355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ткач » Самодурка » Текст книги (страница 3)
Самодурка
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:18

Текст книги "Самодурка"


Автор книги: Елена Ткач



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

– Не густо. А что он у нас будет делать – с Бахусом по сцене под ручку бродить?

– Не знаю, Кошка! Он это скрывает. Пока... Завтра как раз сбор труппы – ты вовремя подоспела – его нам как раз представлять будут. Европейская птица. Дрица! Гоп-ца-ца. Ха! В общем, съедим с потрохами...

– Слушай, сколько можно всех поедать? По-моему, у вас уже явное несварение. Ох, тошно мне!

– Ба! Какие мы нежные! И что это за "у вас" такое, а? Будто ты, Кошка, ангел небесный... Забыла как весной Панову заклевывала? Та до сих пор от тебя шарахается.

– Ну ладно тебе, – слова Марготы почему-то развеселили её, Надя расцвела в улыбке. – Ку-ку, до завтра! Дай человеку поспать.

– Да, спи на здоровье, кто тебе не дает?

– Ты! Ты меня рассмешила и спугнула сон. А твоя Панова сама меня достала – не надо было лезть в душу со своим вечным занудством. Ты ж её знаешь...

– Да уж, от неё мухи дохнут. Ладно, спи. Завтра как обычно в одиннадцать класс, а в два сбор труппы.

– А репетиции?

– "Баядерка". В двенадцать – картина "Теней", в три – солисты. Вроде все. Ты в "Тенях" занята?

– Вообще-то, у меня сольная вариация в "Тенях". Вторая. Но, сама знаешь, когда ты две недели в поездке... Не в курсе, кто репетировал вместо меня?

– Кажется... да, точно, Кузина. И между прочим неплохо! Так что подсуетись...

– Слушай, отстань! Все, я сплю. Спасибо, Марго, что утешила... Целую. Да, знаешь, а я ведь соскучилась!

– Вот. Наконец-то дождалась от любимой подруги. Ну спи, Кошка! Целую. Пока...

Надя повесила трубку. Дверь приоткрылась, на пороге возник Володя, снова в пальто.

– Ты не спишь? Я в аэропорт. Джон прилетает – надо встретить. Вернусь утром – сама знаешь: пока в гостиницу его вставлю, то да се... Он же, покудова все про свою распрекрасную американскую жизнь не расскажет – не выпустит! Спи, толстый.

– Ты же выпил. Права отберут.

– А я кофейных зерен нажевался. Ну, пока! Не захожу – я в ботинках. Целую...

Он чмокнул воздух, осторожненько прикрыл дверь.

Сон как рукой сняло!

5

Надя встала, накинула шелковый халатик – в спальне было очень тепло топили вовсю, несмотря на оттепель.

Ой, что-то нехорошо у нас с Володькой... Не пойму, – терзалась она, расхаживая из угла в угол, – я ведь только-только приехала, в такую передрягу попала, а он... Так ждала встречи, так на него надеялась! И он же не слепой – видит, что я на взводе... Неужели кто-то другой не мог Джона встретить? Та же Валька – она ж на машине. Ох, Надюха, кажется, ты опять раскисаешь. Не ной! У тебя мужик делом занят, соломку в клювике тащит гнездышко устилать. Ну, хочет он разбогатеть, так что ж тут плохого...

Она убеждала себя очень старательно, но желаемого результата не достигла: растерянность и неразбериха все основательней обосновывались в душе. Вздохнула. Включила приемник. Хрусталем зазвенел голос Дайаны Росс. Как родничок в лесу. А над ним – стрекозиный трепет... Лето! Надя сразу расслабилась, прилегла в кресло – руки на подлокотниках, голова откинута. Слушает. Думает...

Как все-таки хорошо окунуться в родную стихию, даже если стихия эта твой театр – насквозь прогнившая и больная... Пусть! Марготин голос, знакомое с ранней юности прозвище "Кошка"... Так прозвала её Маргота ещё в училище. Только она имела негласное право называть Надю прозвищем, остальные предпочитали не соваться – Надин острый язычок, помноженный на необузданный взрывной характер, с ходу пресекал любые попытки проехаться на её счет...

