Текст книги "Самодурка"
Автор книги: Елена Ткач
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
* * *
... и тут же она проснулась – над ней склонилась переводчица Инна, легонько касаясь плеча.
– Надежда Николаевна, вас зовет господин Харер.
Вскочила! Протерла глаза...
– Иду! Сейчас иду... Спасибо. Сейчас...
Инна кивнула и вышла.
Надя снова умылась, подкрасила карандашом глаза, помадой-бледные сухие губы и побежала на сцену. На лестнице чуть не сшибла Георгия... похоже, он поджидал её. Поцеловал её руку и не хотел отпускать, с тревогой заглядывая в лицо.
– Ну как ты? Может, мне тебя домой отвезти – я, дурак, не учел, что у тебя утром класс, да ещё репетиция – мучил всю ночь разговорами!
Но она молча помотала головой – мол, не переживай, справлюсь! Вырвала руку и скрылась за дверью подоспевшего лифта.
Никого из артистов на верхней сцене уже не было. Петер ждал её, сидя в зале один. Переводчицу он, как видно, тоже отпустил. Похоже, разговор предстоит нелегкий...
Подошла. Села рядом. Заглянула в его потемневшее лицо – он все ещё был сердит на нее.
– Надя, что есть с тобой? Почему ты не репетировать? Ты же хорошо. Ты талант. Ты талант, – как это говорить? – все делать! Ме е е, – тихо шепнул он, кладя руку ей на ладонь, бессильно лежавшую на колене.
– Я... Петер, я не могу! Не могу танцевать Деву.
– Почему? Ты болен?
– Нет. Или да... не знаю. Я не знаю! Может, больна. Ничего не могу с собой поделать. Это внутри, понимаешь? Преграда какая-то... Не пускает. И я не могу через это переступить.
– Но... – он был ошарашен. – Надя, это... как сказать по-русски? Ты это очень женщина! Очень...
– Ты хочешь сказать – это женский каприз? Блажь? Ну, то есть, я поступаю чисто по-женски?
– Да так! Как это... нет переступить? Надо! Ты должен. Давай начать репетировать. Твой выход... одна. Без кордебалет. Только ты одна. Ты и я...
– Петер, миленький, – Надины гуы помимо воли скривились, – ты пойми это не женский каприз! Это очень серьезно. Я сама не знаю, но... такая боль!
Он сразу смягчился – выражение её глаз напугало его. В них была пустота разоренного дома. Выжженное тоской пространство души...
– Ну, хорошо! Сегодня нет. Не будем. Будем завтра. Пойдем, я тебя проводить.
– Нет, не надо. Пожалуйста... – в глазах блеснули слезы. В них была такая мольба и такое отчаяние, что он совсем смешался.
– Я... тебе неприятно? Скажи! Если ты не хотеть, ничего нет у нас. Ты скажи...
– Нет, Петер, нет! – она огляделась и, убедившись что они одни, погладила его по щеке, сникла, прижавшись к плечу.
– Это наверно пройдет, – жарко зашептала в рукав его голубой рубашки, – ты... мне было с тобой хорошо, правда... Очень!
Она запнулась, спазм в горле мешал говорить. Но быстро справилась с собой.
– Петер, ты не думай о плохом, не надо. Все... хорошо. Просто мне очень нужно съездить по одному адресу. Это сейчас для меня самое главное. Съездить одно. Только одной – ты, пожалуйста, меня отпусти. А потом я, может быть... все образуется. Ну, то есть, все будет хорошо. Все наладится, понимаешь? А сейчас я сама не своя – пойми!
– Хорошо. Я ждать тебя. Каждый час. Каждое время... Ты придешь?
– Завтра. Я приду к тебе завтра!
– Надя, я... Скажи, что ты! Как мне помощь для тебя? Я не понимаю.
– Петер, не волнуйся за меня, я в порядке – я знаю!
Она поднялась, Петер тоже поднялся, обнял, поцеловал.
Этот его поцелуй, – такой глубокий и нежный, – все в ней перевернул. Надя на секунду оттаяла, взглянула на него, будто хотела что-то сказать, но только без слов уткнулась ему в плечо – лбом, на миг, на мгновение... и снова заледенела. И чуть не бегом пустилась к выходу с верхней сцены.
