Текст книги "Самодурка"
Автор книги: Елена Ткач
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Она ощущала себя как будто плавущей в вязком и жидком мареве, все движения были какими-то неуверенными и давались с трудом. А душу наполнил теплый пьянящий туман.
Камин жарко пылал. Дрова, принесенные с улицы, плавились пенящимися водяными потоками и трещали скорым, дробным, каким-то пофыркивающим треском.
Было уже очень поздно – час или два ночи. И ночь, царившая над землей, стояла стеной, заслоняя, отгораживая Надю от минувшего дня – самого долгого, страшного и самого важного дня в её жизни. А квартира Георгия на Юго-Западной, из которой утром шагнула она в этот день, и куда нежданно-негаданно возвратилась, словно бы поместила её бытие в сторожевые рамки квадрата.
На столе, придвинутом поближе к камину, все было накрыто к жину. Откуда-то появилась свежая скатерть в бело-голубую клетку, по краю обшитая кружевной прошвой. В вазе – еловая ветка с шишками, на столе – латунная пепельница в виде лягушки с раззявленным ртом. В фарфоровой мисочке с синей каемкой – горка нарезанных кружочками помидоров в сметане. Сыр, ветчина. Отварная картошка на блюде. Сверху томился оплывающий кусок масла, растекавшийся ручейками по желтоватым, кое-где рассыпавшимся клубням. На деревянной доске – свежий мокрый пучок зеленого лука.
Ларион вслед за Надей подобрался к столу и, весь напрягшись, обнюхивал это съестное богатство.
"Где он лук-то достал? На рынке?" – почему-то именно эта мысль первой пришла ей в голову. Она растерялась. Такая забота была для неё чем-то давно позабытым и утерянным в кромешной мгле отлетевших дней.
Подошла к столу, тронула послушно хрустнувший под пальцами стебель лука... и словно потайную кнопку нажала – на глаза навернулиссь слезы. Ей не верилось! Не верилось до сих пор, что все кончилось... Оттаивать оказалось делом нелегким.
Дверь в кухонку была приоткрыта и оттуда доносилось шипенье, пыхтенье какой-то снеди на сковородке. Федор возился там, напевая песенку.
Так здрвствуй, постаревшая любовь моя! Смотри
как падает снежок...
На листья клена, на берег Дона, натвой заплаканный
платок.
– Так, так... и так! – комментировал он свои действия, – судя по всему, выуживая приготовленную еду со сковородки и не замечая, что Надя сошла вниз.
– Вот сейчас мы тебя подкрепим, ангел мой!
... И чуть не столкнулся нос к носу с Надеждой, подошедшей к двери на кухню. В одной руке у него была бутылка красного вина, в другой – тарелка с дымящейся курицей. И Георгий застыл на пороге, встретив взгляд её изумленных расширенных глаз.
... И секунды молчали, подчинившись велению паузы, и золотистые искорки Надиных глаз сверкали, окунувшись в его звездную синеву, – их взгляды слились.
– Ты... – запнулась она, испугавшись, не веря – не смея поверить, что в судьбе её свершается поворот.
– Все хорошо, все в порядке. Ты сядь! – он чуть не бегом поспешил к столу, чтобы поставить бутылку и курицу, а, разделавшись с этим, вернулся к Наде и бережно обнял её за плечи.
– Ты отдыхай, родная. Все уже позади. Все! Только ты сейчас об этом не думай, не вспоминай...
Так, приобняв её и поддерживая, и повел к столу. Усадил. Умчался на кухню, принес два бокала и зеленые вышитые салфетки. Разлил вино по бокалам и поднял свой.
– Вот ты и свободна. За твой исход в Египет! Ты успела, ты все смогла... вот и земля обетованная! – и легонько притронулся к её бокалу своим, отозвавшимся слабым, точно испуганным звоном.
– В землю обетованную с таким-то лицом... – Надя рукой прикрывала заплывший глаз.
– Ничего – это пейзаж после битвы! Ты выиграла её, свою битву. Притом, дважды – второй раз, когда мне все рассказала. Там, у меня, на Юго-Западной...