А Марготе было все дозволено: подруга детских лет, сорвиголова и мотовка, она с какой-то бесшабашной удалью кидалась в жизнь, словно этим своим ухарством – бездумным, лишенным даже намека на холодный расчет, старалась разогреть, приукрасить, взбодрить вяловатую безвкусную жижу, текущую вкруг неё и называвшуюся существованием... Ее мечтой, по-детски смешной и безвкусной, было промчаться по Тверской на тройке вороных, править стоя, – да так, чтобы рыжие её волосы летели вразлет этаким рвущимся по ветру факелом, кони фыркали, а прохожие шарахались в стороны!

Маргота обожала праздники, пикники и застолья, но они почему-то упорно не удавались, – кто-нибудь обязательно напивался и блевал туалете, – как правило, это был некто не из балетных: какой-нибудь музыкант, журналист или критик... Критиков Маргота выискивала и старалась задобрить, только и из этого ничего путного не выходило – они пропадали, попировав, или затаскивали её в постель, чему она отнюдь на сопротивлялась... а потом сама их гнала.

Критик и мужчина – две вещи несовместные! А вот балетные практически никогда не блевали, хотя пили – дай Бог... Они с такой же легкомысленной невозмутимостью сносили тяготы быта и бытия, с какой пребывали в узком кастовом кругу своей выматывающий и подчас бесчеловечной профессии. Они улыбались. И знали цену улыбке. А потому бывали неуязвимы там, где другие ломались или впадали в уныние. Что на самом деле, – считала Надя, – одно и то же.

Вот Володька... он же весельчак, душа компании! Красавец, косая сажень, головой – под притолоку... Но что-то в последнее время изменилось в его веселости. Какие-то нотки надменности в нем появились, высокомерия, что ли... Она только теперь, после их встречи и разговора о Ларионе, – когда он эдак-то свысока на неё посмотрел, – вдруг увидела это в нем. И испугалась. За него, конечно, не за себя.

Себя он всегда любил. Этого уж не отнять! И красоваться любил, особенно на людях: бывало, надуется как петух, кадык туда-сюда ездит под кожей, растолковывает всем некую закавыку проблемную, – причем не всегда смысля в этом, – но с такой убежденностью, с таким чувством превосходства... Иногда на фоне внимательных и немногословных людей он выглядел... не совсем умным, что ли.

Стоп! Надя вскочила с кресла и уменьшила громкость.

Почему же в прошедшем времени? Любил, выглядел... Почему она думает о нем в прошедшем времени, что за дичь?! Ничего себе, поймала сама себя за руку! Сцапала подсознанье за хвост...

Нет, так не годится! – возмутилась Надя, – видно, в самом деле вымоталась до предела и надо как следует выспаться. И Володька совсем измотался с этим своим дурацким бизнесом. А ведь хороший был журналист! Вернее, репортер. А это разные вещи... Правда она временами одуревала от бесконечных телефонных звонков, но дело свое он знал. Как говорится, подавал большие надежды... А звонков и теперь не меньше...

Надя привстала на полупальцы, потянулась, обогнула кровать, присела к трюмо. На "Радио 101" Криса де Бурга сменила Шиннед О'Коннор.

Какая страсть в этой женщине! И как умело она сдерживает ее... – Надя тихонько шепталась сама с собой, вглядываясь в свое отражение в зеркале. Помнишь, был у неё клип с лошадьми? Так там даже стрижка наголо её не испортила! Говорят, она ненормальная. Или наркоманка... А разве это что-то меняет – разве имеет значение как она ведет себя за обедом? Важно же как поет! А ты? Морщин пока нет, седины – тоже. Ну и что? Что есть? Что в тебе настоящее, живое? Танец, Володька... Дом. Любовь. И ни то, ни другое... Ребенка нет. А он ведь хочет. Вернее, хотел. Смирился, по-моему. А ты все вопила: "Я должна чего-то добиться в жизни, состояться как танцовщица, как артистка – тогда и буду рожать!"