Перед нею внезапно – как удар, как мгновенное озарение – возникли темные провалы глаз с красными прожилками на белках. Глаз Рамаза, с ухмылкой глядящего на нее. Она вдруг поняла, что Ларион – там, на Щелковской! Что Рамаз нарочно направил её по ложному следу, чтобы убрать с пути. Это он был за рулем той машины – там, на пустынной улице... Нет, она не видала его воочию – она его просто учуяла. Не тогда и не там – сейчас! Как сейчас угадала и то, что в нем и есть средоточие того ирреального зла, которое намерено стереть её с лица земли. Это зло воплотилось в нем... И она должна это зло победить!
К метро!
Жизнь положила её на лопатки и, усмиряя, вела к постижению своего потаенного смысла. И движение мысли должно было опередить бег! И Надя рвалась сквозь толпу, на ходу поправляя полы платка, которые соскальзывали с плеч и путались на груди. И мысли её заклинивало... и тогда она запечатала их молитвой.
Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную!
Господи, я растерялась! Все горит внутри... Как мне вырваться из этого проклятого круга? Какая... какая же радость жила во мне! Какой легкий веселый полет над миром знала душа! Да, так и кажется, что не жила, а летела, – наивная и доверчивая, – и земля цвела для меня даже зимой... Я жила от весны до весны – я знала, что это светлое состояние духа – как данность! – неизменно во мне. Как утро! Как зелень кустов шиповника, поджидавших у калитки на даче... Эта радость, словно незримый покров, осеняла меня... и что бы со мной ни случилось, что б ни сбивалось с ритма, жизнь обещала: все образуется... и снова ты полетишь над землей, благословенной и чистой! И вот он остыл – этот свет. Угас внутри. Живу как пустая могила, затоптанная ногами. Чьими ногами? Кто это сделал со мной? Муж? Тот ублюдок, пролезший в окно? Доморощенный мафиози Струков... Рамаз... Менты приуральские... Или тот человек в пальто?
Нет, – полыхнуло в сердце огнем, – этосделала ты. Ты сама! И никто, слышишь! – никто в этом не виноват...
Никто не в ответе за то, что душа твоя смялась и скорчилась. Силу не так-то легко подмять! А если такое случилось, то значит настоящей силы в душе и не было... Так – броженье одно. Порхание по поверхности!
Эк я козыряла – не умею проигрывать! Все сама! Боже, какая гглупость! В чем для меня был выигрыш? В чем правда? В своем упрямом хотении. В эгоизме... В нем и больше ни в чем.
Самодурка! Вынь ей да положь! Володька – он и расшибся-то об это мое своеволие. Он устал от него. От меня! Может быть, где-то в глубине души, сам не отдавая отчета, он надеялся, что я схвачу его за руку крепко-прекрепко – и вытащу на свет Божий! Оторву от потребительской психологии, от желания легкой наживы... от суеты, наконец. Что я – сильная! Что я – настоящая... А я его подвела. Потому что не захотела черной неблагодарной работы, не захотела руку ему протянуть и тащить – день ото дня! Вверх тащить – к стремлению укрепить свою душу. Вверх – к вере, надежде, любви... а не вниз – к успеху, к деньгам...
Что греха таить – он ведь чувствовал, что мне вовсе не безразличен весь этот хлам – развлечения, безделушки, богатство... Выходит, цельности-то во мне и нету! Нет её – и пора, милочка, это признать. Значит, когда хочется – морду кривлю и воплю, что ни день: фи, как пошло! Фи – как примитивно! Это же жизнь обывателей... А у меня, мол, душа утонченная такого мещанства не переносит... Я хочу жить по-другому. Ах, какая цаца! А он – Володька – ждал от меня именно цельности. И последовательности. Ждал, что все это – на полном серьезе. Что я знаю дорожку к этой – другой жизни! А вопли мои и сопли оказались на деле всего лишь соплями... Бабским вывертом! А он надеялся на меня. Верил, что не такая как все... У самого стерженька не хватило – вот и понесло его... вдоль по Питерской. Милка это ведь только следствие, только закономерный результат нашего с ним взаимного недовольства собой и друг другом...