– Я тут не при чем. Ты понимаешь, что произошло чудо? Он... он уснул. Я молилась. И он уснул.
– И все-таки это твоя победа. Чудо-то даровали тебе... И знаешь, это ещё цветочки! Разве такие битвы у нас впереди? Увидишь! Только, надеюсь, они уж будут без рукопашной... Победителей всегда ожидают новые битвы.
– У... нас? – переспросила Надя, глядя себе в тарелку.
– У нас. У двух половинок: у тебя и у меня. Только об этом – потом, ты сейчас ешь и спи. Ешь и спи! Поправляйся. А на лицо внимания не обращай дело пары недель...
Из кухонки в комнату явился Горыныч, топая своими крепкими толстыми лапами в белых чулочках.
– Ага, те же – и Змей! – рассмеялся Георгий, понялся, поднял щенка на руки и подошел к Наде.
– Почеши нас, хозяйка! Мы только что с большим аппетитом поели и теперь хотим чуточку нежности!
– Ой, какие же мы хорошие...
И она с удовольствием исполнила поручение. Собака лизнула её в нос, Георгий остался этим событием весьма удовлетворен и заявил, что вассалу кавказской национальности на сегодня довольно милостей владетельной синьоры и теперь ему пора удалиться. С тем и отнес Горыныча в кухонку, где соорудил ему временную подстилку. Горыныч не возражал и сразу же уснул, а они приступили к трапезе.
9
Георгий курил, сидя в кресле, придвинутом почти вплотную к камину, и глядя в огонь. Надя по его настоянию полулежала на соседнем диване, высоко приподнятая на расшитых подушках, и старательно прикрывала платком донимавшее её своим безобразием больное лицо.
– Хочешь, я расскажу тебе одну легенду? – вполголоса спросил Грома. Стари-и-и-инную! А?
– Ужасно хочу! Рассказывай... – Надя расслабленно улыбалась в легкой полудреме, сытая и отогретая впервые за эти долгие зимние дни.
– Ну, слушай. Это легенда старой Германии. Легенда о розе. Когда умер Карл Великий, его сын, Людовик Благочестивый, велел возвести церковь в городе Эльзе – в Саксонии – и приказал считать её самой главной на своей земле. И вот однажды... зимой... может быть, как раз в это время... – Грома помедлил и улыбнулся, – Людовик потерял на охоте свой нательный крест. Это был особенный крестик – в нем хранилась частица святых мощей... наверное, очень почитаемого в те времена святого. А может, и самого Христа, – мы не знаем... И, как ты понимаешь, этот крест был ему очень дорог. И вот он велел его всем искать и сам пустился на поиски... и, наконец, один из слуг разыскал. И как ты думаешь, где? Ни за что не догадаешься! Он нашел его на цветущем кусте роз! Представляешь, посреди зимы, в диком лесу цветет розовый куст, а на нем висит этот крестик! Я думаю, у слуги этого крыша поехала! Ну вот.
Грома встал и зашагал по комнате, заметно волнуясь.
– Ой, пожалуйста, дальше! Что было дальше? – Надя приподнялась на диванчике и забыла про свой платок...
– Дальше было вот что, – он продолжал с нескрываемым, прямо-таки несказанным удовольствием. – Этот слуга, конечно, захотел снять крест с куста, но куст не отдал. Зацепил ветвями, шипами – не пустил, понимаешь? И слуга вернулся к Людовику, потрясенный невиданным чудом. И Людовик, узнав обо всем, сам отправился в лес и, добравшись до места, увидал чудесный розовый куст, а в глубоком снегу... четко отпечатанный план. Знаешь, такой глубоко прорисованный на снегу рисунок, который намечал точный план. План собора! И вершина собора на плане была как бы увенчана цветущим розовым кустом. Крестик так и висел на нем и сразу оказался в руках у владельца, едва тот к нему прикоснулся...
Вернувшись в замок, Людовик тотчас же приказал построить на этом месте собор – точно по плану, чудесным образом указанному ему свыше... и непременно сохранить тот розовый куст!
