Текст книги "Звезда королевы"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Недоумение недолго длилось: Гизелла схватила в объятия мертвое тело и, покрывая поцелуями залитое кровью лицо, закричала:
– Я сделала это для тебя! Я готова была на все для тебя, но ты не должен был любить ее так сильно! Ты любил и других женщин, но всегда возвращался ко мне. Я ревновала, я страдала, но ты всегда возвращался! Ты говорил, что не знал никого лучше, ты клялся, что ни одна женщина не сравнится со мной! Я тоже… мне никто не нужен был по-настоящему, кроме тебя! Ни Пьер, ни его герцог, ни сам Мирабо – только ты один. Всегда, с тех самых пор, как нам стало пятнадцать. Ты помнишь?.. Ну не лежи так, не будь таким холодным! Обними меня, скажи, что любишь меня, что хочешь меня, как прежде! Ну пойдем, пойдем со мной прямо сейчас, ну?
Мария зажала уши, зажмурилась, чтобы не слышать бесстыдных признаний, не видеть рук, которые бесстыдно расстегивали одежду трупа.
Любящая сестра? Так вот какова эта любовь!.. Кто осудит Марию, если она сейчас уложит Гизеллу навеки рядом с тем человеком, с которым ее связывала не только кровная плоть, но и преступная, кровосмесительная связь? Уложит тем же самым клинком, на котором засохла кровь Сильвестра…
Нет. Она повернулась и стремительно вышла из комнаты, пробежала по коридору мимо замерших, испуганных слуг, скатилась с крыльца и вскочила в карету, истошно крикнув бледному, как призрак, Даниле:
– Гони! Гони вовсю!
Лошади понеслись с места. Мария откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза, всем существом слившись с грохотом кованых копыт по булыжной мостовой. Ее уносило все дальше и дальше от этого дома, от прежних страстей, от прошлого, от сладости утоленной мести… или горечи? На душе у нее было тяжело, горло сжималось.
Она высунулась в окно, подставив лицо ветру. Данила, свесившись с козел, обернулся, глянул встревоженно. Мария кивнула успокаивающе, даже попыталась улыбнуться в ответ.
Первая звезда медленно возникала в бледно-сиреневом закатном тумане – дрожащая, прозрачная, прекрасная до слез. Мария смотрела на нее не отрываясь, с изумлением ощущая, как постепенно отлегает от сердца, проясняются мысли, как, подобно шелухе, спадает с нее чужая злоба, и нечистая страсть, и черные помыслы улетают вдаль, гонимые встречным вольным ветром.
Этот небесный взор, исполненный благодати и чистоты, как бы внушал: ты жила неверно, неправедно, но в твоей воле искупить прегрешения деянием великодушным и самоотверженным. Вот на это нужно направить все помыслы и усилия свои, вот за что и жизнь положить не жалко!
Светлая звезда! Спасибо тебе. Спасибо тебе. Звезда королевы! Сквозь невольные слезы Мария уже в который раз в своей жизни улыбнулась прихотливости уловок, которые судьба расставляет на пути своем. Да, похоже, Евдокия Никандровна права. И впрямь, последнее, что Мария может сделать в этой стране – по мере сил своих помочь тетушке, и ее новой подруге Элеоноре Салливан, и этому хладнокровному англичанину Квентину Крауфорду, который, кажется, как и Аксель Фергзен, рыцарски влюблен в Марию-Антуанетту и готов на все для обожаемой королевы, а не только pour le roi de France [225]225
Ради короля Франции ( фр.).
[Закрыть].
Да, Мария поможет им, поможет королеве, чтоб не закатилась никогда звезда ее счастья, величия и жизни, а потом уедет домой. Здесь кончено все… здесь кончено все.
Осталась только скорбь!.. И, еще раз взглянув на звезду, которая всходила все выше и выше в небесах, Мария крикнула Даниле, чтобы повернул не на улицу Старых Августинцев, а к дому тетушки.
* * *
Тогда она не знала и не могла знать, что почти полугодовые усилия по спасению Марии-Антуанетты закончатся ничем и никому прежде не известное название – Варенн – навсегда войдет в историю как символ одного из самых благородных и безнадежных деяний, о каких только слышала Франция.
