Текст книги "Самодурка"
Автор книги: Елена Ткач
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
9
Утро тридцать первого декабря двоилось от слез.
Проснувшись, Надежда услышала как Володька на кухне гремит посудой и, не удержавшись, расплакалась. Боль, тревога и тоска этих дней прорвались в ней слезами. И тут же она разозлилась на себя: ну что ж такое, сколько можно с ума сходить! Вся жизнь вверх дном, из-за него и Ларион пропал да-да, в конечном счете из-за него – ведь не мотайся Володька целыми днями по городу, кота можно было бы дома оставить, а не брать с собой в утомительную поездку... Вот сейчас сидел бы он около неё и мурлыкал в ногах, а потом прыгнул на грудь и принялся драть когти, этими своими укольчиками заряжая её смешливой бодрой энергией, – у неё же все ночные рубашки в зацепках...
Да, вот именно – Володька мешает ей – и своими ночными явлениями, и бурными приступами внезапной страсти... Ей надоела эта качка, эта внутренняя зависимость от него!
Вырваться, разорвать невольничью сеть... Ничего не хочу! Баста! Пошел он ко всем чертям! Пусть оставит меня в покое...
Буран поднимался в душе, мглистый шальной буран.
Встала, накинула пеньюар, заперлась в ванной.
Темные круги под глазами. Выпирающие ключицы. Головная боль...
Душ. Крем. Тушь.
Кошка, соберись, надо переползать в Новый год! Мы сегодня с тобой такой разбабах устроим...
А в душу прокрадывалось тихое, увещательное: "Ну что ты, маленький, так нельзя. Надо выждать, перетерпеть – вон кто в тебе поселился! Наберись терпения, детка!"
Да, теперь она ужасно хотела его... этого ребенка. И понимала, что со всем этим мутным хаосом, который подступает со всех сторон, ей вряд ли удастся справиться с этим... Нельзя ребенка вынашивать в таком душевном раздрызге. А что делать! – жизнь не ждет, когда можно, а когда нет. Таранит с разбегу – а ты знай поворачивайся!
Что ж, – подумала она, – как Бог даст. Никаких мер предпринимать не буду. Но и ему говорить тоже не буду. А там посмотрим...
– Привет, Надюш, как дела? – только она вышла из комнаты – он тут как тут – обнял, поцеловал. – Садись, у меня уже к завтраку все готово. Надеюсь, у тебя сегодня нет репетиций, как Новый год встречать будем? Знаешь, так закрутился за эти дни – кредит надо было добывать, потом ещё деньги обналичивать – голова кругом... Но зато-о-о, ап! – и Володя жестом фокусника выхватил из заднего кармана джинсов толстую пачку сотенных. Вот, детишкам на молочишко... гуляем!
Надины глаза просияли, хотя виду не подала: сидела как истукан, намазывая хлеб маслом.
– Ну-ну, – она чуть не поперхнулась, – какое счастье! Ты, кажется, выходишь в люди? – это она произнесла с нескрываемой издевкой...
– И вхожу, и выхожу! Ну, что надулась? Надька, дура, кочерыжка, глуповатая коврижка! – проорал Володька, вырвал у неё из рук бутерброд и, подхватив, усадил на колени. – Ты что, не рада? Поедем в твою вожделенную магазину, накупим всего... Ты ж так хотела в "Галери Лафайет" и чтоб купить всякой всячины, ну так какие дела – едем!
– У меня как всегда в одиннадцать – класс, а в три репетиция, так что твои бесценные дары немножечко не ко времени.
Надя никак не могла перебороть свое детски упрямое чувство противоречия – в ней как будто заклинило что-то...И из чистой потребности настоять на своем она понеслась напролом наперекор рассудку и собственным потаенным желаниям. Сейчас, когда Володька заставил её страдать, она хотела доказать ему, что она не девочка, готовая прыгать от радости при виде денежной массы... Этак замаливать грехи слишком просто! Вот пусть и узнает...
Этот протест возник в ней помимо воли – она бы счастлива была порадоваться, плюнуть на самолюбие и кинуться к нему на шею... Но было поздно – крышка захлопнулась, сама заперла себя на замок и сидела, вся сжавшись и ощетинившись. Не чувствуя вкуса, проглотила свой кофе, вскочила и понеслась в спальню переодеться, подхваченная волной нарастающей злости.