Собор был построен и стал он главным собором Саксонии. И с течением долгих лет куст превратился в настоящее дерево – древо роз, которое цвело, что ни год, из века в век. Вплоть до нашего! Вокруг собора вырос город теперь он называется Гильдесгейм. И кто знает, может быть, нам удастся там побывать и поглядеть, живы ли те легендарные розы...
– Живы! Конечно! Я в этом не сомневаюсь... – Надя сияла! Озорной азарт юности светился в глазах – она, наконец, позабыла про свое обезображенное лицо.
– Знаешь... – Георгий подошел к ней и, взяв её руку в свои, постоял так с минуту, задумавшись. – Символика розы очень загадочна. Но в этой легенде она знаменует начало строительства. И не чего-нибудь, а собора образа сокровенного горнего мира... А знаешь, в чем ключ к этому? Что самое загадочное на свете?
Георгий теперь не смотрел на неё – он подошел к окну и вглядывался в ночную темень, освещенную отблесками живого огня.
– Ой, гляди-ка, какие звезды! – и, быстро обернувшись к притихшей Наде, сказал. – Ведь это же прописная истина... Душа! Вот самая большая загадка. И я думаю вот что... – он вернулся к огню и сел, повернув свое кресло к Наде. – Я думаю, что по большей части все мы банальны. А тайна... она только в том из нас, в ком преображается роза. Знак божественного присутствия. А преображение – это работа. Долгая, нудная... Работа сознания – того аппарата, которым мы почти не умеем пользоваться. Этот приемник работает у нас на самых низких частотах, но есть пути к расширению диапазона. Да, я думаю так... Его можно расширить. И самый доступный путь, по-земному простой и грубый, – это страдание. Это наше, это как-то очень по-русски! Когда жизнь с тебя сдирает кожу, когда она выламывается из суставов и её нитевидный пульс истончается на шкале индикатора, ты обретаешь мужество взглянуть на себя, словно со стороны... а потом направить в нужное русло поток этих судорожных эмоций – тот хаос, который зовется "я". Цель одна – перекреститься, пасть на колени и завыть от чувства вины перед Отцом Небесным. И когда в самой сердцевине своего обожаемого, нежно любимого "я" ты почувствуешь зверя... вот тогда и произойдет твое сознательное рождение. И тогда ты впервые поднимешь голову и открыто, радостно взглянешь на Небеса! И двинешься вверх по лестнице туда, где дышит завеса, и силы души твоей станут расти, в ней окрепнет дух, неподвластный земному хаосу. Дух, который символизирует роза! А легенда... Конечно, в жизни трудно разглядеть чудеса. Но подобное и сейчас повсюду случается...
– Ну, это ты чересчур! Повсюду... такого не может быть! – Надя выпалила это в запальчивости, чтобы хоть как-то прийти в себя, – слова Георгия и та спокойная убежденность, с которой он говорил, заворожили её.
– Конечно, родная, это же просто бисер. Сияющий потаенный бисер... А он – везде. Только не всем открывается. Слышишь? Он звенит! Слушай как он звенит. Это идет Рождество. Надя, родная моя, смысл только в нем – в этом бисере. Остальное – игры, морок и тьма. И мне кажется, знаешь... – он улыбнулся совершенно по-детски, – преображение уже совершается.
– Какое преображение? В ком?
– В тебе, ангел мой! В твоей душе пребражается роза.
10
На следующий день рано утром Георгий наскоро перекусил и уехал.
Накануне предупредив Надю, что уедет ещё до семи, он просил её не вставать, но она все же встала, услышав его шаги внизу. Спустилась, сварила кофе.
Синяки её из багровых постепенно превращались в синюшные, что вполне соответствовало их названию, отеки почти исчезли и она могла улыбаться.
– Через пару дней они станут зелеными, – утешал её Грома, – а потом желтыми... и тогда я приеду. В понедельник, через пять дней. В нашем сумасшедшем театре, как ты знаешь, все не как у людей – выходной в понедельник! Когда все нормальные работяги понуро тащатся к своим насиженным трудовым стульям... Ну, значит так. Еды тебе должно хватить на неделю. Если что, – магазинчик у края поселка имеется. Там, где мы на машине въезжали. Сориентируешься? Вот и отлично! Отоспишься, отъешься, – а там и я подберусь! Только ешь! Это приказ! Надо кушать как следует. Даешь слово?