– Дура! Ни в чем ты не состоишься – ни рыба, ни мясо – так, смазливая кошка. Точное прозвище дала мне Марго. Фу, противно! Завтра будешь репетировать вариацию "в полноги", чтобы связки не перетрудить, потому как три дня к станку не вставала из-за этого чертового переезда, – вот и живешь так – "в полножки"!

– Ну ничего, мы с этим покончим, правда? Главное, мы это поняли, – она принялась намазывать лицо кремом. – Давай-ка погуще, погуще – во как! пока его нет можно лечь с жирной рожей. А ты, Ларион, мне поможешь, когда вернешься домой, хорошо? Во всем, во всем... Что-то, знаешь ли, странное со мной творится: будто все во мне состоит из каких-то непонятных слоев, и слои эти, до того неподвижные, вдруг стронулись с места. Как плывун! Жидкие, топкие массы... Или они меня затопят, сомнут или... или я сама себя не узнаю.

Надя стала расчесывать волосы. Но не докончив, бросила щетку и легла, поджав к животу ноги, а потом вытянув их к потолку двумя ровными точными стрелами.

– Кто владелец мешков? Думай! Ты с ним наверняка встречалась в поезде. Хоть на секунду, хоть мельком... Но тех, с кем ты сталкивалась, по пальцам можно перечесть: проводница, тетка с сумками, Алексей, эти парни... Кто еще? А, тот мужик, который мясом Ларика угощал. Больше никого. Кто из них? А может, кота украли по указанию главаря, которого в поезде и в помине не было? Сотовый телефон сейчас у каждого лавочника... Ну и что, что я ни у кого из них в руках сотового не видела? Может, они его напоказ не хотят выставлять? Они ему доложили: мол, лишний напряг возник – свидетельница, он приказал убрать её – и все! Спи. Утро вечера мудренее...

– Спокойной ночи, Кошка! – пробормотала Надя, медленно опустила на кровать свои ноги-стрелы, прикрыла их одеялом и закрыла глаза.

* * *

Звон будильника оборвал её сон. Он был такой необычный, что сев в кровати, она решила: "Пускай опоздаю, но с места не сдвинусь, пока не вспомню все, что было во сне до деталей. Мне кажется, это очень важно."

Она стала проговаривать вслух:

Та-а-ак... Мы куда-то идем по дороге – мама, папа, Володька и я. То ли путешествуем, то ли ещё что – неясно. И оказываемся мы среди развеселого общества: какие-то незнакомцы – мужчины и женщины – пьют, гуляют... Женщины ярко накрашены, в дорогих сверкающих драгоценностях. Я знаю – у них ритуал – перед каждой переменой блюд все участники пиршества поднимаются и выходят из-за стола. Женщины должны полностью обновить макияж и переодеться. Помню, я сижу в какой-то комнатке вроде гримерной, и кто-то кисточкой подкрашивает мне лицо – умываться я не захотела, и новый макияж наносят прямо на старый. Краски кричащие, броские, тени синие до бровей и, кажется, синий тон вроде клоунской маски...

Мне дают надеть длинное платье, по-моему, голубое, ниспадающее до полу мягкими драпирующимися складками. Верх сильно декольтирован, плечи полуоткрыты. Красивое платье... И тут только я замечаю, что Володи нигде нет. Где же он? Наверное, уже сидит за столом. Это страшно меня возмущает: какое безобразие – я тут марафет навожу, волнуюсь, а он без меня пирует!

Ко мне подходит мама и говорит: "Кажется, у нас появился кот."

Я: "Какой кот?"

Она: "Посмотри..."

И указывает мне кивком на Володю, сидящего за столом и что-то оживленно рассказывающего соседке ...

Дальше все во сне обрывалось.

6

– Ну, девоньки, вижу вы во всеоружии – все подкрасились, подрумянились – хоть куда! Есть что показать Европе! Молодцы... А вы, кавалеры, не отставайте. Поглядим, что за гость к нам пожаловал, и себя покажем. Миша, надеюсь, ты не явишься к нему на репетицию в драных шерстянках? Артист Большого театра, фи-и-и... Ну, встали, встали!

Резкие хлопки ладоней Меньшовой и её привычный легкий кивок аккомпаниатору возвестили начало утреннего класса.