И душу его я не сберегла. Не отстояла...
А родители? Мама? Это ведь за счет её сил, её самоотверженности закончила я училище. Да, не спорю – и сама потрудилась! Но не сдюжила бы, если б не мама, которая вывезла, вытянула меня ценою своей скрученной в узел души... И душа у неё сникла от страха, от боли за меня, за мои небольшие силенки. Перелила в меня все, что у самой было, выкачала всю кровушку и напитала ей мое сердце... А теперь не живет – только мучается. Отца догрызает! Страхи, вечные страхи... Бесконечное ожидание близкой беды. Бесконечное пристальное приглядывание к моей жизни как через лупу! И каждая песчинка, соринка в этой лупе кажутся ей гибельными для меня. И алкоголь, почти неизбежный в артистической среде, и подруги... Володькина душевная пустота... Все ей кажется во мне и со мною не то и не так!
А может, она права? Может, и вправду... Так ведь у Комиссаржевской...
Эти мысли волна за волной захлестывали её, когда Надя, прыгая через ступени, летела вниз по эскалатору. В последнюю секунду успела вскочить в вагон, двери захлопнулись за спиной и, пошатнувшсь, она ухватилась за поручень.
Бедная мама! Ей не объяснишь, что когда целиком растворяешь свою жизнь в жизни ребенка, особенно уже взрослого, – это разрушает и твою собственную жизнь, и жизнь того, над кем ты трясешься! И вместо доверия, близости, того единственного, о чем стоит заботится, – рождается отчуждение, в котором тонут все привычные, набившие оскомину материнские наставления, которые уж невозможно воспринимать всерьез...
Маме уже нечему меня научить. Потому что она так испугалась жизни, что в какой-то момент просто спрятала голову под крыло, чтобы, не дай Бог, не увидеть её истинного лица. И сама жить попросту перестала. Она, бедная, не живет, а подменяет жизнь с её неизбежным риском, разочарованием и потерями, – подменяет вырезками из газет, которые приносит мне с неизменным и убийственным постоянством... Приносит чей-то опыт и вымысел, присваивая эту чужую полуправду себе и часто не замечая, что смысл какой-то одной заметки прямо противоположен смыслу другой... Газетную мишуру – горстями, лекарства – горстями... и магазины, магазины... не для того, чтобы что-то купить, а затем, чтобы убедиться: жизнь продолжается... Вот она, – на прилавках, в ящиках и в палатках, – разноцветная, кислая, сладкая... пресная. Ох, какая же пресная твоя жизнь, мама! Милая моя. Я ничем не могу тебе помочь...
А если смогу? – Надя прикрыла глаза. – Если останусь жива, если этот морок отступит, – смогу! Когда сама сумею с увереностью сказать: мама, не бойся за меня! Я живая. Я не испугалась жизни. И выжила... Я выросла. И стала взрослой. И смогу теперь сама позаботиться о себе... и о тебе, моя бедная!
Матерь Божия! Это Ты подвела меня к этой черте. Чтоб смогла я, блудная твоя дочь, – взглянуть на себя. И не испугаться правды... И стало это возможно только благодаря творчеству – тому пути, который позволяет разглядеть в земном отблеск Небесного...
Заступница! Я оступилась перед светом Твоим, я не сумела приблизиться... Мой грех, мой хаос – они не позволили мне вместить даже слабый отблеск, тень присутствия Твоего огня. Твоей всепрощающей благодати!
Как мне прорваться к Тебе? К пути, который мне предназначен? Может быть, если смогу станцевать эту роль, – я на верном пути? Как уйти с поверхности в глубину? И перестать пробивать стенку лбом в своем преступном самоутверждении, которое крушит все вокруг... Как душу свою оживить и вплести её в тот незримый узор тварного мира, который доступен и внятен только Тебе...
Мысли мерцали как огоньки фонарей за окнами злосчастного абаканского поезда – высверкивали из темноты, мгновенно сливаясь в единую линию света. Надя не знала, куда вынесет её этот путь, этот поезд и верна ли дорога, но свернуть с неё уже не могла. А только пыталась поспеть за потоком сознания, чтобы удержать его в памяти, чтобы не смыло его взбесившимся ритмом секунд, которые перехлестывали через край, угрожая низвергнуть в небытие...