– Слушай, – в дверях показался Володька, огорченный и какой-то растерянный, – не хочешь – не надо! Но где ж мы Новый год встречать будем? Мы ведь так и не решили. Я тебе говорил – нас Золотаревские ждут... Толстый, ты какая-то кусучая! Я понимаю, что переборщил в эти дни с работой – ты все время сидела дома одна. Ну, прости, я это все улажу. Деньги зато вот...
В её душе вновь огоньком зажглось желание разрыдаться, прижаться к нему, зарыться носом в волосатую грудь и все простить – её Володька, такой родной и любимый, растерянно улыбался ей, не зная как залатать изорванную, помятую ткань прошедших дней, отдаливших их друг от друга...
Но Надя преодолела секундную слабость.
– Встречай где хочешь!
Глухо стукнула дверь и по голой её спине вжикнула молния – вот застегнуто платье, и на плечи синей птицей порхнул платок, и небрежно затянутый шелковый узел скрыл красные пятна, выступившие на шее... и пошарив взглядом по своему отражению в зеркале, она поняла: все домашнее, теплое и безмятежное в её жизни кончилось.
Вкрадчивое дребезжание параллельного телефона нарушило паузу Володька набирал чей-то номер в гостиной. Короткий сигнал – длинный – снова коротай – чуть подлиннее... так! 152-28-17 – Надя на слух безошибочно определила набираемый номер, просчитав длительность тренькающих сигналов, то был номер Гришаниных – их соседей по даче.
Этим летом Мила Гришанина пожаловалась Наде на нелады с начальством в турагентстве, где она работала: мол, денег платят – смешно сказать, да и то нерегулярно, генеральный велит всем просиживать штаны от и до, надоело все так, что сил нет! Надя поговорила с Володькой и он по-быстрому пристроил Милку менеджером по рекламе в свою газету. Ее-то пристроил, да сам ушел, но они продолжали изредка перезваниваться.
Милка! Крепкосбитая цыпочка небольшого росточка с мосластыми коленками, обожавшая носить мини-юбки, ничуть не стесняясь своих кривоватых бесформенных ног. Надя вспомнила: совсем недавно Милка была у них – одна, без своего Вити, сюсюкала с Надеждой, лезла в душу с доверительными рассказами о своем новом любовнике и, вероятно, ждала подобных же откровений в ответ.
Стоп! – оборвала себя Надя, – на эту территорию хода нет! Теперь она знает КТО эта женщина. Но она должна запретить себе даже думать о ней, а тем более представлять себе Володьку и...
Еще один запрет горячим воском пролился в душу. Воск остывал и душа застывала в немой бесчувственности. Если дать волю эмоциям – ей с ними не справиться, а посему стена... Вето. Табу!
Выйдя в коридор, она услыхала Володькин хохот, в дверном проеме мелькнуло его расплывшееся от самодовольства лицо – недавно возникший двойной подбородок прилип к телефонной трубке... Он хохотал утробно и надсадно, каким-то новым деланным смехом, и от того родного человека, который только что замялся на пороге их спальни, не осталось следа.
– Да. Ладно... Хорошо! Как и договорились. Нет, это вряд ли... Посмотрим. Что? Я же сказал – вряд ли...
Надя рывком сдернула шубку с вешалки, схватила сумку, опрокинув прислоненный к тумбочке зонтик, изо всех сил пнула его ногой и выбежала в знобкую предновогоднюю морось.
Вон из дома!
* * *
После класса Маргота ворвалась в Надину уборную с боевым кличем: "С наступающим!" – деловитая и оживленная как всегда.
И чего мы такие кислые, а? Ба-а-а, Кошка, такой праздник, грех кукситься!
– Ой, Марго, – у Нади вдруг перехватило дыхание, но она быстро овладела собой, – паршиво все у меня. Слушай, – она указала глазами на соседок по гримуборной, – давай где-нибудь поговорим?
– Тогда одевайся по-быстрому, спустимся в зрительский буфет.
Надя наскоро переоделась, подправила косметику, и они с Марготой рысцой потрусили в буфет, словно две породистые лошадки, нервные и норовистые, цокающие копытцами и потряхивающие разномастными хвостами.