Класс Инны Георгиевны Меньшовой, в прошлом известной балерины, а теперь не менее известного педагога-репетитора, славился своим демократизмом. Меньшова старалась уделять внимание всем, ни о ком не забывая и никого не отличая особо – будь то Народный артист или только-только пришедший в театр выпускник училища.

Надя хорошо по себе знала каково это, – когда тебя неделями не замечают, будто такой и на свете нет, не кричат и не указывают на неточности и огрехи... И тогда ты, горюшко горемычное, превращаешься в некую абстракцию, наподобие Кантовой "вещи в себе" или уподобляешься предмету неодушевленному вроде стульчика, что придвинут к роялю... С той только разницей, что стульчик стоит себе на месте, а ты дергаешься у станка или болтаешься на середине...

Вдосталь испытав на себе излюбленные воспитательные методы, бытовавшие в московском балетном училище, и придя в театр, Надя выбрала класс Меньшовой. Та, хоть и куражилась и оттягивалась порою всласть, но была со всеми довольно-таки ровна и дружелюбна, а замечания делать просто обожала сочные, образные и язвительные.

Всюду, за исключением сцены и репетиционных залов, Меньшова пребывала в седом сигаретном дыму, практически ничего не ела, хоть и любила готовить, и при каждом удобном и неудобном случае впивала чашечку крепкого кофе с лимоном. Все подводные течения, что размывали почву под фундаментом здания с квадригой Аполлона, были ей известны в деталях, а многолетняя дружба с известной и влиятельной критикессой позволяла прежде других узнавать как отзываются бури, сотрясавшие стены Большого, в коридорах редакций и кабинетах властей...

Инна Георгиевна принадлежала к старинному дворянскому роду и плебейство во всех его проявлениях чуяла за версту. Кроме того, была она человеком талантливым, а потому держалась весьма независимо и сторонилась любых делегатов, – будь то представители правящего клана или оппозиции, пытавшихся привлечь её на свою сторону и втянуть в междоусобную войну. При этом, её чрезвычайная осведомленность о том, что творится в верхах, служила ей надежным щитом – Меньшову не трогали. Опасались... И подозревали, что множество пикантных подробностей внутренней жизни театра просачивалось во внешний мир именно через нее. Пожалуй, это была её единственная чисто женская слабость...

– А-а-а, Санковская появилась, – улыбнулась она Наде. – Ну что, завершила свое уральское турне? Как там Горячев, старый хрен, не получил из-за тебя второго инфаркта? Уж больно он слаб на молоденьких! Э-э-э, милочка, так не годится – не успела подняться на полупальцы, как уже села на ногу. Будешь оседать на опорной ноге – ущипну. Больно! Так и знай.

Инна Георгиевна подошла к Наде и вонзила ей в ляжку длинный наманикюренный ноготок – этакое острое шильце, весьма ощутимое даже через трико.

– Вот, это тебе в честь приезда! Укол зонтиком! – и она любовно потрепала Надю по щеке. – Соберись, гастролерка, даю два дня, чтобы пришла в форму. А будешь расплываться квашней – прогоню!

– Станочек даю сегодня проще простого, зато на середине отыграюсь – вы у меня попляшете! Василь, не халтурь. Я все вижу... Пожалуйста, фраппе: вперед, в сторону, назад, в сторону, флик-фляк, сели в пятую... два тура и открыли ножку. И все обратно. Это ж для вас все равно что таблица умножения для Альберта Эйнштейна – балую вас, грешница, что детей малых! Так, начали, и-и-и... Миша, не коси подъем на кудепье. После туров приходим точно в пятую. Андрюшенька, дружочек, ты сейчас мне палку сломаешь – эк тебя швыряет! Переборщил, видно, вчера с застольем, – а Рождество, милый, праздник духа, а не желудка. Его сердцем встречать надо. К тому же, мы все-таки народ православный, а из этого следует, что католики празднуют, а у нас самый разгар поста...

Надя автоматически выполняла заданные комбинации и думала о своем. Она уже не сомневалась, что Володя как-то неуловимо переменился: какое-то отчуждение, едва ощутимая раздраженность возникли в нем. А в постели наоборот – давно она не могла припомнить такого порыва!