– Даю! – и в подтверждение этого Надя с хрустом куснула яблоко.
– Значит, о бюллетене не беспокойся, все улажено – я с одним врачом уже договорился... Сделает все как надо! Диагноз: травма, полученная при автомобильной аварии. Эту байку я и в театре расскажу: мол, попала в аварию за городом, по дороге к друзьям на дачу. У них и отлеживаешься... Ничего, мол, страшного нет – недельки через две будешь как новенькая! Ну вот... А врач этот – Паша – он в местной больнице работает. Так что и печати, и даты – все совпадает. Голыми руками нас не возьмешь! Только ты тут потихоньку... лады? Помаленечку оживай. Как это говорят у вас, балетных, – в пол-ножки! Во, запомнил! Ты сейчас потихонечку в жизнь вползай... А уж потом засверкаешь! В полную силу! Это уж я тебе обещаю...
– Слушай... – она замялась. – Меня наверное с роли снимут.
– И не надейся! – он замахал руками. – Не отвертишься. Это ведь – не то, что по Москве за котами шастать!
Не слушая его протестов, Надя все же пошла провожать его до автобуса. Остановка была как раз напротив того магазинчика, о котором он говорил, на краю дачного поселка. Надя надела темные очки, которые Грома прихватил для неё из дому, подхватила на руки Змея Горыныча, а Ларион, естественно, сам увязался следом. Так и шли они вчетвером по рыхлому глубокому снегу, начинавшему кое-где подтаивать. Наружный термометр показывал температуру около нуля – опять наступала оттепель.
Тропинка утопала в сугробах, и Надя то и дело оступалась, проваливаясь в снег. Но это ей даже нравилось. Ей теперь все начинало нравиться! Какая-то светлая радость оживала в душе. Она и боялась в неё поверить, – а вдруг спугнет! – и в то же время грелась в тепле этого ещё слабенького тлеющего огонька. Она почему-то была почти уверена... да нет, слово "почти" тут не подходило, – знала и все! – что огонек тот негасим. Что его уже не задуешь, не зальешь ни водой, ни слезами... Да и слезы все вышли, истаяли как прошлогодний снег.
И, прощаясь на остановке, Георгий точно так, как это было в её недавнем сне, перекрестил Надю, отступив на два шага назад. А она поклонилась, – не низко, скорей обозначив поклон, – но всею душой, всем сердцем... и он понял это.
А вернувшись в дом, притворив дверь и заперев её на засов изнутри, она в чем была, – в сапогах, в шубейке, – поднялась в свою комнатку, где висела в изголовье кровати икона Троицы. И бухнувшись на колени, упала и долго лежала так неподвижно. А потом что-то занялось в ней – какая-то сила, шедшая напрорыв ... И сотрясаясь от дрожи, она зарыдала.
– Господи, Боже мой,Ты прости меня! Прости за все окаянную, блудную дочь Твою... Господи! Недостойна я радости, недостойна любви! За что милуешь меня, за что спасаешь? Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий...
Что-то прорывалось в ней, нарывом зревшее много лет, и покаянные слова, хлынувшие из самого сердца, были как грозовой ливень, озаренный молниями средь зимы...
И потом, когда она поднялась, все в ней стало ясно и чисто, как бывает ясен и чист воздух после грозы. И сбежавши вниз по ступенькам, скинув шубку сапоги, Надя нашла ведро, тряпку, и стала драить и мыть весь дом. И к полудню закончив уборку, она помылась в тазу, легла и спала так долго и безмятежно, – без пробужденья и снов, – как спала только раз в жизни: на даче, на раскладушке под лиственницей, – сдав госэкзамены "на отлично", спала уже балериной, принятой в трппу Большого театра!
Но то была юность её – восемнадцать лет! – и теперь, спустя десять, она вновь обрела полноту, но уже в новом качестве, на новом витке спирали... И прекрасней очищающей силы покаяния, прорвавшегося внезапно из самой глубины естества, Надя ничего в жизни своей не знала.