– Ну, рассказывай, – Маргота взяла бутылку шампанского, шоколадку, разлила вино по бокалам, чокнулась с Надей, залпом выпила свой бокал и приготовилась слушать.
– Да собственно, рассказывать-то и нечего – так, ерунда какая-то... Ну, про Лариона ты знаешь. А про Володьку... В общем, у него другая!
– Ну и что? Делов-то! Это с каждым нормальным мужиком случается. Дура ты – он тебя любит, это ж ежу понятно! Ну, трахнул кого-нибудь пару раз: что ж теперь, разводиться? Ты, Надька, смурная какая-то, надо тебе встряхнуться. Оттого и мужика на сторону потянуло... Тебе любовника завести надо, вот что! – Маргота заново наполнила бокалы. – Ну, подруга, с наступающим! Не горюй, это все перемелется. Закрутишь романчик и, глядишь, Володька твой сразу очухается – поймет, какое чудо теряет. Слушай, а вы... небось с ним раз в год по чайной ложке?
– Да нет... скорее наоборот. Он в последнее время... ох, не могу, тошно! Сорвалась бы, кажется, отсюда к чертовой матери...
– Так, застаю на месте преступления! – раздался за спиной у Нади громовой голос Марика Гиндина, солиста оркестра. Она не помнила, на каком инструменте он играл: то ли на гобое, то ли на флейте, только знала – Марик слыл самым знаменитым на весь коллектив бабником и любителем выпить.
– Пьянствуют! Вдвоем!! И без меня!!! Да, за это... за это расстрелять вас мало! – Марик был уже весьма подшофе.
– Уж Герман близится, а полночи все нет! – пробасил он, приставил к их столику третий стул, водрузил на него перевернутый бокал, крикнул на весь буфет с пафосом трагика: "Здесь занято!" – притопнул ногой, торжественно воздев руку королевским приветственным жестом, подмигнул прыснувшим дамам, горделиво прошествовал к буфетной стойке и через пару минут вернулся с двумя бутылками шампанского.
– Вот вам! Это неминуемая расплата! Матриархат, понимаете ли... Чего удумали – пьют без мужиков! Распустились совсем, понимаете ли... Да, как вам не стыдно пить без Гиндина, когда Гиндин – вот он, всегда на посту!
Он ударил себя в грудь все в той же театрально-патетической манере, разлил по бокалам шипучее золотистое марево, чокнулся и уже нормальным человеческим голосом сказал:
– За вас, девочки! За вашу красоту, за ваш талант, с наступающим...
"Налеты" Гиндина никого в театре не удивляли, подруги приняли это как данность и, отпустив тормоза, окунулись в предпраздничную атмосферу вольной театральной игры, преисполненную дураческих выходок, розыгрышей и балагурства.
Близилось время, когда фойе заполонит светски-улыбчивая, раздушенная и говорливая зрительская толпа, и буфет будет работать только для зрителей, и оркестранты в смокингах, похожие на усатых жуков, покинут его и переместятся в курительную, и двери, ведущие из буфета в служебные помещения, охраняемые военными, сомкнутся за ними, чтобы отделить, отгородить друг от друга две реальности: обыденность и тайну театра – эту зыбкую светотень, рожденную из слияния закулисной ночной стихии и магического света рампы.
Но пока двухстворчатые двери, разделяющие эти миры, то и дело распахивались, пропуская в буфет артистов оркестра, которые, выпив бокал-другой, шли переодеваться в свои смокинги. Балетные чертили в пространстве невидимые узоры своим упругим полетным шагом, кивали друг другу и мчались навстречу Новому году – шуба, дубленка, куртка или пальто, порыв ветра на улице, прищур усталых глаз, чуть надменная внешняя беззаботность – ни тени понурости – твердый шаг и выпрямленная спина, на лицах – отблеск софитовой увертюрной торжественности, будто обыденность не смеет коснуться их своей безысходной печатью, – танцуй, жизнь, танцуй! щелчок жетончика в турникете метро, стук захлопываемой дверцы автомобиля: кто на чем по домам... лелея в сердце надежды на будущее, высоко поднимая голову, подставляя ветрам лицо, осиянное радостью, – танцуй, жизнь! И эта потаенная радость как фонарик, как неприметный мерцающий огонек вливается в нездоровую полумглу громадного города, искрится и дышит, и дыхание этой тихой радости касается замороженных окон – окна оттаивают и в них загорается свет.