Она не знала тогда, что, уезжая из Парижа с чувством исполненного долга, всего через неделю, с трудом избегнув смерти, будет вдвоем с Данилою пробираться туда вновь, возвращаясь к своему прошлому, – тайком, всеми гонимая, отчаявшаяся, желая узнать лишь одно: что же сорвалось в тщательно отлаженном плане? Почему он провалился? Что ждет теперь королеву?
Глава XXVIII
КРИК ФИЛИНА
– Вы можете представить, Машенька? Их остановили какие-то жалкие людишки, даже не солдаты, числом не более полудюжины: прокурор общины Сос, торговец свечами и бакалейщик, какой-то трактирщик… Бог весть кто вообще. Да разве король не имеет права, которое дано всякому нищему, – путешествовать беспрепятственно по своим собственным дорогам? Да если бы он гаркнул на них… если бы… да они растаяли бы, как сальные свечи от жара печки! – Симолин еле совладал с дрожащим от ярости голосом. – Увы, такой поступок не в его характере. Бедный, слабый, флегматичный человек! Он вышел, сдался. И все вышли… и королева. Они уехали в понедельник ночью, а в субботу уже вернулись – как пленники. Теперь их сторожат как преступников, даже в самых интимных апартаментах; королева должна спать с открытыми дверями.
Симолин в отчаянии махнул рукой:
– Монморена – это ведь он выдал злополучный паспорт! – привели в Национальное собрание под конвоем, народ бросался с такой яростью к его дому, что забили тревогу, и отряды Национальной гвардии отправились туда, чтобы защитить дом от ограбления. Монморен отвел от себя подозрения, но поговаривают о его скорой отставке.
– А вы как же? – прошептала Мария.
– Я разослал всюду, куда только мог, покаянные письма: я, мол, не я, и бородавка не моя, не ведаю, что там такое баронесса Корф сделала, – развел руками Симолин. – Даже в Петербург послал такое донесение. Незашифрованное. Обычной почтой. Пусть читают, может быть, это даст мне еще хоть полгода относительно спокойной работы. Вряд ли больше удастся урвать у этих бесноватых. Получил шифровку от Безбородко: предупреждает, что скоро Жене вышлют из Петербурга, а это будет означать конец русской миссии в Париже. Видимо, придется все передавать тайным агентам… а явным уезжать.
Они стояли на вершине холма Шайо на площади Этуаль, от которой лучами расходились двенадцать широких проспектов, в том числе Елисейские поля, спускаясь затем к восьмиугольной Гревской площади, на которой простирался парк Тюильри, и где-то там, за деревьями, королевский дворец… Мария с тоской думала об этой несчастной женщине, в глаза которой холодно, неумолимо заглянула судьба. Площадь Этуаль, площадь Звезды… звезда королевы! Неужели она идет к закату? Как же так произошло, как приключилось, что почти полугодовые усилия по подготовке бегства королевской семьи будут сведены на нет? Несколько дней назад, когда Мария и Данила окольными путями, измученные смертельно, пробирались в Париж, самым важным казалось: найти причину. Найти – это уже как бы наполовину исправить, думала Мария, но сейчас ничто не было важно, кроме одного: дело кончено. Слишком долго готовились, слишком тщательно, слишком пышно и роскошно путешествовала «баронесса Корф» с семейством; слишком много народу знало о предполагаемом бегстве. Как говорится, тот, у кого есть тайна, должен скрывать не только ее, но и то, что ему есть что скрывать! Мадам и месье уезжали поодиночке, тайком, полагаясь только на себя, с мизерным, смехотворным багажом, встретившись на почтовой станции близ границы, не обменялись ни словом, ни взглядом, – они уже спасены, они уже в Пруссии. А король собирал цветы при дороге, благосклонно беседовал с добрым народом. Ах, да что говорить! Все кончено, и небо затянуто тучами, и не видно звезд… ни одной звезды!