Да-да, – думала Надя, с ожесточением бросая большие батманы, – его ласки, нервные, взвинченные, доводили его самого до исступления, почти до надрыва... если можно это слово – надрыв – применить к любви... При этом он неотрывно глядел ей в глаза – без смигу – как бы с неким внезапно родившимся изумлением... и она не могла оторваться от этого взгляда. Они вчера любили друг друга глазами, и та сила, которая исходила из глаз, проникала в самую сущность другого, словно пытаясь окутать, опутать и впитать в себя иной сокровенный мир – мир "не я" – подчинить и сделать своим...

Надя почувствовала тогда, что стоит ей отвести взгляд – и её поглотит, раздавит та дикарская сила, которая бунтовала в нем, словно стараясь вырвать её душу из границ женской телесности, изъять, рассмотреть, изучить и... разгрызть, причмокивая от удовольствия! А потом зажмуриться, мурлыча в такт обретенной победе. И зная, что ей грозит, Надя не отводила взгляд она защищалась нежностью, распахнутой ему навстречу улыбкой, – она удерживала его на краю бездны клокочущих в нем желаний, которыми он не мог управлять, которые были ему ещё не подвластны, но загорались в нем, словно прозрачный огонь, светящийся ночью в звериных глазах, – огонь, жаждущий крови...

Этот мужчина, рвущийся порвать условность границ плотской любви, дерзнул зачерпнуть в ней хоть толику духа, ему недоступного, и оттого столь заманчивого и желанного! Его любовь была волхованием, пляской жреца над телом жертвы, заклинанием тайных сил природы, не пускавших его в святая святых. Но жрец был всесилен в телесном своем естестве и бессилен в ином тайном, он позабыл те священные знаки, которые даруют власть над загадкой природы, воплощенной в живой женственности...

... А жертва была хранима.

Да, – улыбнулась про себя Надя, – пожалуй, образ бесноватого языческого жреца тут подходит. Надо это записать, чтоб потом над собой посмеяться... И вообще, пора завести дневник.

– Вышли на середину. Адажио. Встали первые. Санковская, поменяйся с Русовой и встань во вторую линию. Пока в себя не придешь... Не знаю, что там делали с тобой на Урале, но сейчас ты на ногах не стоишь – смотреть страшно! Ну, пожалуйста, начали...

После класса Меньшова поманила Надю.

– Вот что, красавица спящая! Если хочешь танцевать сольную вариацию в "Тенях", – мой тебе совет – ступай к Маше Карелиной. Прямо сейчас. Она только что в коридоре мелькнула: то ли к себе в уборную шла, то ли в буфет... Разыщи ее: мол, так и так – вернулась из поездки, расстроена, что не была на собрании и Главного не смогла поддержать, что всем сердцем ему благодарна за все – наплети за что, это не важно, – скажи, что благоговеешь перед его гением... ну, сама знаешь. Всякую бузину! Расскажи о поездке, поболтай с ней по-женски: то, да се... Переступи! Не маленькая. А иначе сожрут. Маша теперь полная хозяйка балета – она-то и правит бал! А все прихлебалы Бахуса у неё в подчинении. Вроде как на побегушках. Связь её с ним уже как бы полуофициальная, она негласно принята в его семейный клан и это при живой-то жене... Ну, та, впрочем, молодец! От всей этой камарильи держится на расстоянии, всякую шваль к себе близко не подпускает. Не позволяет себе опускаться. Все-таки Люська – балерина с мировым именем единственный настоящий талант среди них. Хотя ей, конечно, не позавидуешь... Ну вот, разболталась я с тобой, Надин, а что в словесах толку? Муторно на душе. А!

Она безнадежно махнула рукой.

– А что за собрание было? – негромко спросила Надя.

– Долго рассказывать. И противно. Девки тебе все живописуют в лицах! Тут у нас за две недели такого понакрутили – по уши в говне – не расхлебать! Плохо все. Очень плохо. Ну иди, иди, что уставилась? Да прихвати из дома дезодорантов побольше, а не то задохнешься от вони...