Лица... мелькают... как хорошо! – тлело в Надином разомлевшем сознании. – Я их всех люблю. Да! Ведь не виноваты они, что снуют тут по-муравьиному, выгадывают что-то, интригуют, кусаются... Просто они поддались стихии игры и таковы правила.
Гиндин все подливал и подливал шампанского, к их столику подсаживались, шутили, пили и растворялись в небытии ускользавшего года... Марик кричал, перефразируя строфу из "Пиковой дамы": "Уж Гиндин близится, а полночи все нет!" – и хохотал, хохотал, подмигивая девчонкам и радуясь неизбежному, – до Нового года чуть меньше шести часов...
Надю с Марготой одолело блаженное чувство бархатной невесомой истомы им уже никуда не хотелось двигаться... Кажется, сидели бы тут и сидели, не думая ни о чем, под перекрестным огнем улыбок, в жару острот, – добрых и злых, – объятий и поцелуев, – искренних и не очень, – сидели, загородившись от собственного бытия, не выносящего пауз и вечно принуждавшего жить: выходить и входить, прощать и мстить, жалеть и дарить, – делать все, что угодно, лишь бы не знать остановки, которая беззащитна перед неминуемостью вопроса: чем ты живешь? И зачем?
Как сладостно было это легкое колыханье на границе двух лет, колыханье на грани своего прошлого: ведь предновогодний вечер, даже недожитый, недогоревший, уже принадлежит невозвратному прошлому – год завершен и тут ничего не поделаешь! А потому можно позволить себе не вытягиваться во фрунт, не рваться вперед, а заслониться от собственного "я" щитом с надписью: НОВЫЙ ГОД. ПРАЗДНИК. НЕ КАНТОВАТЬ! – и длить, и длить эти расслабленные мгновенья, выхваченные из потока перетруженных будней...
Куда мне потом? Домой? – Надю вдруг охватила паника.
Она поняла, что пришло время решать: куда ехать, где встречать Новый год, – дома ли, в гостях ли... и у кого? Говорить с Володей начистоту или не говорить и по-прежнему делать вид, что ничего не происходит...
И тотчас сердце выбилось из мерного ритма и насколько раз сорвалось тяжко, испуганно, предупреждающе...
Ты что, пасуешь? Спрятаться хочешь? – её растерянный взгляд скользил по серебряной утвари, выставленной за стеклом старого буфета. Вот он остановился на пальме из серебра и крохотной фигурке обезьянки, сидящей под пальмой... как чья-то фигура заслонила рассматриваемый ею предмет. Надя внимательней пригляделась к этой фигуре, узнала в ней нового завлита и тут же припомнила их недавнее мимолетное полузнакомство в фойе... Он с улыбкой ей поклонился и подошел к их столику.
– С наступающим! Как хорошо, что вас встретил сегодня – от души хочу пожелать всего самого доброго! День сегодня необыкновенный, знаете... День перемен!
Надя в ответ улыбнулась и предложила присесть, что он и сделал с готовностью.
– А мы ведь с вами толком и не познакомились, – он склонился к ней через стол. – Если помните, меня зовут Георгий, а вот вас...
– А я Надя. Надежда.
– Вы, наверное, дома встречаете?
– Н-не знаю... не думаю, – Надя спохватилась слишком поздно – её смятение сразу выплыло на поверхность, словно белопузая рыбина, отравленная парами шампанского.
– Так вы ещё не решили? – страшно обрадовавшись, воскликнул Георгий и, не дав ей опомниться, сияя золотистыми высверками на оправе очков, азартно, совсем по-мальчишески выпалил:
– Значит так! Едем ко мне! У меня соберется... ох, да наверное пол-Москвы! Слушайте, Надя, едем! Ручаюсь, вы не пожалеете. И сбудется, наконец, моя мечта – мы с вами немножечко выпьем. И между прочим, наш немецкий гость, Петер – он тоже будет. Скорее всего...
