотел было, как обычно, посидеть с газетой у теплой печки и пораньше лечь спать – завтра ему предстоял тяжелый допрос. Но вдруг, сам не понимая для чего, он пошел в прихожую и стал натягивать шубу. Волшебно преобразившаяся заснеженная Москва звала его к себе, словно обещая какое-то захватывающее приключение.
«Пойду пройдусь, – решил Дмитрий. – Нужно хотя бы гулять иногда, а то я уже превращаюсь в старого деда. Конечно, лучше всего было бы прогуляться до дома каких-нибудь хороших людей, которые были бы мне рады и с которыми приятно скоротать вечер. Но, пока я не обзавелся обширными знакомствами, можно просто посмотреть на московскую жизнь издали…»
Из окон уютных остоженских особнячков падали на снег квадраты золотисто-розового света. Казалось, что за этими освещенными окнами идет какая-то очень праздничная, уютная и веселая жизнь, особенно если смотреть с темной холодной улицы.
Откуда-то доносились приглушенные двойными рамами звуки рояля, где-то на стеклах играли отсветы пламени из зажженного камина, в некоторых окнах горели выставленные на подоконник свечи, как маленькие маячки для тех, кого ждали хозяева…
Дмитрия никто нигде не ждал, разве что слуга Василий, ворчавший небось дома на кухне, что вот носит барина нелегкая невесть где, а уже давно пора накинуть на двери крюк да, помолившись, отойти на покой.
Колычев бродил по переулкам, чувствуя себя среди этих отзвуков и отсветов чужой налаженной жизни особенно одиноким и бесприютным. В конце концов он вышел к темному корпусу мебельной фабрики Августа Тонета, на которой делали знаменитую гнутую «венскую» мебель. Фирма «Братья Тонет» с успехом торговала мебелью по всей России, а делали все эти «венские» стулья и диваны здесь, на небольшой фабричке в переулке за Остоженкой…
По позднему времени окрестности фабрики были совершенно безлюдны. Дмитрий брел в одиночестве, и только скрип снега под его ногами нарушал тишину…
– Господи, как я несчастлив, – сказал он сам себе. Неожиданно ему захотелось упасть в пушистый мягкий сугроб и крепко уснуть, так крепко, чтобы не заметить, как вместе с теплом уходит жизнь, и чтобы сверху падал на него снег, укрывая нежной пеленой…
«Тьфу, совсем я рехнулся, – очнувшись от этих тихих грез, подумал Колычев. – Надо же такое вообразить! Потом дворники откопают в сугробе тело неизвестного в фуражке судебного ведомства, власти возбудят следственное дело, кто-нибудь меня опознает, повезут на вскрытие. Буду лежать, распластанный как лягушка, на цинковом секционном столе… Гадость какая! А дознание, наверное, Аристарху Герасимовичу поручат, хоть участок мой, но меня-то уже не будет. То-то Аристарх от души в моих личных делах покопается с его любопытством…. Нет уж, такого удовольствия я ему не доставлю!»
Дмитрий свернул за угол. Кривой переулок, спускавшийся к церкви Ильи Обыденного, шел вниз довольно круто. Впереди под одиноким фонарем мелькнула фигурка женщины. После недавнего похолодания было скользко да еще мальчишки раскатали спуски до чистого льда, и бедная дама шла с трудом в высоких шнурованных ботинках на каблучках.
«Предложить ей руку? – подумал Колычев. – Еще, чего доброго, испугается, бедняжка, примет за наглого уличного приставалу…»
Но пока он предавался этим щепетильным размышлениям, женщина поскользнулась и с размаху упала на припорошенную снегом землю, причем было похоже – ударилась она довольно сильно. Ругая себя последними словами, Дмитрий поспешил к ней на выручку.
– Позвольте предложить вам руку, мадам! Вы не ушиблись? Вы можете идти? Хотите, я найду для вас извозчика?
– Благодарю вас, не стоит беспокойства! Все в порядке.
– Это, кажется, ваше…
Колычев поднял небольшой сверток, который дама выронила при падении. Но она почему-то не спешила взять его из протянутой руки Дмитрия. Застыв, женщина как-то странно, напряженно вглядывалась в лицо Колычева.
– Митя? Вы – Митя? Вот это встреча! Вы не узнаете меня? Я – Мария Веневская.
Дмитрию показалось, что женщина преображается у него на глазах. Осунувшееся, грустное лицо молодой дамы, одетой в немодное черное пальто, вдруг стало превращаться в милую озорную мордашку девочки, которую родные и друзья называли Мурой и которая казалась Мите самой красивой в мире…
Глава 5
Декабрь 1894 г.
Матушка ожидала в гости на Рождество свою старинную подругу Софью Андреевну Веневскую, жившую в собственном имении Венево в десяти верстах от их родового Колычева. С тех пор, как обе женщины овдовели, они очень сблизились и частенько наезжали друг к другу в гости. В этот раз Софья Андреевна вместе с детьми должна была приехать на все Святки.