Да, – вспыхнуло в ней, – только в творчестве путь! Восстановление порванного в земном. Смыкание души с сокровенной ведущей волей. Оно как магнит, который притягивает к любви, – той, которая творит мир... И если творчество станет молитвой, побегом ребенка к Отцу, зовущего блудного сына домой, то творящая сила становится безграничной. И тот, кто встанет на этот путь, находит себя. Он идет к себе истинному, он рождается заново и узнает в себе силу, которая соединяет миры, – юдоль земную и Небеса, что её сотворили. Эта сила до срока таится в душе и называется силою духа... а иные зовут её по-другому: любовью.
Она, – покачнулась Надя, – эта любовь... как семечко. Зарытое во влажной сырой земле. Оно начинает расти, разбухать тут – в грешной юдоли земной, чтобы прорвать оболочку. Чтобы восстать и выйти к благодатному свету.
Надя задохнулась, перевела дух. Огляделась...
Господи, лица-то у людей какие убитые! Помоги им! Дай им силы. И мне... Да будет воля Твоя! Не моя, Господи, – только Твоя! Да будет вовеки! И прости Ты меня грешную, я уже поняла, что самодурство – синоним смерти. Названье прорехи в живой оболочке семечка. И ценой своей жизни я хочу её залатать!
Надя выскочила из вагона на Щелковской. Что-то помимо воли толкало её вперед. И разум, сигналящий об опасности, пасовал перед тем неизъяснимым в душе, что несло её к цели – к Кащею, поджидвшему в своем логове.
А разве это не самодурство, – панически пронеслось в голове на бегу по ступеням к выходу, – наперекор разуму рваться к гибели... Ведь стремленье вернуть кота ставит все по угрозу – и жизнь, и творчество – то святое, ради чего сюда призвана! Нет, неправда – на этом пути я себя осознала, значит его и должна пройти до конца. Не из прежнего утверждения своей капризной хотящей воли, не из чувства мести – нет! Только из воли преодолеть этот хаос. Убрать сор. Искупить зло. Только убравшись в собственном доме – в себе – смогу по-настоящему танцевать. Только после этого я смогу станцевать Деву – сотворить свою живую молитву...
Богородица, Дева Пречистая, помоги!
Снова дом из светлого кирпича у края шоссе.
Крайний подъезд от угла. Второй этаж. Металлическая дверь. Кнопка звонка.
Но Надежде звонить не пришлось – дверь перед ней распахнулась...
И ни слова не говоря, кто-то втащил её внутрь.
8
Хлопнула и защелкнулась дверь за спиной. Рамаз с силой отшвырнул Надю в глубь коридора, запер дверь на второй замок и накинул цепочку.
– Все, девочка, клетка захлопнулась! Ты влезла в чужую игру и сейчас пожалеешь, что родилась.
Он был пьян, но не только... Надя ещё при вчерашней встрече с ним поняла, что Рамаз не чурается того, чем торгует... Курит он или колется сейчас не имело значения: глядя в его глаза она даже представить боялась, какая страшная бездна разверзлась в его душе...
В квартире по-видимому больше никого не было. Надя застыла, прислонившись к стене коридора, и Рамаз, чуть покачиваясь, прошел в комнату мимо нее. Он улыбался.
– Заходи – посидим, поболтаем...
Он налил себе полстакана коньяку и махнул его залпом. Закурил.
– Выпить хочешь?
Надя не отвечала. Отвращение и брезгливость пересиливали в ней страх. Поскорее бы все... Она не сомневалась, что он собирается прикончить её.
– Где мой кот? – спросила она, стараясь, чтобы не дрогнул голос, и, пройдя в комнату, села на край дивана.
Она почти не контролировала сейчас свое тело – мышцы были ватными, словно бы скисшими и размятыми как будто под воздействием какой-то гипнотической темной силы.
– Кот? – Рамаз ухмыльнулся. – Да, вот он!
Нагнулся и вынул из-под стола пластиковую переносную клетку. В ней сидел Ларион.
Надя вскочила. Ларион, увидав хозяйку и кошачьим своим чутьем угадывая опасность, заметался, утробно мяуча и царапая прутья решетки.