– Кто-кто? – перебила Георгия мгновенно обернувшаяся к ним Маргота.
Она уж давно сидела за соседним столиком в компании каких-то лоснящихся незнакомцев, невесть откуда взявшихся в режимном театре до шести вечера – до времени, когда открываются двери для зрителей... На каждой детали их туалета – на галстуках, ботинках, рубашках, зажигалках и пачках сигарет, словно бы топорщилась бирочка с надписью: "дорого!" или "очень дорого!", а выражение лиц, похожих на распухшие кегли, являло собой немой комментарий к этим надписям.
Самое поразительное – как капризуле Марготе удавалось не задохнуться в одуряющем, бьющем в нос смешении запахов дорогих одеколонов... Скорее всего, используя их без меры, эти нувориши с деревянно-ржавыми жестами, старались приобщиться к ауре артистической московской богемы...
– Кто-кто у вас будет? – переспросила Маргота. – Надька, ты почему нас не познакомишь?
Она коротко извинилась перед лоснящимися, мгновенно вернулась на свое место за столиком и без церемоний представилась
– Я Маргота, эта красавица без меня – ни на шаг, считайте, что я её телохранитель. Усвоили? Так, куда едем?
– Ко мне на Юго-Западную, – улыбнулся Георгий.
– Фи, даль какая! Ты что, поближе поселиться не мог?
– Мог. Но не захотел. И пусть это вас не пугает: нас отвезут на театральном автобусе – народу будет много, гуляем до утра, а утром гарантирую доставку на дом. С комфортом. Ну что, поехали?
Он снял очки, потер переносицу тыльной стороной ладони каким-то уютным домашним жестом и, прищурившись, улыбаясь, слепо поглядел на Надежду. И она вдруг поняла, что он на самом деле страшно рад ей...
Вот и выход, – подумала Надя и крикнула:
– Едем!
– Впере-е-ед! – Марготин победный клич взвился в пространстве буфета, как бы указуя дорогу... и все трое, вскочив столь поспешно, что чуть не опрокинули стулья, – так чудесен показался им вспыхнувший полудетский азарт, горячащий кровь привкус авантюры, предновогодняя гонка сквозь пуржащую Москву к неведомым берегам, что они почувствовали себя внезапно сродненными этим внезапно занявшимся огнем, и, проорав едва ли не хором: "С наступающим! Будьте счастливы все!" – с видом заговорщиков торопливо покинули театр.
И Москва покорно ложилась им под ноги в шорохе шин, и кружила, дурманила головы огоньками задних огней, маячивших впереди, обжигала глаза светом встречных фар, смеясь, падала в свежевыпавший снег – слегка подморозило, хлябь исчезла куда-то, будто её и не было, и Москва расцветала легким белым цветом – шел снег, долгожданный, желанный, невесть откуда взявшийся, – уже давно позабытый посреди талой зимы пушистый снежок... И сияющая Москва одаривала им как чудом – добрый город улыбался темнеющим небесам и звездам, глядящим в глаза, он привечал каждого из тех, кто брел по его мостовым, он окутывал дома и деревья снежной ласковой пеленой, обнимал их, голубил, покачивал, он шептал им: "Не бойтесь... все хорошо!" и радовался обновленному золоту куполов – в церквах шла служба – близилось православное Рождество...
"Ныне приступих аз грешный и обремененный к Тебе, Владыце и Богу моему; не смею же взирати на небо, токмо молюся, глаголя: даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько..."
10
Белый панельный монстр неподалеку от кольцевой возвышался над перелеском, несмело к нему прикасавшимся зеленым своим язычком. Дом горланил, кипел, полыхал огнями ракет и наряженных елок, хлопал дверьми, взрывался мириадами конфетти, затягивал песни и топал, танцуя на головах у соседей – малогабаритные кухонки, низкие потолки, дым, шум, гам, и вино, вино...
Лифт. Девятый этаж. На двери колокольчик. В коридоре внутри – резкий запах псины.
– Извините за это амбре – наша Чара месяц назад ощенилась. – Георгий суетился в дверях, помогая дамам раздеться. – Проходите скорее в комнаты там такого запаха нет – он только здесь, в прихожей, да на кухне. Лидуша, встречай гостей! Ау, где ты?