Надя медленно двинулась по коридору. Остановилась перед доской объявлений и проглядела списки сегодняшних и завтрашних репетиций. Ее фамилии в них не было. Зато сразу бросился в глаза приказ от 17 декабря за номером один:

"Назначить на должность педагога-репетитора согласно штатному расписанию с окладом восемь тысяч рублей М.Ю. Кедрова и В.А. Череду."

Подпись: Главный балетмейстер, художественный руководитель, председатель Художественного совета ГАБТ Дмитрий Бахусов.

Ну, докатились, – подумала Надя, – этих бездарей репетиторами! Значит, для тех, кто создавал балету Большого всемирную славу, – для них места репетитора не нашлось... Их – на пенсию! А для этих Бахусовых прилипал филеров, доносчиков, которые травят инакомыслящих, – для них пожалуйста... Ну гады!

– Бесы! – вырвалось у неё вслух. И с размаху она треснула кулаком по бумажке со злосчастным приказом.

Шедшие мимо шарахнулись в стороны и поспешили поскорей испариться, кто-то заржал, но тут же осекся. "Ну воще-е-е..." – донеслось из группы артистов миманса, куривших возле урны неподалеку.

Но Наде сейчас ни до кого не было дела – злость ослепила её. Но горше злости была обида.

"Только не смей здесь реветь!" – приказала она себе и, с трудом справляясь с удушьем, – ком стоял в горле, устремилась к лестнице.

Она восприняла этот нелепый приказ как личную обиду, которая каким-то неясным образом вписывалась в замкнутый круг беды, очерченный вкруг нее.

Надо разыскать Марготу, – решила она, – хотя у неё наверное ещё класс не закончился. Угораздило подругу мою разойтись со мной во взглядах на идеал педагога-репетитора и разъять время утренних наших мучений! Марготин класс заканчивался примерно минут через сорок после Надиного...

Она взглянула на часы и подумала было подняться в буфет, но вместо этого вдруг резко развернулась и, не дожидаясь лифта, ринулась вниз по лестнице.

Продымленная лестничная площадка. Приоткрытая дверь с табличкой "СЦЕНА". Кулисы. Полумгла. Фанерный поддон с канифолью. Чьи-то шаги в тишине...

– Давай-ка начнем с адажио со студентом. Аня, ты готова? – слышала Надя голос Андрея Кормильцева – балетмейстра-постановщика – единственного, кому за последние годы дозволено было Бахусом хоть что-то поставить в театре. В Бахусовой единовластной епархии...

– Готова. Только в полножки, ладно? Я ещё не разогрелась.

Господи, ОНА тут! – просияла Надя. – Пенсионерка моя дорогая!

Сердце защемило. Она полюбила эту "пенсионерку" – Анну Федорову Народную артистку бывшего СССР, Лауреата всех мыслимых премий, величайшую балерину мира – полюбила ещё ребенком, когда та была ещё только восходящей звездой. Анна Федорова невольно повлияла на весь строй Надиной жизни, даже не подозревая об её существовании.

В детстве Надежда изрисовывала тетрадки, расчерчивая их на аккуратные клеточки и изображая в этих клеточках всевозможные придуманные ею события из жизни Анны Федоровой.

"Аня утром у балетного станка", "Аня с партнером на репетиции", "Аня в лесу собирает грибы", "Аня в Серебряном бору плывет на лодке"...

Надя просила родителей звать её Аней – Анькой! – и те с радостью включились в игру, втайне надеясь, что их единственная обожаемая дочурка и вправду станет известной балериной под стать Федоровой. И, уступив недетскому напору дочери, отдали её в хореографическое училище, хотя тут уж была не игра – они понимали, что дочь их выбрала слишком тяжкий хлеб...

До сих пор тайком от мужа, чтоб не засмеял, Надя пополняла свой альбом, куда вот уже больше двадцати лет исправно вклеивала все попадавшиеся ей фотографии Федоровой, которые вырезала из газет и журналов. О том, чтобы теперь подойти к ней самой и попросить фотографию с автографом не могло быть и речи, ведь такое – удел непосвященных... А Надя теперь и сама была причастна тайне, имя которой Большой Балет! Она сама была посвященной! И старательно таила свою детскую страсть – это был хранимый душою кусочек детства, отголосок времен, когда можно было прижаться к теплой, ласково будящей по утрам маме... долго возиться с котенком... Быть обогретой и защищенной. Нет, этот кусочек она не отдала бы никому. Даже Володьке!