Рамаз, глядя Наде в глаза, протянул руку и отпер двверцу. Ларион метнулся к хозяйке и прыгнул к ней на колени. Она вцепилась в теплый мягкий загривок и сжала пальцы.
– Что? Получила свое сок-ро-ви-ще?! – он что-то пробормотал на непонятном ей языке. – А в нем – смерть твоя!
Рамаз вдруг злорадно захохотал, не сводя глаз со своей жертвы, и Надя поняла, что в этих звериных гортанных звуках и в самом деле таится смерть.
– О коте беспокоишься? Ба-ле-ри-на! Чего тебе не сидится? Чего напролом лезешь? Тихо сидела бы – ничего бы тебе не сделали. Плюнули и дело с концом. Так нет, напросилась! Видно жить надоело... – он налил себе ещё коньяку. – Своих разборок хватает, а тут ещё ты... ментов навела! Из-за них нас местные вычислили – группировка, которая контролирует этот район. Только он будет мой!
Некоторое время он молчал, тяжело дыша, потом одним резким движением смахнул со стола все, что было на нем: вазу, пепельницу...
– Игоря я потерял. Это твой оч-чень близкий знакомый. Тот, что первого января тебя навестил... – он снова загоготал, запрокинув голову. – Ну как, понравился он тебе? – Рамаз перешел на сдавленный шепот. – Дешевка он был. Фраер вонючий! Цацками соблазнился. А должен был не цацки – тебя убрать. А ты везу-у-учая! Давно бы мои люди тебя убрали, если бы не меты твои... и не Коля Ставрополь. Он из конкурентов – из местных. Человек Галима. Если б не ты и не менты твои – Галим ещё до-о-олго про мой канал не узнал. Но днем раньше – днем позже... какая разница! Для меня даже лучше. Быстрей сор уберу. Скоро здесь все узнают, кто новый хозяин! А ты... помолись напоследок за Колю Ставрополя. Он тебе лишний десяток дней на земле подарил. Это он Игоря убрал. Видно, приглянулась ты ему. Пожалел. Это ведь он тебя пас – он из-под декорации выдернул. Мой человек с декорацией поработал, только в тот раз не судьба была. Да-а-а... Только я – не Коля Ставрополь. Я сделаю то, чего мой человек не сделал.
"Человек в черном пальто! – догадалась Надя. – Коля Ставрополь. Человек из группировки какого-то Галима. И он... меня пожалел. Странно, так не бывает... Эх, жалко – не успею про Галима Коле сказать."
– И зачем людей навела? Жила бы припеваючи... – Рамаз медленно сжимал и разжимал кулаки, все так же без смига глядя на Надю.
– Мне с тобой разговаривать не о чем! – Ларион, согревавший её колени, придал ей сил. – Это ты влез грязными лапами в чужой город, не свою землю мараешь! Что ты в Москве забыл? Маковую соломку? У нас тут и своей дряни хватает... так ещё ты! Но недолго тебе осталось землю мою осквернять... её голос предательски задрожал.
– Задушу тебя, тварь! – он тяжело поднялся и двинулся на нее.
Надя, прижимая к груди кота, кинулась в коридор, но Рамаз настиг и ударом в затылок свалил её наземь. От удара Надины пальцы разжались, и кот, взвыв, умчался обратно в комнату.
Она не знала тогда, что в комнате была раскрыта форточка, и Ларион, которого до того все время держали в клетке, мигом прыгнул в неё и, мягко спружинив в снег, помчался прочь. А поднимавшаяся метель быстро заметала маленькие следы...
Да, этого она не знала... Упав, Надя глухо вскрикнула и попыталась подняться, но Рамаз снова ударил, потом ещё и еще. Она на руках пыталась ползти к входной двери, он бил её по спине ногами. А потом, приподняв за плечи, развернул к себе и ударил в лицо.
Надя ощутила на губах привкус крови. Но страшно было не это другое... На неё глядел не человек – зверь. И в раскаленных его зрачках тлел кровавый огонь.
И громко, как только могла, она крикнула:
– Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную!
Он продолжал бить, а она, захлебываясь, кричала, вернее, хрипела слова молитвы, повторяя её со всей силой души, которая только в ней оставалась, словно вся вера, любовь и надежда воплотились в этих словах. Словно как щитом могли они заслонить её от ярости зверя, удержать на краю...