"Исповедаю Тебе, Господу Богу моему и Творцу, Во Святей Троице Единому, славимому и поклоняемому, Отцу и Сыну, и Святому Духу, вся моя грехи, яже содеях во вся дни живота моего, и на всякий час, и в настоящее время, и в прешедшия дни и нощи..."
11
И все же не удалось ей "вползать в жизнь потихоньку"... В воскресенье – накануне Громиного приезда – её уединенную тишину нарушил нежданный гость. Человек в черном пальто. Коля Ставрополь.
Только на этот раз он был не в пальто – на нем была короткая дубленка. Ударил мороз, наконец возвративший земле долгожданную зиму.
Она увидала его в окно – он шел о тропинке к дому, подняв воротник и выпуская густые клубы пара. В руках у него белел удлиненный бумажный сверток.
"Чему быть – того не миновать!" – решилась Надя и распахнула дверь.
В свертке оказались цветы. Чайные розы. На крепких, усеянных мясистыми шипами, зеленых стеблях.
– Вот... это вам. Могу я войти?
Он не стал раздеваться. Отказался присесть. Был крайне вежлив и немногословен.
– Не удивляйтесь, у меня просьба к вам. Небольшая. Намекните федералам... вашему человеку – ну, вы понимаете... Мы не хотим лишнего шума и не любим никому доставлять лишних хлопот. А с варягами сами разберемся. Только пусть дадут нам спокойно дышать. Не надо перекрывать кислород. Вот так, примерно, и передайте. Он поймет. А там... поживем – увидим. Ну... успеха вам! И забудьте об этой истории. И еще. Спасибо!
– За что?
– За то, что такая вы... сумасшедшая.
Он ухмыльнулся, кивнул ей и вышел.
А она так и стояла как вкопанная с цветами в руках, пока он не растворился в вечерних сумерках. Тугие бутоны, склонившиеся едва ли не до полу, легонько подрагивали. Надя положила их на стол и села на пол. Там, где стояла...
Она поняла, что только теперь – в эту минуту – история кота Лариона кончилась. Кот был найден. Жизнь совершила круг и отпустила её. На волю!
И на следующий день едва рассвело и золотистый ласковый свет лег на побеленные снегом крыши поселка, Надя, которая не спала всю ночь, быстро оделась и растворила дверь утру. Она вдохнула морозный воздух и пошла, а потом побежала – в жизнь, в свет. И когда за околицей дачного поселка она остановилась, чтоб отдышаться, то почувствовала вдруг, – физически ясно, что беременность её была мнимой. Что её не было и нет. И все хорошо... И если будет у неё ребенок, то не от Володи, нет! Но это уж – как Бог даст...
А былая её убежденность, задержка – это был только страх, обретший материальность, подчинивший себе даже женский ритм её естества, ставший плотью её психики, её физических ощущений, продиктованных исступленным сознанием... Это морок и тьма проросли в её плоти, подмяли её под себя. Но то была только иллюзия...
Надя сняла шапку, тряхнула головой, порыв ветра швырнул на разгоряченное лицо разметавшиеся волосы... и словно бы освобождаясь из незримого плена, все ускоряя шаг, она повернула назад, к дому.
* * *
В конце января Надя вернулась в Москву. В театре ей, как ни странно, многие искренне радовались – оказалось, её отсутствие было заметно. Это здорово приободрило. И с какой-то новой для себя методичностью и выровненностью усилий она начала приводить в порядок свой физический аппарат – стала приходить в форму.
Репетиции "Сестры Беатрисы" шли полным ходом. Педагогом-репетитором состава солистов назначена была Меньшова. Главную роль во втором составе репетировала Надя Орлова. Однако, в день премьеры, назначенном на начало апреля, партию Беатрисы по-прежнему должна была танцевать Надежда Санковская. И права её на первенство теперь никто не оспаривал... Она должна справиться. Должна! Очень многие верили в это. Потому что у Надежды Санковской словно выросли крылья – так несказанно она переменилась.
И Надя каждый день поднималась на лифте на верхнюю сцену. И сходила с пьедестала в образе Девы. И вырастала сама над собой – легко, на удивленье легко после такого-то перерыва ощущая всю естественность и органику танцевального языка, на котором ей довелось говорить...
