Текст книги "Звезда королевы"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
Хотя гасконец находился в весьма незавидном положении, лицо его вновь приняло насмешливое выражение.
– Признаюсь, чего-то в этом роде я все время ожидал, сударыня. Хотя женщина умная и умеющая пользоваться своим умом – большая редкость. А вам, вдобавок, и силы не занимать… кто бы мог подумать, глядя на ваши шелка! – пробормотал он, кося взглядом в вырез рубахи Марии. – И должен сознаться, что сей наряд вам очень к лицу…
– Nullité [16]16
Ничтожество ( фр.).
[Закрыть], – прошипела Мария, хотя ей хотелось обрушить на поганца-француза всю самую злокорную русскую лайку и срамочестие – именно по-русски, дабы облегчить душу. Да не к поре пришлось, не ко времени: Данила подтащил своего супротивника (видно, угостил его, как говорят французы, а coup de bâton, то есть отлупил основательно!) и, проворчав: «Пей, да не пропивай разума!» – принялся переоблачаться в его одежонку – тоже с гусарской сноровкою.
– Morbleu [17]17
Черт побери! ( фр.)
[Закрыть]! – пробормотал офицер, словно бы только сейчас осознал, что же произошло. – Да с меня шкуру заживо сдерут в трибунале, гражданка, если я вас упущу!
– Не успеют, уверяю вас, – усмехнулась Мария, наслаждаясь своей властью над ним, вспоминая, как они сливались взорами…
– Вы меня убьете? – Голос офицера был спокоен, но в глазах вдруг словно погасло что-то… – О, как вы мстительны, прекрасная дама! La belle dame sans merci [18]18
Беспощадная, прекрасная дама – персонаж французской рыцарской поэзии.
[Закрыть]! – Он нервически хихикнул. – Так уж делайте скорее свое дело: вот-вот воротится Манон – и мои санкюлоты снова возбудятся от запаха ее юбок.
Мария брезгливо поморщилась.
– Эта девка еще свое получит! – пригрозила она – и твердо знала в этот миг: все сбудется по ее! – Но вам я вот что скажу на прощание, граж-да-нин… Я была совсем еще девчонкой, когда поняла: ужасен и отвратителен слепой и неправедный народный гнев, но это гнев детей или животных, стада… и народ всегда достоин прощения. Не заслуживает же его, вдвойне, втройне мерзок и отвратителен дворянин, который продает честь своего сословия за право жить – и пляшет перед диким стадом, забавляя его своим бесчестием!
Лицо его сделалось бело, как бумага, глаза горели, а нужные слова, очевидно, не шли на ум – слишком крепка оказалась пощечина, и Мария подумала было: «Как истый гасконец, он не простит мне всю жизнь, что не сумел ответить!» Потом вспомнила, что пришел его час умирать, и захотела дать ему последнюю возможность найти ответ, – но он сам рванулся вперед, наткнувшись на кинжал. Острие скользнуло по ключице, пропороло рубаху и вонзилось в горло. Мария замерла, вдруг до боли в сердце пожелав вернуть его к жизни, а он выдохнул:
– Ничто не в силах противостоять красивой женщине! – И кровь забулькала в его горле, но улыбка не растаяла: успел-таки оставить за собой последнее слово!
– Le pauvre [19]19
Бедняга! ( фр.)
[Закрыть]! – проворчал рядом Данила. – Гасконец, что с него возьмешь?
– Как ты сказал? – вся дрожа, обернулась Мария. Кучер понял: госпожа сейчас не в себе. Он крепко взял ее под руку.
– Помните, как у нас говорят: «Нижегород – либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица!» А здесь сказывают: однажды гасконец попался черту на зубок, и тот предложил выбирать: либо языка лишиться, либо бабьей радости, а не то – и вовсе жизни. Ухарь наш таково-то долго выбирал, что черт плюнул с тоски – да и провалился обратно в свое пекло. С тех пор они и остались бабники да острословы, гасконцы те!
Нижегородская, родимая скороговорка немного успокоила Марию, пропала дрожь, и она смогла стоять сама.
– Седлай, не медли. Чего в самом деле ждем – пока та курва воротится или эти олухи набегут? – велела она хрипло. – Да кинжал возьми, слышишь? – Обернуться, еще раз взглянуть на мертвого не находила сил.
Данила зашел сзади, бормоча:
– Жизнь – копейка, голова – ничего! – Потом замолк, как бы подавился, и слышно было, как он вытирает нож о траву…
Мария тяжело перевела дух.
Убивать невозможно привыкнуть, даже если не в первый раз, даже если защищаешь свою жизнь. К тому же эта смерть, она была совсем иной, чем смерть насильника-кузнеца. Мария твердила себе, что случившееся – нечто не стоящее внимания, и старалась припомнить, как это выразить по-французски. Сколько лет прожила здесь – а в тяжкие минуты слова чужого языка словно вымывало из памяти… А, вот, вспомнила: quanfité négligeable, да, именно так!
Раздался протяжный, влажный вздох: Данила подвел коня, взялся за стремя.
– Садитесь. Тем-то упырям, пока суд да дело, я ремни под седлами порезал. Да они уже и так лыка не вяжут от барских вин! – В голосе Данилы звучала обида слуги за господское добро, и Мария невольно усмехнулась.
Они довели коней до зарослей тамариска – и только тогда сели верхом.
– А теперь, Данила, гони! – велела Мария.
– В Марсель прикажете? – спросил куафер-кучер.
– В Париж! – крикнула Мария, хлестнув коня поводьями, так что он с места взял рысью. – В Париж!
– Эх, с ветерком, родимые! – завопил Данила, и дорога послушно легла под копыта.
* * *
Мария пригнулась к шее коня. Ветер бил в глаза. Но не ветер мешал ей смотреть вперед. Не в Париж возвращалась она сейчас – в прошлое.
Глава I
СКОРОБЕЖКА
Маше Строиловой не исполнилось еще и двенадцати, когда пожар пугачевщины опалил нижегородские земли. Это было в июле 1774 года, но уже с прошлой осени из Поволжья и с Урала долетали слухи один страшнее другого, слухи о самозванце, назвавшем себя царем Петром III Федоровичем – крестьянским царем, который у помещиков отнимает крестьян, дает им волю, а господ казнит за их издевательства над народом. Слухи эти не повторял только ленивый! Двадцатипятитысячная армия – крестьяне, яицкие казаки, калмыки, башкирцы и другие племена, – вооруженная копьями, пистолетами, офицерскими шашками, штыками на длинных палках и просто дубинами, за неимением другого оружия, неслась по степям, опустошая губернию за губернией, осаждая крепость за крепостью. Названия тех городов и крепостей, которые держались, даже если их жителям приходилось утолять голод вареными овчинами, как в Яицкой крепости или в Оренбурге, передавались из уст в уста, словно имена из Священного Писания.
Отец то и дело наезжал в Нижний, где губернатор Ступишин собирал дворян для совета, и возвращался раз от разу все мрачнее; но от детей самое страшное старались утаить. Однако чего не договаривали отец с матерью или Татьяна с Вайдою – эти старые цыгане весь дом держали в ежовых рукавицах! – о том Машенька с Алешей узнавали на кухне, в людской, в девичьей. А здесь, понятно, судачили только лишь о победах мятежников, смакуя подробности их жестокосердия к поверженным врагам. На всю жизнь запомнила Маша судьбу защитников Татищевской крепости, которую Пугачев захватил лишь после троекратно отбитого штурма, воспользовавшись пожаром. Офицеров, после жестоких пыток, кого перевешали, кому отрубили головы. С полковника Елагина, командующего гарнизоном крепости, человека тучного, содрали кожу; вырезав из него сало, злодеи мазали им свои раны. Жена Елагина была изрублена. В то время в крепости оказалась и дочь Елагиных. Мужа ее, коменданта Ниже-Озерной крепости, храброго секунд-майора Харлова, самозванец казнил незадолго до того. Вдова славилась удивительной красотою – и вся эта красота пошла в добычу злодею: более месяца он продержал у себя молодую женщину как наложницу, а семилетнего брата ее назначил своим камер-пажом. Низкие душонки, окружавшие Пугачева, во всяком, даже редчайшем, порыве доброты его видели измену; уступая их требованиям, самозванец приказал расстрелять несчастную красавицу и ее брата. После ружейного залпа, еще живые, они, истекая кровью, добрались друг до друга и, обнявшись, испустили дух…
…Иногда рассказчик умолкал, и тогда на кухне надолго воцарялась тишина. Печь еще не погасла, и отблески пламени высвечивали в лицах то, что должно было скрыть молчание: и отвращение к жестокосердию, и восхищение им же, и давно лелеемую жажду отмщения, и жадность при мысли о том, что Пугачев все захваченные крепости, города и деревни отдавал своим людям в полное разграбление… В глазах же иных девиц пылала даже зависть к участи прекрасной вдовы, сумевшей хоть на месяц, но увлечь самозваного царя. То, что она жизнью своей и всех, кого любила, оплатила эту позорную «честь», как бы и не имело значения: каждая из девок не сомневалась, что смогла бы всецело овладеть сердцем крестьянского царя. Ведь удалось же это дочери яицкого казака Устинье, с которой Пугачев повенчался от живой жены Софьи, да еще приказывал, чтобы на выносах и эктениях [20]20
Разделы церковного служения.
[Закрыть]поминали Устинью Петровну как императрицу. Правда, сказывали, что три священника, при Пугачеве находившиеся, отказались за неимением Синодального [21]21
Святейший Синод – высший церковный орган в России.
[Закрыть]указа именовать Устинью императрицей, хотя и поминали самозванца как императора Петра III…
Все эти тайные и явные чаяния были Маше омерзительны, однако в тот вечер к ней пришла догадка: если чьи-то Глашки и Петьки, крепостные и дворовые, радостно предают своих господ смерти и присягают злодею, то подобное может случиться со строиловской дворней и крестьянами. Маша поняла, твердо усвоила: если одурманит народ сладкая сказка, он соленую, надежную быль сам в крови утопит! Народ – пустой мечтатель, для него настоящее – ничто в сравнении с будущим. И если один, отдельный человек согласится, что синица в руках – лучше, чем журавль в небе, и хорошо там, где нас нет, но дома все же лучше, то народ, толпа, желает только журавля – и туда, где нас нет.
Конечно, Маша была еще несмышлена – она все это не словами высказала, не разумом осмыслила, а всем своим существом ощутила. И вся дальнейшая жизнь только подтвердила, что догадка ее применима не к одному лишь русскому народу…
Но все это потом было, позже, а пока, выслушав леденящую душу историю и представив, как умирающие брат и сестра ползут друг к другу, в последнем усилии жизни соединяя окровавленные руки, Маша зашлась таким ужасным криком, что в людской содеялся превеликий переполох. Сбежались матушка, Татьяна; девочку чуть не в беспамятстве уложили в постель; и Вайда учинил дознание и, поскольку дворня всегда рада доносительствовать, вскорости вызнал, что явилось причиною припадка барышни, а стало быть, тем же вечером виновные отведали добрых плетей.
Такие неприятные обязанности в отсутствие хозяина всегда ложились на плечи Вайды, ибо у княгини характер был мягкий, а у Елизара Ильича, управляющего, – мягче втрое. Отец (собственно, был он Маше отчимом – ее родной отец, граф Валерьян Строилов, вместе с полюбовницей пал когда-то жертвой собственной лютости, от которой много страданий приняла его жена, Машина мать. Впоследствии, после многих тягот и страданий, она вышла за давно любимого ею князя Алексея Михайловича Измайлова, и он никогда никакого различия между Машенькой и своим сыном Алешей не делал, хоть падчерица его и оставалась графиней Строиловой, а сын – будущим князем Измайловым) – итак, отец всегда каждый поступок Вайды одобрял, но на сей раз, о порке узнавши, брови свел то ли задумчиво, то ли осердясь. В нынешнюю сомнительную пору, когда началось немалое бегство нижегородцев в повстанческую армию Пугачева, кое-кто из бар ужесточился с крестьянами, кое-кто, напротив, нрав укротил: иные едва ли не заискивали перед теми же, кого вчера драли на конюшне и продавали с торгов. Алексей же Михайлович полагал, что вести себя следует с достоинством, но и с осторожностью: по несомненным сведениям, Пугачев рассчитывал пополнить свои отряды за счет нижегородских крестьян; к тому же через Нижний проходил прямой путь в центр страны, прежде всего – на Москву, а это не могло не привлечь мятежника. Манила его также губернаторская казна, хранившаяся в Нижнем: один миллион рублей денег, семь миллионов пудов соли и четырнадцать тысяч ведер вина. Каждое лето через Нижний проходило более двух тысяч судов с числом работных людей до семидесяти тысяч, – и ясно было, как поведет себя бурлак или грузчик, окажись у него возможность легкой добычи! И пусть князь Измайлов, недолюбливавший губернатора Ступишина, ворчал порою: «Губернией править – не рукавом трясти!» – все же он прекрасно понимал, что наступающая опасность не уменьшится, окажись на месте Ступишина другой человек; а значит, следовало считаться прежде всего именно с этой неминучей опасностью.
Любавино – наследственное имение Строиловых – находилось невдалеке от Нижнего, в центре губернии, и хотя Измайлов не любил его, памятуя, сколько страданий пришлось принять его жене в этом прекрасном доме, стоявшем на высоком волжском берегу, однако он понимал, что в такое ненадежное время семье в Любавине – вполне безопасно: чтобы до него добраться, пугачевцам надо пройти почти всю губернию; к тому же Любавино от торных путей в стороне. Поэтому князь не очень-то уговаривал жену отъехать в его Ново-Измайловку, что близ Починок. Однако внезапное известие поломало все расчеты: старый князь Измайлов прислал верхового сообщить, что княгиня Рязанова рожает. Княгиня Рязанова – то есть Лисонька.
Лисонька была родной сестрою Алексея Измайлова и названой сестрою жены его, княгини Елизаветы, еще с той поры, в когда в мрачном доме на Елагиной горе подрастали две девочки: Лизонька и Лисонька. Мать Елизаветы, Неонила Елагина, сохраняла в тайне родство с ней; из мести к своему давнему возлюбленному, Михаилу Измайлову, завязала она судьбы девочек таким крепким узлом, что понадобилось почти пять лет, дабы узел этот распутать и все загадки разгадать. Связь Елизаветы и Алексея с Лисонькой была куда крепче, нежели родственная, а потому известие о ее страданиях не могло оставить их равнодушными… Десять лет назад Лисонька разрешилась мертворожденным младенцем, и с той поры детей у нее больше не было, к вящей печали ее мужа. И вот теперь… Невозможно было усидеть в Любавине при такой судьбоносной новости, а потому князь Алексей ни словом не поперечился, когда жена его тоже решилась ехать. Лисонька всегда желала видеть крестной своего ребенка любимую племянницу – пришлось взять в дорогу Машеньку. Обычно сговорчивый Алешка-меньшой такой крик поднял, узнав, что к деду отправляются без него, что родители сдались почти без боя. Так что компания собралась немалая: князь с княгинею, двое детей да неотвязные Вайда с Татьяною. В Любавине привычно был оставлен Елизар Ильич – человек пусть тихий, но дело свое управляющее разумеющий.
* * *
Кончался июль. Лето выдалось раннее – даже и май истомлял жарою! – а нынче налетели совсем уж августовские ветры: кипели в вершинах деревьев, даруя днем отрадную прохладу – и принося первые ночные холода. Разнотравье и разноцветье летнее, истомленное безжалостным солнцем, уже не радовало взора; только розовела кое-где дикая гвоздика да синел журавельник, небывало буйный этим летом, – словно осколки небесной синевы нанесло ветром из безбрежной выси, разметало средь пожухлой зелени…
Отец ехал верхом, Вайда – на козлах, за кучера, остальные – в карете; и Маша удивлялась, почему с ними – матушка, которая была лихой наездницей, в каретах езживала только на балы, когда жили в городе, или с торжественными визитами. Сегодня же ее оседланная лошадка плелась, привязанная к задку кареты, глотая пыль, а княгиня Елизавета сидела, забившись в уголок, обняв обоих детей, сидела, притихшая и не очень веселая, да поглядывала в окошко на статную фигуру мужа, следила за игривой побежкой его коня.
– Стойте! – Окрик князя прогнал Машину дрему.
Вайда натянул вожжи, но кони заупрямились, забеспокоились. Он сердито прикрикнул на них по-своему, по-цыгански, но матушка выскочила из катившейся еще кареты и, подхватив юбки, побежала по знойной луговине к мужу, который стоял на коленях у обочины.
Дети тоже повыскакивали из кареты, как ни удерживала их Татьяна, и Маша увидела, что отец быстро поднялся, обнял матушку и на мгновение прижал к себе, словно успокаивая, а потом они вместе склонились над чем-то, напоминающим ворох цветастого тряпья. И еще прежде чем Маша разглядела, что это – человек, залитый кровью, она поняла: вот надвинулось, свершилось то, что изменит всю их жизнь!
В те поры русские баре, живущие в отдаленных имениях, держали у себя скоробежек, иначе говоря, скороходов, курьеров. Одевали их в легкие куртки с цветными яркими лентами на обшлагах; на головах же у них красовались шапочки с разноцветными перьями: такое яркое, стремительно продвигавшееся пятно можно было частенько увидеть на обочине дороги, а то и на пешеходной тропке. Лошади имелись в достатке не у всех помещиков – да и стоили дорого, а скоробежек кормили легко – вернее, держали впроголодь, чтобы резвее бегали. Господа использовали их как почтальонов и гонцов, отправляя с разными поручениями в соседние усадьбы.
Один такой скоробежка и лежал сейчас в траве, и его нарядная курточка была сплошь залита кровью из разрубленного плеча – удар сабли почти отделил руку от туловища.
– С коня рубанули, – определил Вайда.
Князь кивнул. Их, бывалых вояк, не смущал вид крови, да и Елизавета многое повидала в жизни. Но тут вдруг все заметили, что дети рядом. Татьяна, запыхавшись, подбежала, молча схватила их за руки и повлекла к карете; но Маша с Алешей уперлись; Алешка даже повалился на траву, вырываясь из Татьяниных сильных рук, – тоже молчком, не издавая ни звука.
– Оставь их, – тихо молвила матушка. – Что ж теперь… – Она быстро перекрестилась, попыталась закрыть мертвому глаза, но он уже окоченел; тогда она достала две медные монетки и положила их на полуопущенные веки.
Все принялись креститься; дети, понукаемые Татьяною, опустились на колени, шепча молитву. Только князь задумчиво смотрел на мертвого; потом вдруг наклонился, сунул руку под его окровавленную куртку и вытащил – Маше показалось, какой-то лоскут, пропитанный кровью, но то была четвертушка – ни слова, ни буквы не прочесть!
– Это батюшкин скоробежка! – воскликнул князь Алексей. – Цвета его ливрей. Как это я сразу не догадался? А вот и письмо, что он нес. Батюшка его послал… куда? к кому? – Он настороженно осмотрелся. – Уж не нас ли велел перехватить в дороге? Не зря же бедняга бежал по обочине…
– Ну что ты, друг мой, – возразила Елизавета, – ежели что спешное, батюшка бы верхового к нам послал!
– Так-то оно так, – задумчиво кивнул отец, – а все ж куда-то поспешал этот несчастный.
– Дозвольте слово молвить, – вмешался Вайда. – Иной раз пеший скорее конного до места доберется, потому как в степи ему схорониться легче: упал за куст – опасность и пронеслась мимо.
– Однако ж он не схоронился. Да и таким фазаном разоделся, разве что слепой его в зеленях не приметит, – возразил князь.
Его задумчивый взгляд словно бы летел над лугом – и вдруг остановился, сделался пристальным и цепким. Голубые глаза сощурились, худое лицо посуровело.
Все разом обернулись.
Поодаль в просторную луговину мыском вдавалась дубовая рощица, и сейчас из нее выехала ватага верховых.
Даже на расстоянии было видно, что это – не регулярный отряд, а и впрямь – ватага: одеты с бору по сосенке, вооружены кто чем, вдобавок нестройно горланили песню, перемежая ее криками и хохотом.
Вдруг один из всадников вскинул руку – ватага замерла, вперившись в карету, а затем со свистом и улюлюканьем ринулась вперед.
Но князь спохватился на мгновение раньше. Одной рукой он подхватил сына, другой тащил Машу. Вайда увлекал за собою женщин.
Отец забросил детей в карету, выхватил из-под сиденья шкатулку с заряженными пистолетами и сунул их за пояс, к которому – Маша и не заметила, как и когда, – уже успел пристегнуть саблю.
– Алексей!.. – отчаянно выкрикнула Елизавета, хватаясь за его стремя; князь уже сидел в седле, но на миг склонился, притянул к себе жену – и тотчас опустил ее на землю; и конь его понесся по полю навстречу всадникам.
– Вайда! Я их задержу, а ты к батюшке всех в целости доставь! – донесся до них голос князя, потонувший в Алешкином отчаянном реве.
Но суровый Вайда, сунувшись в карету, бесцеремонно отвесил княжичу оплеуху – и тот смолк, словно подавился от изумления.
– Вайда!.. – простонала Елизавета, заламывая руки.
Единственный глаз старого цыгана блеснул в ответ:
– Ништо, милая! Сам знаю!
В одно мгновение он вытащил из-под кучерского сиденья еще два пистолета и саблю, отвязал запасную лошадку, вскочил в седло, успев еще приобнять и Татьяну, и Елизавету. Потом крикнул:
– Гоните что есть мочи! – и, ударив лошадь каблуками, припал к гриве вслед князю.
Дети переглянулись. Все произошло так быстро, что они даже испугаться толком не успели.
В карету заглянула матушка – в ее серых глазах мерцали непролитые слезы, – торопливо перекрестила детей и велела:
– Крепче держитесь!
Потом захлопнула дверцу и вскочила на козлы, где уже теребила вожжи Татьяна.
– Ну какой из Татьяны кучер, – пренебрежительно сказал Алешка, вмиг забывший о слезах. – Дали бы мне – я бы показал…
Его прервал пронзительный свист… нет, не свист даже, а некий звук, в коем слились воедино и свист, и вой, и улюлюканье – дикий, истошный звук! Кони тотчас рванули с места, рванули так, что дети повалились на пол.
Маша подхватила брата – не ушибся ли? – но он только хохотал, закатывался.
– Вот тебе, – усмехнулась и она, – а ты говорил, не сможет, мол, Татьяна.
Алешка выскользнул из ее объятий и высунулся из окна, но тут же повернул к сестре ошалелое от восторга лицо:
– Я же говорил! Я же говорил! Это не Татьяна, а матушка!
Маша, едва удерживаясь на ногах – карету на ухабистой дороге швыряло из стороны в сторону, будто лодчонку в бурном море, – тоже высунулась. Глянула – и не поверила своим глазам: княгиня Елизавета правила стоя, русая коса ее летела по ветру, юбки надулись парусом… Татьяна, полулежа-полусидя, цепко держала ее за талию, не давая упасть. А княгиня все нахлестывала лошадей, но пуще кнута погонял их, точно сводил с ума, этот ее пронзительный клич, так что кони летели, как на крыльях.
Маша высунулась из окошка сколько могла далеко – глядела назад, но дорога уже повернула, и она не увидела ни отца, ни Вайды – только широкий луг, по которому ветер гнал мелкие желто-зеленые волны.