Маргота изумленно вскинула брови, с вопросительной ухмылкой глядя на Надю. Мол, вот тебе раз: те же и Лидуша! Но та сделала вид, что не приметила немого восклицанья подруги, и принялась разглядывать корешки книг на полках. Благо, поглядеть было на что – похоже, в этом доме книги теснили хозяев, а теперь и гостей – в гостиной скопилось уже много народу.
– Девятнадцатый век! Совершенный девятнадцатый век! – послышался громкий возглас, и к вошедшим направился плотный красавец-мужчина в летах, судя по акценту, грузинской национальности.
– Грома, почему ты мне не сказал, что у тебя будут гостьи из давно прошедших времен? – он поцеловал руку Марготе, потом Наде и, задержав обе Надины ладони в своих, спросил. – Вы не согласились бы мне позировать?
– Это Дато, человек-оркестр, – представил Георгий красавца, – наш грузинский Микеланджело. Он творит чудеса во всех жанрах – и в живописи, и в кино, и в театре...
– А почему ваш Микеланджело назвал вас "Грома"? – поинтересовалась Надя, улыбаясь Дато. – Это что, кличка такая?
– Да, вроде того... Так меня друзья ещё с институтской скамьи прозвали: Гром или Грома – как кому больше нравится...
– Это потому, – вставил появившийся в коридоре приятель хозяина в джинсовом костюме, – что с этим очкариком лучше не связываться... Не дай Бог! Он страшен в гневе. Потому мы и прозвали его Громом. А я Сережа, доверительно сообщил Наде через плечо джинсовый приятель, обнимаясь с хозяином дома.
Нет, не приятель... друг, – отметила она про себя, глядя как любовно-небрежно друзья здороваются друг с другом. – Причем, один из самых близких...
Она вгляделась в светлеющие улыбкой его черты, в смешную резиночку, перетягивающую густой рыжий хвост волос за спиной, в то как чутко он движется, не переставая излучать в пространство теплую, чуть ироническую улыбку... и поняла: это человек! Настоящий. Живой. И почти не прячется. И сердце у него больше разума. Это ведь сразу чувствуешь, что внутри: теплится там живой огонек или так – оболочка одна... Да. А если у Грома друг такой, значит сам он...
"Стоп! А при чем тут этот Гром, разрази его... Хороший у него друг – и хорошо! Мне-то до него что за дело? И почему вдруг так легко стало на душе, когда узнала, что этот вежливый интеллигентик в очках страшен в гневе? Значит, может за себя постоять. И похоже, не только за себя..."
Пошла вон, дура! – в сердцах велела Надя самой себе.
При этом на губах её блуждала светская полуулыбка. Она кивнула рыжему, улыбнулась Дато, как бы обещая этой улыбкой продолжить разговор чуть попозже, и обернулась к Георгию, пытаясь его о чем-то спросить, но сама не зная, о чем...
– Простите, звонят! – извинился Георгий и пошел открывать.
В это время из-за приоткрытой двери на кухню выглянула немыслимая собачья морда размером с небольшой японский телевизор: темная, строгая и безухая, с влажным черным носом и вопрошающим взглядом измученных глаз.
– Фу, Чара, иди на место! – прикрикнула на собаку явившаяся из-за закрытой двери пышноволосая коренастая женщина с невыразительными чертами какого-то глухого лица.
Она небрежно кивнула пришедшим, даже не пытаясь изобразить радушия, взгляд её шарил по коридору, явно отыскивая кого-то. Не обнаружив объект своих поисков, хозяйка, – а это явно была она, – скрылась в дверях. И Надя в глубине души почувствовала себя обиженной, – нет, она не возлагала на этот вечер никаких сентиментальных надежд, – у нее, слава Богу, Володька и никто ей больше не нужен, но все-таки... Появление этой надутой Лидуши сразу сбило весь настрой, – словно холодком потянуло, и от этого сквозняка захлопнулась в душе какая-то потайная дверца...
Дато провел их с Марготой в гостиную, дверь которой неустанно отворялась и затворялась, – хозяин скакал от одного гостя к другому, вкладывая в протянутые руки тарелки и рюмки, – у окна был накрыт шведский стол.
Мельтешение, говор и гонор, безразличные взгляды, скользящие вдоль лица, светский тон, погремушечный смех, праздное любопытство...
Нет, зря она согласилась! Наде стало тоскливо – так провести новогоднюю ночь... среди этих чопорных погремушек! Что за невезуха такая...
Она вспомнила как они с Володькой встречали уходящий год – вдвоем в постели... и сердце сиротливо сжалось.
"Но ты же сама этого захотела – вот и расхлебывай: ты тут, он там... Вот только где это ТАМ? – полыхнуло в ней ужасом, – сунулась невесть куда, невесть к кому... полный бред! А этот Георгий – тоже подарочек: зовет в гости двух девиц, а сам Лидушу в карманчике прячет!"
Надин хмель проходил, возбуждение сменилось усталостью – побаловалась и хватит!
Она подошла к телефону, сняла трубку, набрала свой номер: гудок, другой... пятый... девятый. Володи дома не было. И сразу все горькое и больное нахлынуло на нее. Как же можно так было – сбежать от него, даже не предупредив, где она... Да ещё эта беременность!
Будет, да есть ли она? Надо сходить на УЗИ. Ну, задержка – бывает... У неё же цикл очень неровный. Однако, интуиция подсказывала, что можно не сомневаться: наступившую беременность, – а это будет уже четвертая, – она ощущала в себе едва ли не с первого дня...
Что же делать? Аборт? Ну конечно, что же еще! Не рожать же при такой свистопляске! А, собственно, почему бы и нет? Пусть даже они и расстанутся – это ведь её ребенок! Расстанутся... Господи! Мысли разбегались, путались. Марготу уж унесло куда-то...
Она вышла из гостиной, задумчиво постояла в коридоре, разглядывая всякие безделушки, фотографии и глиняные фигурки, расставленные на полочках, а потом как в полусне двинулась дальше. Толкнула одну из дверей это оказалась совсем малюсенькая комнатка, в ней стояли только письменный стол, заваленный бумагами, торшер и узенький диванчик-топчанчик. Со стола скалилась клавишами пишущая машинка.
Надя вошла. Села на стул у стола. Включила старинную настольную лампу с выцветшим абажуром. Выключила... Снова включила. Выключила...
Как там Ларион? Она просчитала: тот абаканский поезд вернется в Москву не раньше седьмого января – он неделю в пути плюс три дня стоянки в Абакане. Значит дней семь на подготовку у неё есть... Завтра надо бы...
Дверь отворилась. На пороге – Георгий.
– Надя, вы скучаете. А это не есть хорошо! И сейчас я буду с этим бороться.
– Да нет... – она вздохнула, – тихо тут у вас. Устала немного. Чуть-чуть в себя приду – и вернусь ко всем. Ничего, что я тут? Это ведь ваш кабинет?
– Да, это моя келья. Вы погодите – я сейчас!
Он выскользнул, плотно прикрыв дверь за собой, и через пару минут вернулся с бутылкой Хванчкары и двумя бокалами, разлил вино и причел перед ней на корточки.
– Ну вот, наконец-то мы с вами и выпьем! – они чокнулись. – За театр! Я вообще-то никогда и не думал, что буду работать в театре – я ведь по специальности переводчик. Поэзия начала века – англичане, в основном. Перевел несколько пьес. Попросили – сделал пару инсценировок... Потом как снег на голову – пойдешь завлитом в Большой? Ну, я конечно... растерялся сначала. До сих пор не понимаю, почему позвали меня. Но отказаться не смог. Большой! Кто ж откажется! Вот. Теперь занимаюсь программками...
– А что вы переводили с английского, если не секрет?
– Какой тут секрет. Много! Всего и не перечислишь... Дороти Сэйерс, Агату Кристи – разное. А из поэзии... да, что это я – вот!
Он взял со стола лист бумаги с ровными колонками строк и начал читать:
Я срезал упругий ореховый прут,
Нитку к нему привязал,
Наживкой на мой самодельный крючок
Лесную ягоду взял.
В моей голове негасимо пылал
Желания огненный хмель.
С первым рассветом я в речке поймал
Серебряную форель.
Форель лежала на свежей траве,
Осталось зажарить улов.