В конце февраля, когда репетиции были перенесены на основную сцену, Надя заметила в зале Федорову. Та сидела в сторонке, стараясь казаться незамеченной.
"Прямо как я недавно на злополучном прогоне "Баядерки"... – подумала Надя. – Только это было, кажется, так давно... как будто бы в прошлой жизни."
Выйдя на пенсию, Федорова продолжала бывать в театре. Она не могла без него существовать, как, впрочем, и он без нее. И вот, наконец, по театру разнеслась весть: Анна Сергеевна Федорова назначена на должность педагога-репетитора согласно штатному расписанию! Теперь можно было дышать... Приближалась весна.
И вот как-то вечером после одной из изнурительных репетиций, когда Надя сидела у рампы без сил, Федорова поднялась из зала на сцену и подошла к Наде. И нарушила свой негласный обет молчания.
– Неплохо, Надя, совсем неплохо! Рано ещё поздравлять – сыровато, но... вижу, вы справитесь.
Надя от смущения стала пунцовой и не нашла слов в ответ – только мялась на месте, кутаясь в свой халат.
– Знаете... – Федорова испытующе взглянула на нее. – Я бы вот здесь, в самом конце вариации сделала вот так...
И она, бросив сумочку, стала показывать. Надя кивала, стараясь сдержать волнение, – ЕЕ Анна признала ее! Федорова встала в финальную позу, словно точку поставила, и обернулась к Наде.
– Конечно, вы вольны делать по-своему...
– Анна Сергеевна! – задыхаясь, Надя перебила её – от собственной дерзости у неё перехватило дыхание. – А вы... вы не согласились бы репетировать эту роль... со мной?
– Ну... не знаю. Что скажет господин Харер – это его балет.
– Он согласится. Я уверена... Да, он почтет за честь, что вы будете работать вместе с ним! А я... я буду просто счастлива!
Федорова улыбнулась. Кивнула. И, подхватив свою сумочку, скрылась в кулисах.
А на следующий день приказом по театру было объявлено, что Анна Сергеевна Федорова готовит с Санковской партию Беатрисы.
Надя ног под собой не чуяла! Жизнь танцевала... И только три человека не вписывались в круг ликования, который будто высвечивался подле нее... её муж, Георгий и Петер Харер.
Володька дома не появлялся. Или являлся тогда, когда заведомо знал, что она в театре. Он, по-видимому, понимал, что той Нади, с которой он прожил пять лет, больше не существует. Ее нет. И она к нему никогда не вернется. Потому что та Надя, которую он увидал, когда она переступила порог своего дома, вернувшись из загородного пристанища, – это была не его жена. Это была другая женщина. Лучше ли, хуже... он не знал. Но знал одно ему не сладить с ней. При ней ему не с руки будет окидывать мир презрительно прищуренным оком, сознавая ощущение своего явного над ним превосходства... Сила в ней появилась какая-то, которой он раньше не видел, не замечал... А он был мал. Он был жалок. И как получилось так, что теперь, – только взглянув на нее, – он почувствовал себя вдруг дешевкой... нет, на этот вопрос Володя ответа не знал. И знать не хотел! Он думал, что после той жуткой ночи... они сумеют все как-то наладить. Что он эту ночь ей простит, и за это она всегда – всю жизнь будет ему благодарна. Что притулится возле него – такая маленькая, жалкая, сломленная... а он будет её опекать. И иногда напоминать ей о своем снисходительном великодушии. Что будет её в кулаке держать! Но... почему-то ей удалось вывернуться. Вырваться из его благородного кулака. На него глядела не сломленная – на него смотрела свободная женщина. Духом свободная. Которая умела летать. А с такой... нет уж, увольте – себе дороже! Нет, с такой ему жить не с руки. Он уйдет. И так будет удобнее. Он ведь всегда хотел, чтобы жилось удобней... Так он и станет жить. И в жизни у него будет полный порядок. И он будет счастлив, да! Потому что, таких, как он, поискать! А эта... С нею не жить, а мучаться. И она его изведет вконец. А ему нужна нормальная классная баба. Чтоб была без этой чертовой утонченности, которая на хрен никому не нужна, без этой дурацкой зауми... И он найдет такую – уже нашел. Милка... да, он влюблен в нее. Влюблен без памяти! И, приняв это мудрое решение, Володя не без душевной муки, – да, что там! – с кровью принялся выдирать корни из берегов своего былого величия – из дома, который мог бы стать для него всем... но стал лишь местом, породившим в нем желчь, горечь и злобу. Потому что попытки взять высоту с налету, рывком и нахрапом, как правило, кончаются неудачей. А ставка в игре проста: стать собой. И неудачи своей он своей бывшей жене никогда не простит... никогда... потому что он оказался из тех, в чьих ошибках всегда виноваты другие.