Он бил и сипел: "Сейчас ты уснешь, сейчас ты уснешь!"
И начал вдруг корчиться, будто в конвульсиях, замотал головой, обернулся вкруг себя как-то боком – тело все передернулось, точно сдвинулось что-то внутри, сорвалось. Он бил, а удары пошли вкривь и вкось стал промахиваться, и кулак уж не всякий раз достигал своей цели.
Забормотал что-то невнятное, в ярости сцепил и поднял над головой кулаки, словно стараясь вернуть им точность удара. А потом оба этих сжатых молота обрушил вниз, целя ей по глазам... но удар пришелся в пол – мимо.
Улучив мгновенье, Надя проглотила кровь и, выдернув из-под себя придавленную руку, стала быстро креститься. И совсем тихо произнесла с какой-то новой и для самой себя неожиданной твердостью:
– Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную!
Рамаз шатался над ней, собираясь с силами.
И внезапно, – будто руку её подняли и повели, – Надя трижды перекрестила своего мучителя.
Тот захохотал, но без прежнего клокотавшего рыка, а потом вдруг тихо завыл, шатнулся к запертой входной двери и, споткнувшись, осел грузно и тяжело, словно сраженный незримым оружием. Будто вдруг воздух из него вышел...
Надя глазам не верила – её мучитель заснул, угас на пороге своего логова.
Этого быть не могло! Но это было.
Вся её разбитая плоть задрожала от явленного присутствия тайной защиты.
– Силы небесные! – шевельнула она губами, с трудом поднялась на корточки, распрямилась и, то и дело оглядываясь, на цыпочках пробралась в комнату.
Только б успеть, только бы он не очнулся! – стучало в висках.
Она открыла окно, распахнула настежь и, сцепив зубы от боли, взобралась на подоконник.
Слава Богу невысоко! Второй этаж – это пустяки, там внизу намело сугробы ...
Спустила ноги вниз и – рывком на землю. Не удержалась, упала. Снег обжег лицо, но ожог его был не страшен, он был ласков и нежен – рыхлые перины зимы приняли перелетную пташку в свои объятья.
Надя кое-как поднялась, выбралась из сугроба – в глазах было темно, правый глаз совсем заплыл, все лицо разбито... ей навстречу веял вьюжный колючий буран... земля плыла. Сделала шаг, другой...
Неужели спасена? Господи, Иисусе Христе!
– Надя! – кто-то кинулся к ней.
Она не смогла разглядеть лица, но узнала голос... голос близкий, родной... и упала на руки подхватившего её человека.
* * *
Надя полулежала на заднем сиденье машины, мчавшей через пургу по незнакомому загородному шоссе. Впереди, рядом с шофером сидел Георгий, то и дело беспокойно оглядываясь назад. На коленях у Надя свернулся кот Ларион.
Кот, сбежавший из жуткой квартиры, моментально учуял хозяйку, едва она оказалась на воле, едва коснулась пушистого лона земли, искрящего снежным сверканьем...
Кот выбрался из слепого оконца подвала, где он притаился до срока, переводя дух впервые за долгие дни неволи. Он ждал – хозяйка появится снова! Она должна появиться...
И кот оказался прав!
А Георгий подхватил её там, под окном, из которого она прыгнула в снег, освещенный золотым кругом света единственного в округе уцелевшего фонаря.
И теперь в машине, рядом с Громой, – теперь, когда она была в безопасности, силы покинули её, а душа словно бы вышла из берегов, разлилась над заснеженными полями, над подмосковными верстами... Изредка смертный ужас пережитого сдавливал ей горло и она прихватывала его рукой, словно удерживая крик.
Теперь, когда смерть миновала, она испугалась смерти. Теперь, ещё не в силах поверить, что стала свидетелем чуда, она испугалась... Чего? Быть может, несоразмерности своего малого грешного существа и той вышней защиты, которая явлена была ей и ради нее. Это несоответствие, этот стыд мучили больше физической боли, пугали сильнее изуродованного синяками лица. И это мучение она принимала как справедливое и заслуженное наказание за тот хаос, который она сотворила...
Когда Гергий подхватил её на снегу, – он первым делом вытер ей кровь носовым платком, отнес на руках к шоссе, усадил на скамейку возле остановки автобуса, поймал частника и привез Надю к себе на Юго-Западную. Лида в это время где-то отсутствовала. Но и её присутствие не помешало бы ему помочь человеку, который оказался в беде.
Грома вызвал скорую, врач осмотрел Надю и сказал, что ничего серьезного нет – ни переломов, ни разрывов внутренних тканей... только шок. Он уверил её, что это довольно быстро пройдет, только нужен полный покой и легкие транквилизаторы.
Надя от них отказалась. Набрала номер Николая, повинилась во всем, все в подробностях ему рассказала и назвала адрес квартиры на Щелковской. И теперь, когда они выехали за черту города, Рамаза, наверное, уже взяли.
Но об этом она не думала. Она замерла, застыла, боясь потревожить тот слабый свет, который занимался в её возмужавшей, переборовшей свой страх душе.
– Как же ты там оказался? – недоумевала она, лежа на махоньком диванчике в Громином кабинете и прикрывая лицо, чтобы он не очень её пугался.
– Еще накануне, когда ты меня на Войковскую вызвала, я понял, что у тебя что-то не ладно. Что ты в какую-то очень крутую передрягу попала. И наш ночной разговор мою догадку только ещё укрепил. А сегодня в театре... видела бы ты свое лицо! Совершенно дикое выражение... А когда после репетиции ты рванула куда-то, сломя голову, я понял, что надо подстраховать. Быть рядом... в общем, не знаю. Сорвался и поехал. Я ехал-то в соседнем с тобою вагоне метро. Ты стояла вся бледная и шевелила губами. Что-то кипело в тебе внутри, да так... В общем, с трудом я удерживался, чтобы не открыться, не подойти... Но не мог. Не хотел вмешиваться. Вернее, это ты не хотела! Так отстаивала тут на кухне свою самостоятельность... Это, мол, мое дело! Но я и сам догадывался, что это неведомое дело сейчас главное для тебя. Вопрос жизни! И ты должна чего-то добиться сама. Вот и добилась!
Он улыбался, нежно, но настойчиво отводя её руку от разбитого лица и отирая его мокрым льняным полотенцем.
– Ну вот,так уже лучше. А сейчас мы поедем.
– Куда?
– К моему другу на дачу. Там тебе будет покойно, там никто не потревожит. Считай, это твоя норка. Отлеживайся, сколько захочешь...
И Надя не стала сопротивляться.
По дороге они заехали к ней домой, забрали Горыныча и кое-какие вещи. Дома по-прежнему никого не было...
И вот они ехали – Грома, щенок, кот и Надя. И деревеньки, разделенные пролегающей трассой на две половинки, летели мимо.
И вот он – молчаливый притихший дом под сенью запорошенных елей. Оголенная старая лиственница охраняет крыльцо. Усыпанная её мягкими охристыми иголками и кое-где занесенная снегом веранда. Корка льда в позабытом ведре.
Грома отпер дверь, – не без труда открыл, – примерзла. Провел Надю в комнату, где их поджидал холодный камин и медвежья шкура, распростертая подле него.
Хозяева жили здесь редко – подолгу бывали в разъездах: Сибирь, Валаам, Европа, Америка... Они оба – муж и жена – были художниками. И работы их стражи покинутых стен – охраняли дом. Полупрозрачные дымчатые акварели работы Алены, и жесткая, чуть резковатая графика Ильи – он был известным книжным иллюстратором, а работы его ценились теперь за границей едва ли не больше, чем дома.
Сруб Илья сам собирал – перевез его из приволжской деревни. Помогали друзья – их у него было немало: и первый – Грома. У него были ключи от подмосковного дома, за которым он решился присматривать во время долтих отсутствий хозяев. Похвастался Наде, что вся внутренняя отделка первого этажа – его рук дело! А душу в этот дом вдохнула Алена.
Занавесочки с оборками, самодельные плетеные абажюры и трогательные мягкие игрушки, рассаженные по углам диванов и кресел. Настенные коврики, вязаные полотенца и тряпичные лоскутные одеяла – все кроила и шила сама, а ещё вышивала подушки. И дом этот, долгие дни пустовавший и нежилой, согревал вошедших тем рукотворным теплом, той любовью, что вдохнули в него хозяева.