Митя не любил детей тети Сони. Правда, со старшим сыном Веневской Владимиром они теперь встречались редко. Володя Веневский учился в Москве в кадетском корпусе, а Митя – в гимназии в ближнем уездном городке, где он и проживал теперь у дальних родственников.
Приехав на рождественские каникулы домой, он рассчитывал насладиться жизнью в отцовском имении, в родном старом доме, в собственной комнате, где до сих пор хранилась его детская лошадка-качалка с мочальной гривой и красной кожаной уздечкой и были расставлены по полкам оловянные солдатики в мундирах различных полков – преображенцы, семеновцы, измайловцы.
Хотелось побольше побыть с мамой (к стыду своему, Митя чувствовал, что очень соскучился по ней, хотя подобная слабость и не могла украсить настоящего мужчину). Кухарка, жалевшая Митю, надолго оторванного от родного гнезда, пользовалась случаем, чтобы его побаловать, и все время готовила для него что-нибудь вкусненькое – то сладкие пирожки с яблоками, то ватрушки. Кучер Андрей соорудил к приезду Мити замечательные салазки, на которых было так здорово съезжать с горки у оврага…
И вот теперь его спокойная, комфортная, домашняя жизнь, прелесть которой он только-только почувствовал, будет непоправимо нарушена – в Колычево привезут задаваку Володьку (он был почти на два года старше Мити, соответственно сильнее и охотно использовал в драках это преимущество да к тому же бесстыдно важничал из-за своей кадетской формы) и рыжую плаксу Муру, вредину и ябеду, с противными цыпками на руках.
Да еще и матушка, вместо того чтобы побыть с Митей, будет развлекать бестолковую тетю Соню, пахнущую духами, от которых хочется чихать. Какая тоска! В этом году с рождественскими праздниками явно не повезло.
Когда Митя услышал крики прислуги: «Приехали! Приехали! Господа Веневские приехали!» и увидел в окно, что у крыльца на занесенной снегом площадке остановилась тройка лошадей, впряженная в чей-то чужой возок, он недолго думая помчался по лестнице к себе в комнату и уткнулся в привезенную из города книгу про индейцев.
Вот пусть, пусть знают, что Митя не желает ни перед кем расшаркиваться! Да, это невежливо – не выйти к гостям, но ему все безразлично…
Матушка все же послала за ним горничную, и волей-неволей пришлось спуститься вниз.
В передней у большого старого зеркала в бронзовой раме стояла тоненькая девушка такой красоты, что у Мити перехватило дыхание…
Красавица сняла меховой капор и каким-то необыкновенно грациозным движением тряхнула головой. По ее плечам душистой волной рассыпались локоны глубокого медного цвета, отливавшие в свете лампы не то золотым, не то красным огнем…
– Митя, поздоровайся с Мурочкой! Ты что, не узнаешь нашу гостью? Вы ведь хорошо знакомы, – говорила тем временем матушка. Эти слова пробивались к Митиному сознанию откуда-то издалека, хотя матушка стояла рядом, положив руку ему на плечо… Он не мог понять, как же так получилось, что противная, шмыгающая носом, похожая на лягушку рыжая девчонка вдруг превратилась в настоящую сказочную принцессу. Ведь не виделись они всего месяцев семь… Как же Мура ухитрилась стать за это время красавицей и притом настоящей маленькой дамой?
– Мурочка так болела, так болела, всю осень, почитай, в постели провела, я уж и не чаяла, что она оправится, – гудела где-то за спиной Мити Софья Андреевна. – И на кого теперь похожа? Вытянулась, побледнела, похудела, кожа да кости… Прямо как стебелек стала, того и гляди ветром переломит. Не знаю уж, чем и кормить ее, чтобы хоть кровь в лице заиграла…
– Здравствуй, Митя. – Мура протянула ему руку с тоненькими длинными пальчиками и нежными розовыми ноготками. Никаких цыпок на руке не было…
Обычно печи топили только в нескольких комнатах левого крыла усадьбы, где были малая столовая и хозяйские спальни, а парадные покои стояли наглухо запертые, выстуженные и совсем нежилые. Но ради праздника матушка приказала протопить печи в большой гостиной, снять мешковину с мебели и люстр, протереть там пыль и прибраться. В большой гостиной, как и прежде, при жизни отца, была устроена елка.
Старшие сами наряжали ее втайне от детей, развешивали на ней игрушки, орехи, крымские яблоки, мандарины с продетыми под кожицу золотыми ниточками и хлопушки с сюрпризом.
– Мама думает, что мы маленькие, – усмехнувшись, сказал Митя Муре, от которой почти не отходил уже два дня.