А Петер... Надя все больше замечала в нем какую-то сковывающую жесткость, словно он по внезапной прихоти надел женский корсет, и эта давящая, мнущая ребра сила изменила в нем все – даже походку, голос...
Она чувствовала, что эта перемена каким-то образом связана с ней, с её внезапным двухнедельным отсутствием,когда он не знал ни где она, ни что с ней...
На репетициях он был внимателен как и прежде. Но во время случайных встреч в коридоре, в буфете или за кулисами после вечерних спектаклей... Петер отводил взгляд, стараясь сделать вид, что её не заметил.
Ей было жаль, что так получилось... Жаль, что ту ночь, которую они провели, – случайную ночь, – он принял так близко к сердцу. Но поделать с собой ничего не могла – её душой, сердцем, рассудком, – всем её существом владел тот, кто напевал "Ростовское танго" под кровом притихшего дома среди запорошенных елей... Тот, который подарил ей легенду о розе и жизнь... живую, новую... Жизнь, в которой затеплился свет.
Но его, – Георгия, Громы, – нигде не было. Она слышала – то ли он заболел, то ли уехал. О нем не говорили в театре – никого он особо не интересовал. И Надя ждала – терпеливо, с верой, надеждой... ждала, что он появится, наконец. И что у их легенды будет – и есть – основание в жизни земной...
* * *
Накануне премьеры после дневной репетиции в дверь Надиной гримуборной постучали. Теперь у неё была своя собственная гримуборная – положенная ей по рангу премьерши... В углу перед иконой Божьей Матери теплилась рубиновая лампадка. От неё слегка колыхалась тень на стене.
После душа полуиспеченная премьерша была ещё полуодета. Быстро накинув халат, она наскоро причесала растрепавшиеся волосы, откинулась в кресле и пригласила войти... В дверях стоял Петер Харер.
Не глядя на Надю, Петер бухнул на пол портфель, извлек из него бутылку коньяка "Хеннеси", два апельсина, грейпфрут, пакетик арахиса... Лицо у него было осунувшееся, какое-то вымученное, можно сказать, на нем вовсе не было лица, – лишь маска, одеревеневшая маска боли... И резкие жесткие морщины у рта.
– Видишь, учусь делать по-русски. Рюмки у тебя есть? – все ещё не глядя на нее, хмуро обронил Петер.
– Конечно есть, – вскочила она, совершенно сбитая с толку. – Что это, Петер? Перед премьерой... Да ты пьян!
– Ничего. Это хорошо. Знаешь, я стал много пить. Тут без это нет...совсем нельзя. Невозможно! – он махнул рукой, открыл коньяк, разлил по рюмкам и махнул свою рюмку один.
Она глядела на него со все нарастающим удивлением. Это был совсем не тот импозантный изысканный европеец, которого представляли труппе накануне Нового года. В интонациях теперь проступало что-то отчаянное – такое нервное напряжение, которого Надя за ним прежде не замечала. Жесты порывистые, дерганные... Куда подевалась светскость манер, мягкая природная грация...
– Я пью каждый день. Плохо спать. В Москве даже воздух... как это сказать? Нервы?
– Нервный? Ты хочешь сказать, в Москве все нервные?