О Федоровой Надя знала все! По крайней мере все, что могут вызнать посторонние глаза и уши... Она не сомневалась – Анна родилась, чтобы воплотить наяву мечту о вечной женственности, которой жили поэты начала века. Воплотить саму одухотворенность в конце века двадцатого – во времени, которому одухотворенность по сути была недоступна.

Что-то обрывалось в душе, когда расцветал на сцене её арабеск совершенный, тающий и летящий к вам на руки – прямо в сердце. Чтобы так танцевать, как она, – стоило жить, как и стоило жить, чтобы видеть это!

Кажется, такая маленькая – не больше ребенка – детская наивная челка, капризная родинка над верхней губой... а встает, подходит к партнеру – и будто берет свою жизнь "за грудки" – такая сила, и точность, и власть человека, познавшего свою природу, понявшего свое тело – форму, данную нам здесь, на земле... Как бренное вместилище для бессмертной души. Глядя на Федорову становилось ясно: душа её больше физического существа – несомненно больше, сильнее! И потому, наверное, с такой душой непросто жить в ладу. И обуздать не просто. А что вообще просто?

А просто – станцевать адажио в полножки, – да так, чтобы в каждом, даже едва обозначенном движении, рождалась энергия и точность. Поканифолила балетные туфли, кивнула концертмейстеру, и вот на голой сцене расцветает легендарный, невообразимо родной её образ, напевающий вполголоса о несказанном и несбыточном счастье...

Надя к кулисе прильнула, смотрит не насмотрится на свое божество. И вдруг в памяти поднялось:

О, я хочу безумно жить;

Все сущее – увековечить,

Безличное – вочеловечить,

Несбывшееся – воплотить!

Где вы, Александр Блок, вы видите это? – взмолилась она. – Эти последние, замирающие на рубеже пластические мелодии века, который вы так нечаянно напророчили...

Вочеловечить сущее... А если это вообще возможно, какое искусство осмелится? Анна, какое? Вот сейчас твои руки вздохнут и устремятся ввысь подальше от юдоли земной – поближе к небу... Вот сейчас ты разогреешься и начнешь – и в танце твоем, в твоей красоте, осознающей тайну свою – тайну вечной женственности, воплотится взлет века, взлет времени – его трагическая поэзия, которую ты словно бы впитала в себя, вместила в душе... И эта боль, одухотворенная и живая, сотворила твой сценический образ.

У Нади вдруг задрожали губы.

– Ну почему, – прошептала она почти беззвучно, уткнувшись носом в кулису, – почему все так? Почему она – Анна Федорова – уникальная, единственная, оказалась вдруг не нужна... А эти шелестящие бездари – они тут, они к месту. Почему такое вообще возможно? Почему талант всю свою жизнь, – часто недолгую, – должен расшибаться в кровь, доказывая свою необходимость и правоту? И неизменно утыкаться в бетонную стену молчания сплоченного большинства...

Там, на доске объявлений, был вывешен состав завтрашнего спектакля, специально поставленного для Федоровой. Этот спектакль – последний. Снят с репертуара. Об этом Надя узнала сегодня утром, переодеваясь на класс. Неужели завтра ОНА будет танцевать в Большом в последний раз? Воплощенная въяве гармония, которую изгнали из родного театра... Какая боль!

Надя вся напряглась, почувствовала как заломило в висках, в глазах потемнело, как будто она резко нагнулась после тяжелого гриппа, а потом так же резко выпрямилась. Умом она понимала, что Федорова больше в театре не работает. Но теперь, увидев её, репетирующую в одиночестве свой последний спектакль, Надя не выдержала – что-то в ней надломилось... она ждала слез... их не было. Была только сухость. Иссушенная холодная пустота.

Надя замечала эту стылую отстраненность и в Федоровой – та всегда была очень немногословной, сдержанной на эмоции, а теперь вся ушла в себя казалось, мира для неё больше не существует... Осталась только полыхающая, раскаленная добела работа духа, работа мысли, – крайняя степень внутренней сосредоточенности, недоступная никому из тех, кто мог физически приблизиться к ней.