– Вы, мальчики, такие странные, – ответила Мура, обернувшись и взглянув Мите в глаза, отчего у него сразу сладко защемило сердце. – Конечно, для твоей мамы мы маленькие. Но даже если бы мы были уже совсем-совсем взрослые, разве нам не нужна была бы елка? Разве без елки и без подарков бывает настоящий праздник? Кстати, Митя, ты не знаешь, какая-нибудь музыка завтра будет?
– Мама обычно сама играет на пианино.
– Если будут танцы, обещай, что будешь танцевать только со мной. Слышишь – обещай!
Митя покраснел.
– Ты знаешь, Мура, я, наверное, не очень умею…
– Плохо. Образованный человек должен уметь танцевать.
Мите всегда казалось, что образованный человек должен уметь что-то другое, но он не посмел спорить. Мура положила ему на плечо свою прекрасную нежную руку и продолжила:
– Ладно, это не страшно. Я сейчас тебя научу. Будем танцевать вальс. Он танцуется на три такта, и, пока нет музыки, можно считать про себя: «Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три!» Ногами надо делать вот такие движения, смотри, я тебе показываю! Когда ты будешь делать шаг вперед, я одновременно шаг назад. А руки давай сюда – вот так, одну и другую… Эх, ты, кавалер!
Митя чувствовал, что жаром наливаются не только его щеки, но даже и уши, а может быть, и затылок под волосами… Но все равно поддерживать в танце Муру и кружить ее на счет «раз-два-три» – это было волшебное ощущение.
– Так, теперь поворот, – командовала Мура. – Не наступай мне на ноги, медведь! Какой ты неловкий, Митя! Ну же, раз, два, три, это так просто…
Мама и тетя Соня заглянули в дверь комнаты.
– Господи, совсем взрослые! – вздохнула матушка. – И когда успели вырасти?
Вечером за чаем матушка и тетя Соня обсуждали свои дела. А Митя молча сидел над своим стаканом и украдкой рассматривал лицо Муры и ее блестевшие в лучах лампы волосы, перевязанные голубой лентой.
«Интересно, а если попросить у Муры эту ленту на память, она очень рассердится?» – думал Митя.
– Да уж, положение мое хуже губернаторского, – жаловалась между тем тетя Соня. – Ты же знаешь, дорогая, муж покойник мне ничего, кроме своих долгов, не оставил; имение его родовое заложено и перезаложено и скоро пойдет за долги. Уже и торги после Крещенья назначены. Так что я с детьми скоро по миру пойду милостыньку Христа ради просить…
– Соня, милая, это же ужас! Может быть, возьмешь у меня денег? У меня есть немного, – предлагала матушка.
– Немного меня не спасет, хотя за помощь спасибо. Буду на господа уповать. Что уж поделаешь, значит, судьба такая. За Володьку-то я спокойна – он скоро окончит кадетский корпус, потом юнкерское училище, получит офицерский чин, казенную квартиру, жалованье какое-никакое. Это не золотые горы, но все же кусок хлеба… А вот Мурочка… Через пару-тройку лет встанет вопрос о ее замужестве. А приданого нет. И не будет. Значит, хорошую партию девочке не сделать… И что – выходить бесприданницей за богатого старика или идти к кому в содержанки? Ее даже гувернанткой ни в одну семью не возьмут, образование-то у Муры домашнее, в благородный пансион и то послать не на что… Вот за кого у меня сердце болит – за Муру… Не о таком будущем я для нее мечтала…
Господи, о каких же глупостях рассуждает тетя Соня! Приданое, хорошая партия… Да Митя с радостью бы женился на Муре хоть сейчас. Но сейчас этого, наверное, нельзя – нужно хотя бы окончить гимназию. А потом Митя приедет к тете Соне и попросит руки ее дочери. И ни о каком приданом даже не заикнется, вот еще глупости – приданое…
Сочельник тянулся мучительно долго. Митя, Володя и Мура поочередно подскакивали к окнам, пытаясь рассмотреть сквозь морозные узоры – не взошла ли уже первая звезда. В дом к Колычевым прибывали гости – агроном с супругой, молодой холостой учитель из церковноприходской школы, священник отец Константин со своей дородной супругой и двумя застенчивыми конопатыми поповнами… Наконец матушка распахнула двери, ведущие в парадные покои.
Елка, стоявшая в гостиной, испускала запах хвои и невероятное сияние. Сотни колышащихся от сквозняка огоньков разноцветных свечек делали ее словно живой.
– Как красиво! – восторженно выдохнула Мура.
– С Рождеством, – тихо сказал Митя ей на ухо.
– И тебя с Рождеством! – звонко ответила Мура и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала Митю в щеку.
Он немножко застеснялся – все-таки это все видели, но сама мысль о том, что Мура его поцеловала, наполняла Митино сердце восторгом.
Мама села за пианино и заиграла вальс Штрауса.
– И раз, два, три! – скомандовала Мура, положив Мите на плечо свои тонкие пальчики…