– Знаешь, для меня самое хорошо в Москве – я встретить старушки. Народый ансамбль... фольклор... правильно? Целый автобус старушки! Меня звать Суздаль, фестиваль народное творчество – я просить показать мне что-нибудь... корни... настоящее, понимаешь? Такое... наивное. И поехать Суздаль с эти старушки. Они дорога все время петь, смеяться, шутить! Такие... Я дал им водка. Выпили весело и потом ещё больше весело! И такая натура, природа в это... В них... Как хорошо жить! Просто жить, понимаешь? Не думать, голова болеть нет... мысли. Как эти старушки. Птички Бога...
Он разорвал пакетик с арахисом, и орешки мелкой рассыпчатой дробью просыпались на пол. Петер принялся пристально разглядывать их, будто какие диковины, а потом поднял голову и поглядел на Надю, точно обжег кислотой, такими исстрадавшимися, больными были его глаза. И рассмеялся – так горько, что ей захотелось взять его на руки и укачать как маленького ребенка.
– Каждый день меня звать в гости. Говорить об искусстве. Дамы такие, знаешь... – он снова махнул рукой. – И все разговоры: ах, как сейчас плохо, все считать деньги, а искусство никто нет... как это? А? Коммерция! А глаза глядеть: кто мужчина, у которого деньги, у кого жена нет, кто может сделать карьера... У вас говорить "на халяву"! Видишь, я запомнил!
Он налил себе снова и поднял рюмку.
– Тост. За великое русское искусство!
Залпом выпил, оторвал кусок кожицы у апельсина и швырнул на гримировальный столик. Кожица сшибла баночку с кремом и та, свалившись со стола на пол, откатилась к двери... А Петер, не отрываясь, глядел на Надю. Он был обессилен, опустошен своей страстью, с которой не мог свыкнуться, справиться... Все в нем словно бы выкипело, и теперь взгляд его приникал к ней как к живительному источнику, который один способен был дать ему силы...
– Ты не будешь? Это хороший коньяк. Очень хороший коньяк. Слышишь, Надя? Любовь. Вера, Надежда, Любовь...
– У меня же ещё вечерний прогон... Петер, ты присядь сюда. Вот сюда, в мое кресло. Так тебе будет удобнее.
– Мне очень удобно. Я нигде так нет! Я пытаться понять... это ваше великое. Одна девушка в баре села со мной... она пьяная. Гладит мой голова и так смотреть... грустно, очень грустно. Знаешь, как это сказать... чувствовать двое? Вместе?
– Наверное, сочувствовать...
– Да, правильно. Она мне сочувствовать. Это так: пей свой коньяк, бедный немец, считай своя марка, а наше, нас – это нет... Нет! Для тебя. Не понятно.
– Не понять?
– Да. Никогда! Никогда не понять! – Он быстро плеснул себе коньяку и опрокинул разом. – А она – эта девушка – все смотреть и гладит голова моя, гладит... У неё даже слезы. Вот, кажется, выпить сейчас, по-вашему хлопнуть стакан... и – на земля – лбом! И... как это... ну, поклон?
– Кланяться?
– Да, кланяться на четыре сторона. Вы простить меня, что я русский нет. Не русский, так? Да?
Он выдохнул, нарочито резво вскочил и выбил чечетку. И эта чечетка в исполнении утонченного эстета от европейской хореографии выглядела самым безумным и диким вывертом, который Надя видала когда-то. Он был на грани, Петер. На грани срыва, слома, отчаяния. Он не прикидывался – нет. Он жил с этим огнем в крови, – огнем, который, что ни день, выжигал ему душу.
– Надя. Надя... Ты любишь... – он задохнулся, но быстро выровнял дыхание и закурил. – Ты любишь Достоевский?
– Не знаю, наверное... Меня один парень в училище Настасьей Филипповной звал.
– А я хочу читать по-русски. Начать уже. Только это очень медленно у меня и... тоска.
– Тоскливо?
– Да, тоскливо. Помнишь я говорить, то люблю парижские этуаль? Они наслаждаться все! Так сильно...
– Наслаждаются всем? – Надя устала – её начал изматывать этот надрывный и мучительный разовор.
– Да! Всем! И это в их танце. Но только в Москве я понять – у них страдание нет.
– Ты хочешь сказать, что в их танце – недоступность страданию? Так?