По имени кто-то окликнул меня,
И оглянулся на зов:
Из света был облик её сотворен,
А волосы – яблони цвет,
И в бледном рассвете уже исчезал
Мерцающий силуэт.
С тех пор я скитаюсь, не в силах изжить
Огненный хмель в голове,
Чтоб её отыскать, и её приласкать,
И увлечь по свежей траве.
И вплоть до скончанья земных времен
Срывать мы будем вольны
Золотые яблоки солнца
И серебряные – луны.*
___________________
* Перевод Алексея Биргера.
– Вот. Это Йейтс.
– Кто?
– Йейтс, великий ирландский поэт.
– Это ваш перевод?
– Мой.
Георгий снял очки, привычным жестом потер переносицу, и Надежда впервые разглядела его глаза – синева лучилась в них переливчатым ясным светом, взгляд был спокоен и тверд, но незнаемое затаилось в нем, как будто ход в небеса... и горело светоносным потоком.
Взгляд мужчины... как бы это сказать, – подумала ошеломленная Надя, плоский, что ли... В нем угадывается дно – как в обмелевшем колодце. А тут... Даже не по себе стало, когда он так на меня поглядел, – словно из звездной бездны...
Георгий надел очки и взглянул на часы.
– Ого, скоро одиннадцать!
... И словно крышка захлопнулась. Даль небес не глядела больше на Надю, и встрепенувшееся в ней волнение мигом прошло.
Да, оно и к лучшему, – подумалось ей, – ишь, вспорхнула! Нечего трепыхаться – цветом небесным тут у нас владеет Лидок!
– Какое, оказывается, великое искусство – балет! – он подлил ей немного вина в бокал. – Я даже близко не представлял себе его сути. Совершенно выпадающее из времени искусство...
– То есть?
– Любое время – оно житейское, к земной суете привязанное. А уж наше-то... А балет, кроме высочайшего мастерства, требует внутренней отстраненности от суеты... особых душевных сил. А точнее – духовных. Впрочем, что это я, – так у любого истинного художника.
– А что, душевное и духовное – это разные вещи?
– Очень разные. Но это разговор особый – для него время требуется, на бегу не поговоришь...
– А разве мы сейчас на бегу? – Наде смерть как хотелось противоречить!
– В каком-то смысле... Так вот, я все гну о своем – это же удивительно, как человек, живущий в нашей корявой реальности, способен стать воплощением духа музыки, образом совершенной гармонии и не знаю, чего там еще... Тончайшее искусство! Полу взгляд, полу вздох... светотени, полутона, и эта парящая невесомость... Намеки, понимаете? Отблески чего-то высшего. Иной высшей красоты, – такой, которая органична как вздох... Не знаю, я сбивчиво говорю. Это мне ещё не родное, да никогда и не станет родным – я ведь, как все, только зритель. А вот вы...
– А что я?
– Вы несете в себе этот намек.
– ???
– Ну, не знаю... я просто вижу в вас крылатость души. Она в вашем облике, в чем-то неуловимом и драгоценном. Понимаете, вы из тех, кому адресован зов. Важно только его расслышать.
– Я не совсем вас понимаю.
– Надюша, давайте лучше "на ты" – так быстрее поймем друг друга. "Вы" между родными – это нелепость.
– А мы, что, родственники?
– В каком-то смысле. Мне кажется, есть родство по крови – это очень часто ложное родство, которое соединяет абсолютно чуждых друг другу людей. Кровное родство – это, порой, только внешние узы. А духовное – оно как невидимый тайный узор... И люди, ведомые свыше, влекутся друг к другу, чтобы ткать, вышивать свой узор.
– А как вы распознаете своих родных? – В Наде вдруг ожил внезапный интерес к этому странному разговору, но вместе с тем привычный дух отрицания мешал ей довериться этому. – У них, что, клеймо на лбу? Или, как сейчас говорят, третий глаз?
– Это... это в глазах, в выражениях лиц, в их тональности, что ли... На лице всегда отсвет внутренней жизни... если она вообще есть. Сейчас это редкость. Хотя нет, я не прав. В тяжелые времена живые ростки, может, и реже, но ярче. А суть человека видно сразу. Конечно, тому, кто умеет видеть... Да что это я – вот, взгляни!