И ветер, ветер… Июль, а как холодно! Марию била дрожь в грубошерстном плаще: она так и не переоделась, все еще стягивал талию красный корсет, липла к ногам темная юбка; заплетенные в косы запыленные волосы она вымыла вчера в Сене – с тех пор и похолодало, в точности по старой примете: не мой, девка, волосы в речке, стужу намоешь. Понимая, что мелькать на виду у людей нельзя, она послала за Симолиным Данилу, а сама до костей продрогла, ожидаючи. И как же тяжко, как страшно узнать теперь, что возвращаться в Париж ей нельзя было ни в коем случае, что дом на улице Старых Августинцев разграблен, что карикатурами на преданную королеве баронессу Корф полны газет, что при звуке этого имени у людей ушки на макушке, что какую-то даму, приняв ее за баронессу Корф, базарные торговки били тухлой рыбой, забили насмерть! Надо уезжать…
– Лекарство есть от всего, кроме смерти, – почти сердито буркнул Симолин. – Знаете такую поговорку? Я принес вам деньги, документы на выезд из Франции. Дал бы вам письма в Петербург, но боюсь… боюсь. Эх, зачем, зачем вы вернулись! Уж сто раз в Марселе были бы – вас ведь ждали там! – и письма мои плыли бы с вами в Россию!
Мария всматривалась в лицо своего старого друга и не могла понять причин его неприязни, почти грубости. Да знал бы он, каково это: спасти из разоренной кареты шкатулку с его бумагами, самим спастись. Ведь смерть совсем рядом стояла, уже в лицо заглядывала! Марию снова затрясло: теперь уже от воспоминаний о потной, разъяренной Манон, о запахе крови, залившей карету, о том, как Данила вытирал о траву кинжал, которым был убит гасконец… Нет, тетушка предупреждала, что при неудаче ему тяжко аукнется… на все соглашался Симолин с готовностью. Что же теперь-то столь суров с Марией, которую всегда любил нежно, как отец? Он да тетушка – самые близкие люди!
Тетушка! При воспоминании о ней потеплело на сердце. Вот кто спрячет, вот кто приютит хоть на денек, поможет! Тетушка, как же это Мария о ней сразу не подумала, сразу не поехала к ней?
– А Евдокия Никандровна еще в Париже? – спросила она Симолина так сухо, как только могла, всем тоном своим показывая: ни единой минуты долее обременять своим присутствием она его не станет!
Симолин молчал, понуро свесив голову, и вдруг Марии показалось, что его плечи дрожат.
– Иван Матвеевич… – прошептала Мария, хватая его за руку. – Что?.. – И осеклась: старик, не скрываясь, плакал, пытаясь что-то сказать, но голос не повиновался ему, и прошло несколько страшных мгновений между ужасом и надеждой, пока Симолин смог заговорить:
– Ее убили, потому что все знали: она была теткой баронессы Корф.
– Нет!
Мария прижала пальцы к губам, и в долю секунды вся история ее трагических отношений с «графиней Строиловой» пронеслась перед ее мысленным взором. Тетушка Евлалия, она же Евдокия Головкина, на постоялом дворе сочувственно смотрит на беременную племянницу… кроет добрым русским матом Николь, заломившую непомерную цену за обман барона… идет, прихрамывая, средь веселых масок, скрывающих искаженные алчностью лица под желтым оскалом Смерти… сидит вся в черном, величественная и бесстрашная, под злобными взглядами взбунтовавшихся женщин… несет в Тюильри огромную коробку с сухими бисквитами, среди которых спрятаны письма Фергзена к королеве, полные самой нежной любви и самых безумных планов спасения… Всегда тетушка, вечно рядом с Марией! Да как же поверить, что ее больше нет? Разве можно в это поверить?
– Сразу, как прискакал нарочный из Варенна, отрядили отряд гвардейцев к вам домой. А вас и след простыл, однако горничная сказала, что последние дни вы жили у тетушки своей. И адрес назвала. Эти-то, бесштанные [226]226
Французских революционеров называли санкюлотами: sans culottes – без штанов.
[Закрыть], туда ринулись. А Евдокия Никандровна, царство ей небесное, в шкафу своем пудрилась. Вы шкаф-то сей знаменитый видывали?
Еще бы? Про этот шкаф парижские парикмахеры сказки рассказывали! Обычно парики пудрили следующим образом: дама надевала пеньюар, закрывающий всю одежду, против глаз держала маску со стеклышками из слюды, а домашний парикмахер особым дульцем выдувал на прическу пудру. Однако Данила, талантливыми руками которого графиня Строилова пользовалась куда чаще, чем его истинная хозяйка, изобрел для Евдокии Никандровны нечто совершенно особенное: это был шкаф, в который старая щеголиха влезала, вся окутанная пеньюаром, затворяла дверцы, а пудра через особое, частое сито нежно опускалась на нее сверху, необычайно ровно покрывая самую причудливую прическу.
Так что же случилось с тетушкой в этом знаменитом шкафу?
– Только забралась графиня пудриться, а тут, откуда ни возьмись, – национальные гвардейцы. Рассыпались по дому – ружья на изготовку, слуги в страхе попрятались, а Евдокия Никандровна в своем шкафу ничего не видела и не слышала. Вдруг – что такое, пудра на нее перестала сыпаться. Графиня шумнула раз, другой – ничего не помогает. Отворила она, сердясь, дверцы, высунулась – а там гвардеец. Она впотьмах чужого не опознала да как рыкнет: «Жан! Я тебе голову сейчас оторву, лоботряс эдакий!»
А гвардейца, как назло, тоже звали Жаном. Увидал он привидение сие – все белое, услыхал, как оно грозит ему страшным голосом, – да и выстрелил…
Графиня и упала, где стояла. Это уж потом спохватились, что даже приказа об ее аресте у солдат не было, не то чтоб убивать, да поздно, поздно!
Он перекрестился.
– Добрая была женщина. Нет, не добрая, а… великая! Великая была женщина, царство ей небесное!
Он помолчал. Молчала и Мария, только взглянула на Симолина полными слез глазами, и тот, поняв ее невысказанный вопрос, горестно ответил:
– Мы ее похоронили по-русски, без тяжелых камней. Там же, на кладбище Сент-Женевьев, где и Димитрий Васильевич упокоился… вернее, где могила его.
Он поцеловал руку Марии, и она ощутила, что ее старый друг вернулся к ней. Его просто тяготила страшная весть, которую он должен был сообщить Марии, а сейчас глаза вновь светятся той искренней нежностью, к которой привыкла Мария.
– И еще вот что… – как бы нерешительно заговорил Иван Матвеевич. – В жизни ведь всегда так: теряешь, но и обретаешь. – Он медлил, словно пытаясь подобрать нужные слова, но тут совсем близко раздалось уханье филина, и Симолин невольно вздрогнул: – Нет, заболтался я! Вам надобно уходить скорее. Не могу позвать вас к себе, сами понимаете – за мной глаз да глаз!
Мария понимающе кивнула. Она на протяжении всего разговора, чудилось, ощущала на себе чей-то пристально неусыпный взор; что же должен испытывать бедняга Симолин, который шагу не может ступить, чтобы за ним не бежала тройка филеров?
– Однако же, поскольку заставы все закрыты, ночь можно пробыть в сторожке, на кладбище Сент-Женевьев, – скороговоркой шептал Иван Матвеевич. – Прежний сторож помер, а новый – он человек хороший. Добрый человек! – Голос его зазвенел от волнения. – Берегите себя, душа моя. Храни вас Бог. Только Ему ведомо, свидимся ли еще, так что прощайте. Будьте счастливы!
Троекратно расцеловавшись с Марией, он перекрестил ее, а затем удержал Данилу:
– Погоди, друг мой. Тебе я должен сказать, где лошадей достать.
Они отошли в сторонку, а Мария стояла, обхватив себя за плечи и вся дрожа. По спине все еще бежали мурашки от того зловещего уханья. Крик филина беду вещует, гласит примета. Ох, до чего же дожил Париж, коли в самом сердце его, на площади Звезды, завелся спутник лешего! Надо скорее уйти отсюда. Может быть, в той сторожке на кладбище тепло?..
* * *
Но сторожка оказалась заперта. Вот и еще одна примета сбылась: филин не к добру хохочет. А что бы ей не сбыться? Приметы – в них мудрость вековая!
Мария тряхнула головой. Мысли плыли едва-едва – ненужные, пустые, ни о чем. Смертельно хотелось спать.
– Ты иди, поищи этого сторожа, что ли, – вяло сказала она. – А я здесь подожду.
Данила глядел на нее блестящими глазами и порывался что-то сказать, но молчал. Он вдруг странный какой-то сделался после разговора с Симолиным: Мария заметила, что он украдкой смахивал слезы, а потом вдруг принимался напевать, да не какую-нибудь привычную французскую мелодию, а уж полузабытую русскую, про красную девицу, которая на берегу ждет-пождет добра молодца, который все равно приплывет, все равно приплывет к ней, хоть ладья его затоплена, тело изранено – зато сердце любовью полно!
Мария только слабо улыбнулась, слушаючи. Если она от усталости была сама не своя, так Данила небось просто спятил.
– Может, дверь взломать в сторожку? – предложил он нерешительно. – Вдарить покрепче ногой раз, ну два – и откроется.
– Нет, не надо, – покачала головой Мария. – Он потом донесет на нас – мало разве у нас неприятностей!
– Он-то? Донесет?! – с изумлением воскликнул Данила, да осекся и, бросив: – Ну, я за лошадьми, а вы, барышня, тут ждите! – кинулся прочь, словно бы гонимый насмешливым уханьем филина. Эх, каково разошелся! Что ж еще вещует?
Мария вгляделась в темные вершины деревьев, но не увидела птицу и пошла между холмиков к тому месту, которое было ей так хорошо… так печально знакомо. Вот могила, где лежит все, что осталось от Димитрия. А здесь упокоилась навеки тетушка. Царство ей небесное, неистовой душе! От всего сердца Мария прощала ей все злокозни и молилась сейчас лишь о том, чтобы тяжесть грехов не перевесила того доброго, что было в душе Евдокии Никандровны.
Она опустилась на колени, а потом, закончив молитву, так и осталась сидеть меж двух холмиков – все, что у нее осталось дорогого в этом городе, в этой стране. И с ними надлежит проститься поутру! Проститься, чтобы никогда больше не воротиться сюда, не обнять поросший дерном холмик, не шепнуть в неподвижность земную:
– Люблю тебя. Всегда тебя любила и век буду любить!
Вокруг было так тихо, что Мария услышала, как эхо печального признания носилось между дерев, окружающих кладбище, то удаляясь, то возвращаясь, и так жаждало ее измученное сердце ответа, что она даже не удивилась, вдруг расслышав:
– Люблю тебя. Свет мой, милая!..
Это было уже как бы не совсем эхо. Но усталости, сковавшей Марию, ничто не могло поколебать. Она склонила голову на дерн и сонными глазами смотрела вперед.
Тучи закрывали небо, луны не видно, однако очертания крестов, могил, надгробий отчетливо выделялись в темноте, ибо все они были как бы подернуты инеем. Стволы, ветви тоже призрачно мерцали, белый туман курился вдали, то принимая какие-то причудливые очертания, то расстилаясь по земле.
Мария зевнула, удивляясь, что ей совсем не страшно на кладбище, хотя вроде полагалось бы. Впрочем, чего ей страшиться, сидя меж могилами двух самых дорогих и любимых людей? Филин, так пугавший ее, умолк, и она бестрепетно взирала, как белый туман приближается к ней, сгущаясь и принимая очертания высокой человеческой фигуры.
– Вы замерзнете здесь! Вставайте! – послышался тихий голос, и Мария про себя усмехнулась: какой заботливый призрак! Вдобавок он оказался очень силен: поскольку Мария не шелохнулась, призрак легко поднял ее на руки и пошел, петляя меж могил, к сторожке.
Да, это, увы, был не призрак. Руки у него оказались крепкие, плечо широкое, шея, к которой Мария припала лбом, теплой. Ее била ознобная дрожь, и так приятно оказалось пребывать в кольце этих горячих рук.
– Вы сторож? – сонно пробормотала Мария. – Я ждала вас. Мне сказали…
– Я знаю, – перебил незнакомец. – Сейчас вы согреетесь. В сторожке тепло.
С этими словами он ударил ногой в дверь с такой силой, что замок соскочил, и запах сухих трав, разогретых жаром камелька, окутал Марию таким блаженным теплом, что она тихонько застонала от счастья.
– Зачем вы сломали дверь? – заговорили в ней остатки осторожности. – Если вы сторож, то у вас должен быть ключ.
– Я сторож, – согласился незнакомец. – И ключ у меня есть. Но мне не хотелось отпускать вас.
Так же, ногою, захлопнув дверь, он подошел к единственному стулу и сел на него, не спуская Марию с колен и не разжимая рук, а она, свернувшись калачиком, объятая теплом и неведомым прежде покоем, думала, что где-то уже слышала прежде этот голос – вместе холодноватый и ласковый, да вот где? Когда? Нет, не вспомнить, не вспомнить… тепло разморило ее, и этот дурманящий аромат, и ощущение небывалого, давно забытого покоя, словно она вернулась наконец домой, и на пороге стоят матушка, и Алешка, и князь Алексей Михайлович, а из глубины коридора спешит, торопится к Марии какой-то высокий человек, сжимает ее в объятиях, прижимается теплыми губами к виску и говорит тихо-тихо:
– Милая… наконец-то! Я изнемог без тебя.
– Да, – шепнула она в ответ, обвивая его руками. – И я умирала без тебя.
Мария встрепенулась. Да нет, это не сон! Чьи-то жаркие руки наяву стиснули ее тело так, что сладкая боль разломила плечи, чьи-то жаркие губы и впрямь шепчут слова безмерной любви.
Этот голос… голос Димитрия!
Она вздрогнула, рванулась, но не смогла одолеть силы его объятий и сдалась, и снова приникла к незнакомцу.
Нет, это не Димитрий. Тот, кого так страстно, неутоленно, безумно любила Мария, покинул ее и ушел туда, откуда не возвращаются.
Но, может быть, и вечность порою бывает милосердна? Может быть, она, тронутая неизбывной тоской, которая снедала Марию, вернула ей возлюбленного мужа хотя бы на миг, хотя бы призрачно, хотя бы в образе этого незнакомца? Это ведь его голос! Только раз в жизни слышала от него Мария любовные признания, но и по сю пору трепещет ее сердце от этих воспоминаний. И вновь звучат те же незабываемые слова, вновь она ощущает те же поцелуи на своих губах – и целует, целует его.
Слезы медленно текли из-под ресниц, но Мария не вытирала их, не открывала глаз.
La douce illusion! [227]227
Сладостная мечта! ( фр.)
[Закрыть]Сладкий самообман! Пусть он длится вечно, и она вечно не откроет глаз, вечно будет видеть перед собою единственное в мире, самое дорогое лицо: кто бы ни обнимал ее сейчас, кто бы ни стягивал нетерпеливыми руками с ее плеч рубашку, ни приникал к груди опаляющим поцелуем, от которого Мария почти лишилась сознания…
Вспышка страсти заглушила последние отзвуки разума, трезвости. Кто он… кто бы ни был! Пусть обнимет ее, пусть сольется с нею всем телом, всем существом своим, пусть трепещет, содрогается и стонет с нею в лад, пусть два тела бьются, неистовствуют вместе, как бы потрясаемые жарким биением одного сердца, единого для них двоих, познавая и даруя друг другу блаженство, прежде неведомое, недоступное, невозможное в жизни, – лишь на пределе ее, лишь на грани смерти возможное! Ну… еще… милый! О милый мой!..
Только бы не открыть глаза.
* * *
До заставы они добрались лишь к полудню, да и то Мария качалась в седле, как былина, томимая одним лишь желанием: спать. Данила насилу добудился ее нынче, и она долго, недоверчиво озирала полутемную сторожку, погасший камелек, опрокинутый стул, разоренное ложе, на котором она лежала совершенно нагая, чуть прикрытая какой-то ветхой ряднинкою, вдыхая горьковатый аромат сухих трав, который теперь навеки будет связан для нее с памятью об этой ночи.
Данила, сконфуженно отводя глаза, подал барыне одежду, в беспорядке раскиданную на полу, и торопливо вышел.
Мария сползла с лежанки и с трудом оделась. Рубашка была разорвана чуть не до пояса, и пришлось изрядно повозиться, прежде чем она хоть кое-как стянула разорванные края.
Шалая улыбка витала на ее припухших, измученных губах. Она вспомнила стыдливо опущенные глаза Данилы и тихонько рассмеялась. Он, конечно, все понял, да вот ведь какая беда: Марии ничуть не было стыдно, хотя она даже не видела лица того, с кем предавалась любви. О, как это… как это было, Боже!.. Кто бы ни возлег с нею нынче ночью – случайный прохожий, оживший призрак, ангел небесный, да хоть филин, принявший образ человека! – в его объятиях она испытала величайшее счастье. Даже мимолетное воспоминание наполнило ее тело такой истомой, что Мария прижала руки к груди, унимая бешеный стук сердца. Нет. Нет! Такое испытать еще раз… нет, невозможно. Это был, конечно, не человек. Знала она мужчин – ну и что? Воистину, вечность смилостивилась над ней, а это случается лишь раз в жизни.
Ох, ноют ноженьки, ноют родимые! Да как же в седло сесть после такой-то ноченьки!
Прикусив губу, она взгромоздилась в седло лишь с помощью Данилы, однако это оказалось еще полдела. Главное было – в седле удержаться! Конек попался норовистый, и Мария ничего вокруг не видела, пытаясь усмирить его. Ее бросало то в жар, то в холод, она то сбрасывала плащ, то вновь укутывалась в него. Все плыло, качалось перед глазами… наверное, она заболела. Ох, не было ли только бредом все пережитое нынче ночью, не от простудной ли ломоты ноет тело?
Невольные слезы набежали на глаза, и тут рука Данилы вцепилась в узду ее коня.
– Погодите, барышня! – пробормотал он тревожно. – Кажется, нам надо убраться отсюда.
Мария огляделась. Они стояли возле заставы, пережидая поток возов, всадников и пешеходов, следующих в Париж, но были, похоже, единственными, кто намеревался покинуть город, а потому на них с любопытством поглядывали и здоровенный сержант, придерживающий створку ворот, и какая-то неопрятная толстуха с недовязанным чулком на стремительно мелькающих спицах.
Мария в испуге воззрилась на нее. Это была, наверное, одна из вязальщиц – городских мастериц, которые сделались теперь непременной принадлежностью всяких митингов, шествий, поджогов, убийств, казней: выкрикивали непристойности, оскорбляли осужденных на смерть, подстрекали палачей, призывая уничтожать все и вся – и при этом непрестанно вязали длинные полосатые чулки, которые носило простонародье. Ходили слухи, что некоторые из них собирали волосы с отрубленных голов и вплетали их в свое вязанье – на счастье, как уверяли они, ведь волосы казненного приносят счастье! Такие чулки стоили вдвое дороже, и сейчас Мария, как завороженная, уставилась на клубок, пляшущий в кармане передника вязальщицы. При мысли, что и в эту нить могут быть вплетены чьи-то волосы, к горлу подступила тошнота, и она качнулась в седле, да крепкая рука Данилы удержала.
– Эй, толстуха Луизон! – крикнул сержант, прикладываясь к бутылке, которую бесцеремонно выхватил из корзины какого-то торговца, а тот и не думал протестовать, лишь поощрительно улыбнулся в ответ. – А ну, спроси у этой красотки бумаги на выезд!
Вязальщица, поименованная толстухой Луизон, вразвалку двинулась к Марии, и та едва не лишилась чувств от страха. Луизон! Луизою называют парижане гильотину! Чудилось, сама смерть приближается к ней в образе страшной вязальщицы.
– Бумаги наши в порядке! – угодливо выкрикнул Данила, свесившись с седла и показывая сверточек, перевязанный черной шелковиною.
– Давай их сюда! – приглашающе махнул сержант, и Данила ринулся к нему, пытаясь оттеснить толстуху, пробивавшуюся к Марии, но она увернулась с ловкостью, неожиданной в ее увесистом теле, и схватила за узду коня Марии, впившись своими маленькими глазками в ее распушившиеся косы.
– Эй, красотка! – прошептала она, распялив губы в щербатой улыбке. – Продай мне свои кудряшки!
Мария захлопала глазами. Что за бред!
Толстуха сорвала с головы чепец, обнажив почти лысую голову:
– Думаешь, мне шиньон понадобился? Нет, уже и прикалывать не к чему. Но штука в том, что… – Она поманила Марию нагнуться и зловонно прошипела: – Мэтр Сансон [228]228
Парижский палач времен революции.