– Сейчас камин затоплю, ты приляг пока...
Георгий сновал взад и вперед, втаскивая в дом из машины сумки с продуктами, запасное теплое одеяло, Надины теплые вещи...
Она медленно, не спеша, обошла дом, поднялась по крутой лестнице на второй этаж – там были две маленькие уютные келейки: одна – Алены и другая – Ильи. Ларион, бесмшумно переставляя свои шоколадные лапы, всюду следовал за ней, словно боялся, что может снова её потерять.
– Грома, я хочу устроиться наверху. Можно? – оглядевшись, она спускалась в каминную, ладонь её плавно скользила по гладким деревянным перилам.
– Ты там замерзнешь. Хотя вообще-то туда печная труба выходит – вон, смотри! Печку будешь топить? Она тут, внизу, в соседней комнате.
– Обязательно – это ж такое удовольствие! И печь, и камин... А дрова где?
– За домом у сарайчика в штабель сложены. Там в сарае и пила, и топор. Только они тебе не понадобятся – дров на целую зиму хватит. Топи – не хочу!
– Как хорошо... – она вздохнула и начала разбирать сумку с продуктами. – Сейчас приготовлю ужин.
– И не думай! Я сам. Тут направо – кухонка: и газ, и электроплитка, и даже керосинка есть. На случай, если отключат электричество и газовые баллоны кончатся. Тут такое бывает – с электричеством – правда, редко. А с газом все в полном порядке: два полных баллона есть – я глядел. Так что, не пропадем! Ты давай-ка ложись, вздремни часочек, пока я со всем разберусь.
Слабые Надины возражения не возымели на Грому никакого воздействия: он проводил её наверх, в комнатку, на которой она остановила свой выбор – в спальню хозяйки. Там на стене напротив кровати висел Аленин автопортрет и акварелька с темно-лиловыми ирисами. А на тумбочке у изголвья стоял осенний, давно засохший букет в простой глиняной вазе.
Она легла как была – в одежде, не решаясь раздеться пока дом не протопится, накрылась ватным стеганым одеялом и сразу уснула. А кот прыгнул к ней на кровать и принялся блаженно мурлыкать, свернувшись в ногах клубочком.
* * *
И приснилась Наде старинная усадьба, где балетное училище якобы разместили на летние каникулы, и она бродила по комнатам, раскрывая плотно сомкнутые двери – одну за одной... Там была мебель красного дерева, – вся резная, округлая, женственная, огромные вазы возвышались на столах и каминных мраморных досках, строгие орнаментальные росписи вились по стенам.
С нею вместе по нескончаемой анфиладе комнат путешествовали одноклассники, а среди них – Маргота и Митька – её партнер по дуэтному танцу. Но потом они все исчезли куда-то – отстали наверное. А может быть, заблудились... И она продолжала свой путь одна. И неожиданно очутилась в спальне, где под раскидистым балдахином оказалась необъятных размеров кровать, почему-то покрытая вполне современным покрывалом с оборками из натурального шелка. Надя немедленно прыгнула на эту кровать, улеглась прямо посверх покрывала, и уже во сне своем тоже заснула... Но перед тем ей почудилось, что с расписного плафона над головой к ней склоняется чей-то лик – женский, светлый, сочувствующий. И улыбается...
* * *
Когда Надя проснулась, вернувшись к реальности из двойного сна, голова уже почти не болела. Ларион тут же полез к ней на грудь, потягиваясь и выпуская когти, но хозяйка ему не позволила барствовать – хотела поскорее подняться.
Она спустила ноги с кровати, наклонилась, чтобы придвинуть тапочки, и комната поплыла. Надя снова легла, часто-часто моргая, – пыталась прогнать мельтешащие черные точки, роившиеся в глазах. Вроде прошло. Она медленно поднялась, вышла на лестницу и, осторожно ступая по крутым ступенькам... не спустилась, нет, – вплыла в комнату. В каминную, которая с первого взгляда, – впрочем, как и все в этом доме, – полюбилась ей.