Странно, но Надя всегда ощущала свою внутреннюю связь с Федоровой, непроявленную, не перешедшую в живое общение, какую-то подсознательную, что ли... И она не раз подмечала, что и та, быть может, ощущает нечто подобное по отношению к ней, – какие-то вибрации единого поля, настроенного на одну частоту волны...

Надя не могла этого объяснить, да и не хотела, – она только знала, что все, относящееся к Федоровой, задевало её так, точно речь шла не о судьбе другого человека, а о своей собственной судьбе и собственной затаенной боли.

И она вдруг отчетливо поняла, что Анна только что позвала её, когда, решив подняться в буфет она неожиданно бросилась вниз, на сцену. Не отдавая себе отчета в том, что делает... И при этом, вовсе не обязательно зов Анны был обращен именно к ней – к Наде. Он просто возник в пространстве, метнулся язычком пламени и притянул к себе такой же мятущийся огонек Надино сердце.

"Она ведь может сорваться с этой своей всегдашней отстраненностью и неженской духовной долей и... волей, – подумала вдруг Надежда. – Перегорает что-то в душе, щелчок... Кажется, я теперь хоть отдаленно представляю себе как это происходит. Идиотка! – она крепко сцепила пальцы, – как ты можешь говорить так о ней?! Анна, милая моя... держись! Живи! И пожалуйста, ещё и ещё раз – в жизнь, в танец – без сомнений и без оглядки, потому что жизнь для тебя – это танец, а танец – любовь."

Что это я говорю, – вихрем пронеслось у неё в голове, – я же не успеваю думать – это само собою рождается... Но к кому любовь?

И с внезапной улыбкой обретенного знания проговорила вслух:

– К Богу.

7

Бетховенский зал, четверть третьего, а собрания не начинают – ждут Главного. Его нет и, скорее всего, не будет. Впрочем, в театре к его отсутствию уже привыкли: что поделаешь, – то был уже полумифический персонаж, обладавший совсем не мифической властью.

Зал гудит, все жужжат, перешучиваются – ждут залетного гостя. Вот и он – показался в дверях, ведомый под руку как под уздцы. Генеральный директор театра Латунцев сияет начищенной медной улыбкой. На лице гостя сдержанная сосредоточенность.

– Итак, разрешите представить вам нашего гостя из Гамбурга Петера Харера, – убрав улыбку с лица и придав ему светски-строгое выражение, возвестил Генеральный.

Тот слегка поклонился, в зале кашлянули, что-то с глухим стуком рухнуло на пол и застыла глухая ватная пауза – ни хлопка, ни приветного возгласа...

"Не хотела бы я сейчас оказаться на его месте, – подумала Надя и прикрыла глаза, – да что такое, сплю на ходу!"

Она и вправду тонула в знобкой дремоте – то ли заболевала, то ли сказывалась перемена климата. Ей сейчас не было никакого дела до этого Петера Харера, а хотелось только поскорей оказаться дома и укрыться там от гримасничающей театральной заразы.

– Ни к какой Мане я на поклон не пойду – пусть подавится! – шепнула Надя неслышно, уставясь в коленки. – Вон сидит: шею вытянула, глазами зыркает, губки как у курицы жопка! – и, не удержавшись, она громко прыснула.

Множество глаз разом уставились на нее, а Петер Харер поднял голову и, рассеянно оглядев зал, встретился с ней глазами. В первом ряду сверкнули стекла чьих-то очков, отражая потоки света, лившиеся из осветительных приборов, – шла съемка для вечерней программы новостей ОРТ. Ослепленная Надя зажурилась и прикрыла глаза ладошкой.

"Ну вот, они бы меня ещё в телескоп разглядывали! И у кого это такие очки дурацкие, – не очки, а окуляры какие-то..."

Латунцев наконец завершил свою речь и предоставил слово гостю. Тот поднялся и извинился на ломаном русском – мол, ещё совсем не овладел языком, хотя и прошел интенсивный курс у себя в Германии как только узнал о предстоящей поездке в Россию. Потом перешел на немецкий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю