Текст книги "Звезда королевы"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 34 страниц)
– Молодая фройляйн не боится дождя? Кажется, сейчас мы все изрядно промокнем.
– Ничего, – засмеялась в ответ Мария, – мое платье сильно запылилось в пути, не мешает его простирать.
Не Бог весть какая острота, однако лодочник зашелся смехом и даже слегка сбился с курса: одна из волн захлестнула посудину, женщины завизжали пуще прежнего, молодые люди принялись громко призывать Господа, но, по счастью, берег был уже близко, и через четверть часа лодка причалила к Тунской пристани.
Пассажирки бросились вон из лодки, толкая одна другую.
Мария только головой покачала, увидев, что, оказавшись на твердой земле, они мигом обрели прежний чинный вид, словно не орали только что благим матом. Может быть, они лишь исполняли некий ритуал, пытаясь своим преувеличенным страхом задобрить местного водяного? Ну что ж, им это вполне удалось: волнение на озере улеглось так же внезапно, как и началось; солнце разогнало тучи и засияло над горами.
Влажные доски пристани темно поблескивали в лучах солнца.
Мария огляделась, с досадою отметив, что и здесь привлекает к себе общее недоброжелательное внимание. Скорее бы найти пастора с корзиной! Надо думать, там, кроме документов, отыщется немного денег, которыми императорский курьер ссудит ее, чтобы она могла купить себе другую одежду, а также поможет вернуться в Париж. Наверное, в Берн есть и другая дорога, в обход озера.
Однако уже полдень. Где же пастор? Мария присела на камень, пристально разглядывала трех местных жителей и сидевшую поодаль старую монахиню – ее лица было не различить под капюшоном, которые флегматично ожидали, когда лодочник приготовится к обратному пути. Лазурное озеро являло собою картину такого спокойствия, что Марии стало завидно: плыть среди такой красоты… не повезло ей!
Но тут же вновь одолело беспокойство. Где же пастор? Где его корзина?
Может, он переоделся? Мало ли, вынужден был по какой-то причине изменить облик и теперь безуспешно высматривает мужчину в трауре, чтобы подойти к нему и открыться… Он и внимания не обратит на оборванку в черных лохмотьях. Мария узнала бы его по корзине, да здесь все пассажиры с корзинами – все, кроме старой монахини. И на том спасибо, а то уж Мария подумала было – не спутал ли чего Корф, не в виде ли монахини, а вовсе не пастора должен появиться императорский курьер? Но раз нет корзины, то и говорить не о чем. А вот еще какой-то человек идет – молодой, розовощекий и голубоглазый – и тоже с корзиной!
Мария взглянула на пришедшего почти с ненавистью – и сердце ее глухо застучало где-то в горле.
Это был не поселянин, не пастух! Это был приснопамятный Егорушка Комаровский. Императорский курьер!
Облегчение, овладевшее Марией, было таково, что она лишилась всяких сил и почти в обмороке поникла на своем камне. Она была истинно счастлива сейчас: Егорушка всегда, пусть и отдаленно, напоминал ей любимого брата Алексея; к тому же он был русский, он покинул Россию не более десяти дней назад, от него веяло еще запахом русского ветра, раздольных полей, синей речной глади… Мария схватилась за сердце и едва не зарыдала от нахлынувшей вдруг тоски по родине. Надо непременно ухитриться поговорить с Егорушкою, расспросить, как там, дома!
Марию не заботило, как привлечь внимание Комаровского: ее нелепую фигуру нельзя не заметить, а заметив, он уж как-нибудь признает ту, которой когда-то домогался. И Мария была почти оскорблена, когда голубые глаза императорского курьера скользнули по ней с пустым любопытством.
Но гнев, верно, придал ее взору особую силу, так что Комаровский как бы нехотя повернул голову в ее сторону, взглянул пристальнее… и такое детское изумление изобразилось в возмужалых чертах его, что Мария не сдержала радостного смеха.
Она вскочила, сквозь невольные слезы глядя в повлажневшие глаза своего былого обожателя. Все прошлое: их совместное путешествие, поиск пропавших сокровищ, даже зловещие янтарные бокалы, даже шпага, приставленная острием к Егорушкину горлу, – все теперь чудилось сверкающим, радостным, родным…
Улыбка сошла с лица Егорушки, и он с тревогой глянул по сторонам: трое поселян, ожидавших отправления лодки, приближались к ним с самым угрожающим видом. Возглавлял их лодочник.
С усмешкой окинув взглядом Марию, он обронил:
– Вы, кажется, хотели платье постирать, молодая фройляйн? Сейчас мы вам поможем, – и резко взмахнул рукой. – Бросьте ее в воду! А его – держите покрепче!
В ту же секунду он сам и еще один человек набросились на Комаровского, а двое других схватили Марию, подняли как перышко и швырнули в озеро.
Опускаясь на дно, она успела подумать: «Ну и дура! Зачем им бегать за мной по горам? Они и так знали, что я должна появиться на пристани!»
Да уж, рановато возомнила Мария, что удача на ее стороне! Уж можно было додуматься, что Эрлах и Джордж от своей затеи не откажутся: ведь иначе их ждала смерть. А теперь смерть ждет ее, Марию…
Ноги коснулись каменистого дна, и оцепенение враз ушло. Мария ринулась к поверхности… Юбка, поднявшись вверх, затрудняла движения рук. Но вот наконец-то! Со стоном вырвалась Мария из воды, всхлипнув, вдохнула воздух, отбросила с глаз мокрые волосы – и снова, как там, возле конторы дилижансов в Париже, картина мира замедлила свое движение перед ее взором, словно для того, чтобы Мария смогла разглядеть оцепеневшую старуху в черном, Комаровского с заломленными руками и окровавленным лицом, лодочника, крепко прижавшего к груди заветную корзину, трех его сообщников… и всадника, вылетевшего на пристань. Управляя конем лишь с колен, он выстрелил из двух пистолетов разом – и двое нападавших тотчас упали. Отбросив бесполезное оружие, всадник выхватил шпагу и пронзил того из противников, который все еще держал Комаровского, а потом, заворотив коня, направил его на лодочника – и конские копыта опустились на голову злодея. Всадник же успел еще выхватить из рук лодочника корзину, прежде чем тот рухнул с проломленной головой. И все это, чудилось, произошло в одно мгновение.
«Алешка! Алешка!» – чуть не закричала Мария, вспомнив точно такую же сцену возле лесной избушки, когда брат примчался спасать ее от Гриньки Честного Леса, – однако тяжелая, мокрая юбка потянула ее вниз, Мария едва не захлебнулась, снова вырвалась на поверхность – как раз вовремя, чтобы увидеть, как всадник выхватил из корзины сургучный пакет, отшвырнул ненужную плетенку и, крикнув по-русски: «Помоги ей, граф!» – бешеным аллюром погнал коня прочь, успев лишь раз оглянуться и метнуть в Марию такой знакомый, такой синий, такой надменный взгляд…
Итак, он все же и тут поспел вовремя, этот неистовый Корф!
Глава XXV
СОКРОВИЩЕ БЫЛЫХ ВРЕМЕН
Все, разумеется, объяснилось очень просто. За отправкой злополучного «человека в трауре» следила не только Мария… Переодетый Корф и сам был в конторе дилижансов, наблюдая не только за своим посыльным, но и – с изумлением – за переодетой женой. Однако, когда курьера ударили ножом, барон был слишком занят преследованием убийцы, и лишь после того, как дома он выслушал испуганные причитания Глашеньки, мол, баронесса исчезла, не надев ни одно из своих платьев! – он смог связать концы с концами…
– Надеюсь, он не заподозрил меня в предательстве? – мрачно спросила Мария Симолина, который и посвятил ее во все эти подробности.
– Ну что вы! – воскликнул Иван Матвеевич, но как-то не слишком убежденно, и Мария с тоской поняла: так оно и было! Разумеется, о Николь Корф ничего дурного не мог подумать, а вот о своей венчанной жене… Да, похоже, подозрения рассеялись у него лишь в ту минуту, когда ее чуть не утопили, но и тут у него не нашлось времени отнестись к ней со вниманием. Вот ежели бы ее ударили ножом и Корф нашел на берегу ее окровавленный труп, тогда бы он буркнул пару слов прощания, но и то вряд ли расщедрился бы на большее, нежели чем: «Не надо лезть не в свое дело!» А то, что благодаря Марии раскрылось предательство Эрлаха и его истинное лицо, – это вроде бы сущая безделица.
Вернувшись спустя десять дней в Париж (она и вовсе хотела уехать вместе с Комаровским в Россию, да не было на то ни денег лишних, ни проездных документов, пусть и фальшивых), Мария появилась на улице Старых Августинцев, лишь побывав у Симолина, которому подробно пересказала все свои приключения. Разумеется, она не обошла молчанием и Николь, однако тут Иван Матвеевич покосился на нее столь лукаво и недоверчиво, что Мария осеклась: конечно, он не сомневается, что ее гневливые слова – клевета, продиктованная ревностью! И уж если Симолин, ее верный друг и покровитель, так решил, то можно особо не напрягать воображение, чтобы понять, какова будет реакция Корфа. Уж он найдет самые ядовитые слова, чтобы уничтожить Марию! Ее отчаяние, страх, усталость, все опасности, которым она подвергалась, – ничто для него! Он думает только о Николь! Спасибо, хоть Симолин понял, что пришлось ей испытать. Слушая повествование Марии, он раза два даже слезинку с глаз смахнул, а потом заключил ее в объятия и расцеловал так крепко, что она засмеялась от радости, вспомнив, как звонко чмокал ее некогда дедушка Михайло Иваныч, приговаривая: «Не знал я девицы краше и милее моему сердцу, чем ты, внученька Богоданная!»
– Истинно говорят: исключительный человек ищет исключительной судьбы. Нет цены вам, душа моя, Марья Валерьяновна! – с чувством выговорил Симолин. – И куда только господин маркиз смотрит? Эх, будь я на его месте или хоть годков на двадцать помоложе, чем ныне, увел бы я вас от Димитрия Васильевича – это уж как пить дать. Увел бы! И за великое счастье почитал, коли бы вы меня своей любовью почтили!
Тут настал черед Марии утирать повлажневшие глаза, и Симолин, который, как всякий мужчина, чувствовал себя неуютно при виде женских слез, тут же дал отбой:
– Да на что я вам! И Шалопаи – на что?! Знаю, нужен вам один только Корф, а ему…
Симолин осекся, махнул рукой и более на эту тему не говорил. А что говорить, когда Мария и без слов все знала и все понимала?
«Ничего я ему не скажу про Николь, – решила она мстительно. – Пусть остается в дураках. Пусть новые и новые замыслы его рушатся, пусть…»
Пусть – что? Пусть гибнут новые курьеры? Пусть страдают российские интересы во Франции? И все это лишь потому, что дипломатический агент Корф не желает признать: его любовница – шпионка его врагов? Нет, барон уж как хочет, а Мария постарается выполнить свою клятву: отомстит Николь за все, и за гибель курьера – тоже!
Это мужественное решение исполнило ее душу такой печалью и усталостью, что она опять едва сдержала слезы. Всегда она одна – в любви, в жизни, в опасности… Простосердечный Егорушка за все ничтожное время их знакомства проявил к ней заботы и нежности больше, чем Корф за годы их брака. Даже бесследно исчезнувший из ее жизни Вайян! Даже Симолин! Что уж говорить о Сильвестре… Наверняка все время, пока Мария числилась в нетях, метался под окнами ее дома, вне себя от беспокойства и ревности, а уж графиня-то Гизелла небось утром и вечером являлась туда с визитами – узнать, когда воротится баронесса, как если бы они были с Марией Бог весть какие неразлучные подруги. Гизелла мечтает, чтобы Мария была свободна; сколько раз намекала, что надобно потребовать развода и искать новое счастье!
А чего его искать далеко, это «счастье»? Вот оно – летит по улице Граммон навстречу Марии, вышедшей от Симолина, машет широкополой шляпой с перьями; усы торчком, как у мартовского кота, и не только усы, надо полагать; сверкает бриллиантами, радостной улыбкой. Вот набежал, стиснул в объятиях, не обращая внимания на угрюмого Симолина – да и на Корфа не обратил бы внимания, окажись тот поблизости; зацеловал, шепча страстные признания, всем существом, всем телом своим выражая одно – любовное желание. «Все дамы от него в восторге», – как намекает с тонкой улыбкою графиня Гизелла, гордясь, что про ее брата идет слава отменного любовника. Влюбленный Сильвестр, очаровательный Сильвестр, veritable amant [205]205
Подлинный любовник.
[Закрыть].
Сильвестр, предавший свою страну ради любви к Марии… постылый, немилый Сильвестр! И неотвязный, как тоска.
* * *
Шли дни, недели, месяцы. Николь держалась тише воды, ниже травы, и если Мария предполагала, что та еженощно будет бегать по дому на цыпочках, а днем приникать ко всем замочным скважинам сразу, она ошиблась. Может быть, и с самого начала ошибалась в своих подозрениях: разве мало в доме слуг, внешне преданных хозяевам, а на деле зараженных нынешними нелепыми идеями о равенстве и братстве всех людей? Что ж до Николь, то бывшая горничная неделями вообще не бывала на улице Старых Августинцев, проводя, по слухам, время в старом домике мамаши Дезорде в Фонтенбло. Мария ничуть не сомневалась, что там нашлось применение и известным пятидесяти тысячам ливров: небось Николь, практичная, как все француженки, – нет, как пятьдесят тысяч француженок! – прикупила земли, может быть, даже отстроила новый дом, наняла батраков. Определенно, эта ловкая особа обустраивала свою жизнь, и Мария не удивилась бы, узнав, что Николь намерена купить титул: такие случаи бывали. Однако думала об этом Мария с усмешкой: времена для титулованных особ наставали тяжелые! Сейчас куда разумнее не обнаруживать свое богатство, а припрятывать его. Происходящее со страной представлялось Марии так: людей в грязных рубищах, жителей предместья Св. Антония, пришедших со своих узких, нечистых, зловонных улиц, все больше становится в самых аристократических кварталах Парижа, и они больше не торопятся прошмыгнуть мимо господ, робко нагнув голову, а вышагивают во весь рост, видимо наслаждаясь, когда пугают графов и маркизов своей грязью, запахом своего немытого тела, своей бранью, которая день ото дня становилась все откровеннее и грубее.
Климат Парижа был и зимой мягким и теплым, однако зима 1788 года выдалась необычайно жестокой. Сена замерзла по всему течению до самого Гавра.
По счастью, Глашенька неустанно заботилась о сохранности соболей и чернобурок своей хозяйки, и в эту зиму Марии откровенно завидовала даже графиня д'Армонти, известная роскошью и элегантностью нарядов. Остальные русские, привыкшие к мягкому климату Парижа, тоже мерзли – все, кроме Симолина, который в особенно морозные дни напяливал на себя несколько фуфаек да еще развешивал по окнам спальни три-четыре локтя зеленого фриза, твердя: «Этот мороз, видно, полагает, что мне не из чего нашить себе фуфаек. Я докажу ему обратное». Еще он говорил: «Бог посылает стужу лишь для нищих или дураков, а те, у кого есть чем согреться и во что одеться, от холода страдать не должны».
Рождество справили совсем по-русски: Симолин велел переставить свою карету на полозья и, заезжая за всеми посольскими, забирал их вместе с женами и возил кататься с гор. Лепили снежных баб, играли в снежки, согревались блинами, горячим сбитнем и водкой. Очень много веселились… Корф, конечно, всегда был занят, да если бы и нет, то какой с него прок? Мария любовалась заиндевелыми вершинами каштанов и лип, которые искрились и сверкали в морозном голубом небе, словно посеребренные. Вокруг лежали нетронутые россыпи жемчугов и бриллиантов… однако что толку от них бездомным и голодным. И Мария, несмотря на радость от «настоящей русской зимы», умерила свои восторги, узнав, что каждое утро в закоулках находят обмерзшие трупы несчастных, у которых не было чем согреться в эти черно-белые, леденящие тело и душу ночи. Потом стало известно, что король из собственных средств покупает дрова для народа. Положение немного улучшилось, и бедные люди воздвигли напротив Лувра снежный обелиск в благодарность Bon Roi. Все парижские стихотворцы сочиняли надписи для такого редкого памятника, и лучшая из них такова:
Мы делаем царю
и другу своему
Лишь снежный монумент;
милее он ему,
Чем мрамор драгоценный,
Из дальних стран за счет
убогих привезенный.
Это было последним всплеском верноподданнических чувств народа, которые иссякли прежде, чем весеннее солнце растопило монумент.
В королевской казне при растущем дефиците почти забыли, как выглядят деньги. Налоги на привилегированные сословия не решался ввести ни один министр, ни один советник; налоги на простой народ уже не давали ничего: нельзя добыть воды из пустого колодца… кроме грязи, оттуда ничего не зачерпнешь! Все знали: за двенадцать лет правления Людовика XVI государственный долг страны стал равен одному миллиарду двумстам пятидесяти миллионам франков. Кто и на что израсходовал эту астрономическую сумму, если бедняки надрывались по десять часов в сутки за пару су?! Ответ у народа был один: королева.
Какой герой в венце с пути
не совратился?
Кто не был из царей в порфире
развращен? —
цитировал Симолин трагедию Княжнина «Вадим Новгородский». Однако, похоже, обобщения подобного рода не могли бы успокоить потрясенную французскую нацию. Теперь ясно, почему хлеб дорожает, а налоги растут: потому что австриячка-мотовка приказывает целую комнату в Трианоне облицевать бриллиантами, потому что она тайно послала своему брату Иосифу в Вену сто миллионов на войны, потому что она своих любимчиков, и прежде всего ненасытную Жюли Полиньяк, сменившую прелестную и скромную княгиню де Ламбаль, щедро одаривает пенсионами, подарками и теплыми, доходными местечками. Вот кто виновник финансовой катастрофы! И новое прозвище королевы – Madame Deficit, Мадам Дефицит, – заклеймило ее чело покрепче, нежели две буквы V – плечи графини Ламотт.
Лето принесло стране немного облегчения! 13 июля, как раз накануне жатвы, выпал страшнейший град, уничтоживший урожай этого года, который прежде пострадал от засухи. На 60 лиг вокруг Парижа почти все посевы погибли. Значит, ко многим прочим бедам добавился еще неурожай и грядущий голод. А голод означал мятежи…
Один министр финансов сменял другого, однако худосочие королевской казны оставалось хроническим. Нужен был новый министр, уже угодный не королю, а – O tempora! O mores! [206]206
О времена! О нравы! ( лат.)
[Закрыть]– этому таинственному, неизвестному и опасному существу – народу. И вот в августе 1788 года королева призвала к себе в личные покои известного финансиста Неккера и упросила его принять опасный пост.
4 августа, в этот достопамятный день, Симолин приехал в дом Корфа в скособоченном парике и сообщил, что на улицах начинается буйство. На площади Дофина летали ракеты и петарды. У подножия статуи Генриха на Новом мосту жгли соломенные чучела. Толпа так неистовствовала, что городская стража дала залп в воздух, однако и он не смог заглушить рева толпы: «Да здравствует Неккер!»
– Ну что ж, поживем – увидим, – умиротворенно усмехаясь, проговорил Симолин, вполне успокоившийся после чашки чаю (пристрастие к этому английскому напитку сделалось в Париже почти всеобщим), и взял Марию за руку. – Знаю только одно – народ есть острое железо, которым играть опасно. Да Бог с ним. Вы-то как, душа моя?
Мария несколько деланно улыбнулась, как бы невзначай отнимая у Симолина руку, прежде чем он заметит, какая она холодная и влажная. Однако Иван Матвеевич озабоченно насупился:
– То в жар, то в холод, как я погляжу? Чесноком врачуетесь ли?
Симолин полагал чеснок чудодейственным средством от всех болезней, тем паче – от простуды, и Мария с того самого дня, как в конце зимы застыла на масленичном санном катании, при каждом посещении Ивана Матвеевича выслушивала повторяющийся слово в слово совет, что надобно два зубчика чеснока истолочь, капнуть теплой водички, положить в сей раствор несколько махоньких тряпочек, дать им полчаса настояться, а потом вкладывать такие тряпочки в ноздри – и чихать, пока вся хворь не выйдет, а в голове не прояснит!
Мария покорно чихала – и месяц, и другой, и третий и пила всевозможные отвары, настойки и снадобья, что на русский народный, что на аптекарский, научный, французский манер, но вот уж и лето шло к исходу, а периоды кратковременного улучшения все так же чередовались с более длительными, когда не только хворь не выходила, но и, что гораздо хуже, в голове не прояснялось. Дни она проводила в подобии полусна, когда постоянно хотелось приклонить голову, а исполнение неизбежных светских обязанностей стало подлинной мукою.
Ночами ее донимали кошмары, из которых особенно часто повторялся один: Мария спускалась в подземелье, куда вело множество крутых ступеней, темнота кругом страшная; густой сырой воздух забивал дыхание. В этом подземелье Мария искала Корфа: он спустился сюда несколько дней назад, но факел его угас, он бродит где-то в лабиринте, тщетно ищет выход… может быть, уже лежит мертвый, глядя во тьму остекленевшими глазами, словно и после смерти пытаясь найти проблеск света… спасительный выход!
Мария пробуждалась в приступе неистового ужаса, вся в ледяном поту, со слезами на глазах, с именем Корфа на устах, с болью неутихающей, бесполезной, никому не нужной любви в сердце… чтобы перейти к дневной маяте, когда все качалось и плыло вокруг; в комнате, бывало, все время толклись незнакомые люди, заглядывали Марии в лицо с выражением то сочувствия, то угрозы, то глупо хихикали, точно слабоумные… потом оказывалось, что никого не было, Глашенька, заливаясь слезами, божилась, что никогошеньки, ни души… Или Глашенька врала – да зачем ей врать?! – или Мария медленно сходила с ума.
В дни, когда наступало просветление – бывали и такие дни! – она думала об отце, которого не знала, не помнила, о графе Строилове, который, по рассказам матери, отличался болезненной, ненормальной жестокостью; она думала о своей бабушке по материнской линии, Неониле Елагиной, изнуряемой страстью к отмщенью до того, что в уме повредилась и даже с родной дочерью своей была изощренно немилостива… Уж не унаследовала ли Мария безумие своих предков, которое проявлялось теперь в ней, оживленное страданиями душевными и телесной хворью?
Странно – никакого особенного ужаса при этой мысли она не испытывала. Как если бы болезнь или безумие были некой силою, пред которой нельзя не склониться: что толку противиться превосходящим силам противника, когда отбиваться нечем? Как писал перед смертью великий Монтескье: «Я человек конченый, патроны расстреляны, свечи погасли».
Ну вот и возникло, оформилось в голове Марии это слово – смерть, – но и оно не напугало ее в том вялом состоянии, в каком она теперь почти беспрерывно находилась.
Однако бывали и просветления. Как-то раз Глашенька несла своей барышне (она и по сю пору оставалась для русских слуг барышней, а холодное, чужеземное слово «баронесса» ими как бы и не выговаривалось) стакан с горячим целебным отваром, изготовленным по какой-то новомодной французской методе, – стакан столь горячий, что, едва войдя в спальню Марии, она почти уронила его на табурет, стоящий у двери, и даже заплакала, дуя себе на пальцы. В ту же минуту стакан лопнул, распался на две ровные половинки – верно, Глашенька неосторожно стукнула его, – все варево вылилось и с забавным шипением, напоминающим ворчание, быстро впиталось в неструганые доски.
Мария мгновение смотрела на табурет изумленно, а потом зашлась в мелком, почти беззвучном смехе. Глашенька быстро перекрестилась, глядя на нее.
– Знаешь, что я вспомнила? – с трудом прорвался голос Марии сквозь неуемный смех. – Когда ехали сюда… ну, из России ехали! – В Вормсе [207]207
Город в Германии.
[Закрыть]мы с графом Егором Петровичем зашли в ратушу… – Мария вдруг забыла, о чем говорила, и несколько мгновений напряженно смотрела на табурет, от которого приятно пахло мокрым деревом. – Как в бане! – Она опять захихикала, а Глашенька опустила голову, скрывая слезы, вдруг ручьем хлынувшие из глаз.
– Да ну, какая ерунда! Ну, сделаешь другое питье, стаканов, что ли, мало? – удивилась Мария. – О чем это я… ах да! Старая ратуша в Вормсе! Как раз там император Карл V со всеми своими князьями судил Лютера [208]208
Мартин Лютер – основоположник Реформаторской церкви, протестантизма, лютеранства, которое было противопоставляемо католицизму.
[Закрыть]. – Она так старалась удержаться на стрежне своих воспоминаний, что говорила теперь вполне связно. – И нынче еще там показывают лавку, на которой стоял стакан с ядом, для него приготовленным. Божьей милостью он лопнул на мелкие кусочки, яд пролился. Это было, было… в 1521 году! – Мария захлопала в ладоши, радуясь, что вспомнила дату – с ними она всегда была не в ладах. – И вообрази только, Глашенька! Досужие путешественники вырезали по кусочку от того места, где стояла отрава, и почти насквозь продолбили доску. Я тогда спросила, неужто для кого-то значимы столь невзрачные сувениры, как щепочки, но меня уверили, что яд сей очень долго сохраняется, и, возможно, кто-то из путешественников даже отравил такой щепочкой своего соперника или соперницу. И современные химики смогли даже распознать его состав. Мне рассказывали… это… я помнила, а теперь забыла! Забыла! – И она зарыдала, зашлась в слезах, столь же бессмысленных, как давешний смех, и столь же изнурительных. Глашенька насилу ее успокоила!
Потом пришел Данила, поднял свою барышню на руки, поразившись тому, как она исхудала и обессилела, понес в кровать. Голова Марии лежала на его плече, слезы все еще текли из-под полуприкрытых век. Все расплывалось и дробилось в ее глазах, опять какие-то фигуры мельтешили… будто бы даже Корф встал вдруг на пороге – мрачный, со скрещенными на груди руками, окинул комнату взглядом – и тут же исчез за шторой. И Мария опять тихонько заплакала – на этот раз от того, что это был всего лишь призрак…
* * *
Призрак, впрочем, оказался навязчив. Проснувшись в полночь (ее всегда будили в это время громкие, тягучие удары на башне старого монастыря в квартале от дома Корфа), она без всякого удивления, а даже с радостью вновь увидела барона: он стоял, склонившись над табуретом, и внимательно его оглядывал. Потом блеснул стилет, раздался слабый треск, и Мария отчетливо увидела в руке мужа щепочку, отколотую от злополучного табурета, – в точности так, как если бы это был не табурет, а знаменитый стол в старой ратуше в Вормсе, выщербленный любителями сувениров. Мария приподнялась – в ту же секунду призрак исчез, только шторы колыхнулись, Мария крепко задумалась, способно ли бесплотное тело колыхать тяжелую ткань, да и заснула.
Утром голова у нее была вполне свежая. Еще в полусне вспомнила, как странно вел себя ночной призрак, приподнялась, взглянула на дверь – и чуть не ахнула: табурета там не было. Ни со щепкой отколотой, ни без щепки – не было вовсе!
Вошла Глашенька – и едва не упала, увидев оживленное лицо своей барышни, услыхав ее бодрый голос:
– А где табурет?!
Не скоро сообразив, о чем речь, Глашенька пролепетала, что табурет сломался и его с утра сожгли на кухне в печи.
– В печи? – встрепенулась Мария. – А что сегодня варили? Что на завтрак?
Глашенька замерла. Она не верила своим ушам! Вот уж добрый месяц заставить барышню проглотить хоть кусочек сделалось почти непосильной трудностью. Каждое утро Глашенька приносила ей тарелку с кашей, умоляла съесть хоть ложечку, – и в конце концов печально съедала кашу сама, подсаливая ее горькими слезами. И вот сегодня она даже не внесла поднос с завтраком в спальню, оставила за дверью, не надеясь, что барышня поест, а она-то, она!..
Глашенька птицей выпорхнула из спальни, схватила со столика поднос, потом поставила, чтобы поднять салфетку, которая почему-то свалилась на пол, потом уронила ложку, кинулась в столовую, взяла чистую, опять схватила поднос, удивленно уставилась на кашу, в которой появились какие-то красноватые пятна, но решила, что пенки перепеклись (кашу и во Франции старались варить по-русски, держали в духовке, пока не упреет). Она вновь вбежала в спальню, но аппетит у Марии к этому времени пропал столь же внезапно, сколь и появился, зато проступило такое неодолимое желание немедля уснуть, что она едва успела пробормотать:
– Не хочу. Съешь сама! – и провалилась в сон, как в самую мягкую перину на свете.
Ей снились матушкины письма: Елизавета писала часто, едва ли не каждую неделю. И за те трое суток, которые Мария проспала почти без просыпу, она как бы мысленно прочла все ее последние письма, которые по хворости своей едва проглядывала. И во сне она то плакала, то смеялась, потому что Алешка-меньшой теперь почти не возвращался из Сербии, сделавшись советником какого-то Георгия Карагеоргиевича, решившего наконец избавить свою страну от иноземного владычества; еще было написано, что Алексей Михайлович беспрестанно курсирует между Нижним Новгородом и столицами, вечно занятый своими неотложными государственными делами, связанными с успехами и неуспехами русской дипломатии на Балканах; что сама Елизавета скучает – ведь никто из ее детей не позаботился подарить ей внуков, а без детских голосов в любавинском огромном доме пусто, – и вот, от нечего делать, она стала записывать многочисленные и подчас невероятные приключения своей жизни, создавая мемуары на манер Ларошфуко, Таллемана де Рео или хоть Никон де Ланкло. Вообразив свою очаровательную матушку склоненной над пачкой белых бумажных листов, с гусиным пером в запачканных чернилами пальцах, Мария рассмеялась сквозь сон – и открыла глаза, чувствуя себя как никогда бодрой и сильной.
Какая-то согбенная старушечья фигура при ее первом движении порскнула с кресла и проворно выскользнула за дверь: верно, ночная сиделка, увидев, что больная проснулась, побежала за Глашенькой. Что-то было знакомое в этой сиделке, но она больше не появилась, и Мария позабыла про нее.
Вместо Глашеньки в комнату вошел Данила с подносом в руках и пожелал барышне доброго утра, Мария накинулась на еду с аппетитом неуемным, съела все до крошки, запив изрядной порцией кофе; а затем с помощью Данилы проследовала в туалетную, где кое-как сама помылась, недоумевая, что же нейдет ее расторопная горничная. Данила переменил постель, и Мария, переодетая во все чистое, вновь возлегла на перины и подушки, хотя с гораздо большим удовольствием отправилась бы сейчас на прогулку в Булонский лес.
– Да где же Глашенька? – вскричала она нетерпеливо – и осеклась, увидев, что перед нею стоит совсем не тот франтоватый, разбитной волочес, с восторгом офранцузившийся именно в той степени, чтобы сделаться забавным резонером с вечно живой склонностью к чисто русскому самоедству, – а совсем другой человек, постаревший лет на десять, с тяжелыми морщинами у рта и печальными, ввалившимися глазами.
Поглядев в них, Мария задрожала, словно груди ее коснулось ледяное острие шпаги, и спросила, едва совладав с голосом:
– Что… что-то с Димитрием Васильевичем? Он болен?! Ну! Говори же!
Данила заморгал:
– С господином бароном, а что с ним может быть? С ним ничего, жив да здоров. Переживает только очень. И я вот… переживаю, – он всхлипнул.
– Да говори же, говори! – Мария вцепилась в его руку, затрясла нетерпеливо. – Что случилось? Не томи!