[Закрыть]говорит, что слишком мало голов сваливается в корзину. Мои товарки расхватывают волосы наперебой, я уж который день не поспеваю. Я заплачу тебе сколько скажешь – ливр, если хочешь! – а ты срежь косы. Ну кому знать, что они живые, а не с головы какого-нибудь дохлого аристо? Таких мне на двадцать пар чулок хватит, не меньше. Или одежой откуплюсь – я снимала тут кое-какие вещички с казненных, среди них есть синее шелковое платье – как раз на тебя!
Мария обморочно качнулась в седле, и толстуха Луизон воздела кверху свой толстый грязный палец:
– Ты не думай, я кровь отстирала, ничего не будет заметно. Продай косы! Вот у меня и ножницы есть!
Вязальщица потянулась к всаднице с огромными ножницами, и Марии показалось, что не их ржавая сталь коснется сейчас ее головы, а ледяное лезвие гильотины!
Пронзительно взвизгнув, Мария отшатнулась, невольно натянув поводья; шальной конек вздыбился, коротко заржав, и опустил кованые копыта на голову grose Luison.
Вязальщица рухнула, залитая кровью, и крик Данилы: «Беги! Скорее!» – потонул в реве крестьян и ремесленников, только что мирно входивших в город.
Марию мгновенно стащили с коня, скрутили руки и, пока волокли к сержанту, в клочья изорвали одежду, исщипали до синяков, едва не выдрали волосы, в кровь разбили губы, а после двух-трех ударов под ребра она едва могла дышать.
Данила, выдавший себя своим неосторожным криком, тоже был связан, скручен, валялся в пыли. Марию бросили рядом, и она как блаженство ощутила этот миг неподвижности, свободы от чужих, немилосердных рук, да беда, длился он недолго, ибо сержант рывком вздернул ее на ноги и, прищурясь, вгляделся в бледное, перепачканное пылью и кровью лицо.
– Сдается мне, что ты не так уж проста, красотка! А ведь и впрямь красотка… – Он провел ногтем с черной каймою грязи по голой груди Марии, и все, что она могла сделать для своей защиты, это выплюнуть в лицо сержанта кровь, наполнявшую ее рот. В следующее мгновение она опять лежала на земле и сквозь кровавую пелену смотрела на сержанта, который, небрежно утеревшись рукавом, принялся нарочно медленно отстегивать свою саблю.
Данила рвался, кричал, бранясь и плача, но сержант, не оборачиваясь, тюкнул его кулаком в голову – тот и умолк, замер в пыли кучкой окровавленного тряпья.
– Господи, прими душу раба твоего… – прошептала разбитыми губами Мария и закашлялась, понимая, что о ней уже некому будет помолиться. Каждый вздох причинял нестерпимую боль, а так хотелось еще раз, последний раз вдохнуть живой, пахнущей ветром свежей прохлады! Ну уж скорее, что ли… Мария чуть приподнялась навстречу сверканию смерти, уже занесенной над ней. Вот теперь она и правда никогда не забудет вчерашней ночи, эта память уйдет с нею… далеко! И, несмотря на дикую боль в избитом теле, она улыбнулась своим воспоминаниям, но тут же испуганно встрепенулась при звуке громкого, грубого, словно бы чугунного голоса:
– Завязать в мешок и утопить!
Она уже где-то слышала этот негнущийся бас! Она уже испытала прежде мертвую хватку этой огромной ручищи, она уже видела это багровое лицо… и Мария с ненавистью уставилась в ухмыляющееся лицо Жако, от всего сердца ненавидя сейчас даже не его, а весь этот мир, который был столь безобразно тесен.
* * *
Что было потом, Мария понимала смутно. Жако тащил ее куда-то; следом бежали люди: Мария слышала их крики. Потом запахло речной свежестью, и Мария с наслаждением вдыхала этот запах.
Она открыла глаза. Водная гладь чудесной реки стелилась перед нею. Сена текла мирно и величаво, во всю ширь раздвигая берега.
Марию потащили в воду, но Жако сморщился:
– Да ну, будет тут болтаться у берега, дохлятина. Дайте камень побольше, чтоб сразу на дно! Обойдемся и без мешка, жалко тратить на эту падаль.
У берега болталась лодчонка. Жако положил на дно обвязанный веревками камень, сел на весла, намотав на кулак веревку, которая была накинута на талию Марии, а другим концом привязана к камню, и мощными гребками начал удаляться от берега.