Текст книги "Дневник"
Автор книги: Элен Берр
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Воскресенье, 10 октября, 21 час
Прогулка. «Волчата» и женщины с желтой звездой. Жан О., Эдмон Б. «Тибо».
Понедельник, 11 октября, утро
В семь утра раздался пронзительный звонок. Я сразу подумала, что это пневматичка от мадам М. И правда, Элен[188]188
Служанка.
[Закрыть] зажгла свет и подала мне письмо. С Анной мадам М. не встретилась, но в письме была другая новость, которая так взволновала меня, что я должна записать ее, чтобы взять себя в руки: мужа и дочь мадам Лёб арестовали на юге. Она была совершенно спокойна за них, хотя с трудом решилась на разлуку с дочерью. А теперь ей самой приходится бессильно наблюдать за их мучениями.
И снова я погрузилась в тяжелые мысли, уже ставшие привычными. Почти час лежала в постели, и в голове вертелись одни и те же тревожные вопросы. Думала, обливаясь холодным потом, о Жаке, Ивонне с Даниелем, о Денизе и о папе – за него я тоже боюсь.
Для чего? Какая может быть польза от ареста женщин и детей? Что за дикая нелепость для воюющей страны заниматься такими вещами! Но все сейчас настолько ослеплены, что не замечают простой логики, заставляющей задаться таким вопросом. Работает какой-то скрытый адский механизм, а перед нами только результаты: с одной стороны, продуманное, организованное, рациональное зло (хотела бы я знать, чего больше у Б.: фанатизма или холодного расчета), с другой – ужасающие страдания. И никто уже не задумывается о вопиющей бесполезности, не видит исходной точки, первичного рычага этой чудовищной машины.
Мамино возмущение обратилось на мадам Агаш. А в ее лице – на пассивность католиков. И она совершенно права. Католики утратили способность свободного суждения и делают, что скажут их священники. А те – всего лишь слабые люди, часто трусливые и ограниченные. Ведь если бы весь христианский мир поднялся против этих гонений, разве он не одержал бы верх? Я уверена, так бы и было. Но он должен был подняться еще раньше, против войны, однако не сумел. Разве Папа, остающийся равнодушным к тому, как злостно попираются заветы Христа, достоин быть его земным представителем?
Разве католики заслуживают звания христиан – ведь если бы они следовали слову Христову, для них не должно было существовать то, что называется религиозными и даже расовыми различиями?
Вот они говорят: разница между вами и нами в том, что мы верим, что Мессия уже явился, а вы его все еще ждете. Но что они сами сделали с Мессией? Они не стали лучше, чем были до его прихода. Они распинают Христа каждый день. Явись он снова сегодня, разве он не сказал бы им то же, что и прежде? И быть может, его постигла бы та же участь, как знать?
В субботу я перечитывала главу из «Братьев Карамазовых» о великом инквизиторе. Нет, Христа бы отвергли, потому что он вернул бы людям свободный выбор, а это слишком тяжело. «Завтра же я сожгу тебя на костре», – сказал великий инквизитор.
В субботу же я читала и Евангелие от Матфея и хочу сейчас сказать всю правду, к чему скрывать? Я не нашла в словах Христа ничего, что отличалось бы от тех моральных правил, которые я инстинктивно стараюсь соблюдать. Мне показалось, что я могу считать Христа своим не меньше, чем иные правоверные католики. Я и раньше временами думала, что я ближе к Христу, чем многие христиане, теперь же получила доказательство.
Что в этом удивительного? Ведь все люди должны быть учениками Христа, как же иначе? Если непременно нужно, давать какие-то названия, то весь мир должен быть христианским. А не католическим, не таким, во что его превратили люди. С самого начала было лишь одно, единое движение к истине. Но люди с каждой стороны, как на грех, проявили необъяснимую узколобость, которая помешала им увидеть это. Одни не приняли Христа, хоть он пришел для всех, и это были не «евреи», ибо в то время евреями были все, а глупые и жестокие люди (сегодня их с таким же основанием можно назвать «католиками»). Их потомки упорно шли своим узким путем и этим упорством кичились – они-то и считаются сегодня «евреями». Другие завладели Христом; сначала это были люди убежденные и просветленные, а те, кто их сменил, присвоили его как свою собственность и при этом опять стали такими же злыми, как раньше.
На самом же деле было лишь единое, постепенное продвижение, эволюция. Меня поразило в Евангелии слово «обратиться». Мы придали ему определенный смысл, которого прежде оно не имело. «Злой обратился», – сказано в Евангелии, то есть он изменился, стал добрым, послушав Христа. Для нас же сегодня «обратиться» – значит перейти в другую религию, в другую церковь. Но разве во времена Христа были разные религии? Что еще было, кроме почитания Господа? До чего же мелочны стали люди, думая, что становятся умнее!
Понедельник, вечер
Утром была в Нейи, после обеда расставляла книги в библиотеке.
К ужину пришла мадам Кремье. Больно думать о ней! Какими разнообразными бедами оборачиваются для каждого отдельного человека одни и те же меры! Совсем молодая, она вот уже полтора года живет в своей квартире одна, без детей.
Вторник
Водила пятерых малышей, самых милых и хороших, на ул. Ламарка[189]189
Там находился один из приютов УЖИФ.
[Закрыть]. Знали бы люди в метро, что это за дети! Поезд напоминает им только одно: как их переправляли в лагерь или из лагеря; на встречного полицейского они показывают пальцем и говорят: «Такой же вез меня из Пуатье». «Пустите детей приходить ко Мне!» – сказал Христос.
В четверть третьего на кладбище Монпарнас хоронили Робера. За последнее время я уже второй раз иду туда на похороны. Гроб был накрыт красной мантией[190]190
Робер Дрейфус, родственник Элен Берр, был судьей.
[Закрыть]. Жюльен Вейль[191]191
Главный раввин Парижа.
[Закрыть] читал над ним молитву. В последний раз я видела его на свадьбе Денизы. Каким переплетением радостей и бед стала жизнь – я пишу «стала», потому что, мне кажется, в моем возрасте пробуждение мысли как раз и заключается в открытии этой неразрывности… думаю о «доме Китса»[192]192
«Я сравниваю человеческую жизнь с огромным домом, в котором множество комнат». Из письма Джона Китса Джону Гамильтону Рейнолдсу от 3 мая 1818 г. (Пер. Сергея Сухарева.)
[Закрыть].
Ките – поэт, писатель и человек, с которым у меня сейчас самая непосредственная и глубокая связь. Уверена, что сумею полностью понять его.
Сегодня (в среду) утром выписала несколько его фраз, которые могли бы послужить сюжетом для эссе, каждой из них мне хватило бы на несколько страниц, где я говорила бы о своем.
Вчера вечером почти закончила «Семью Тибо»[193]193
«Семья Тибо» – роман нобелевского лауреата Роже Мартена дю Гара (1881–1958). Первый том романа вышел в 1922 г., последний, «Эпилог», – в 1940 г. Главные герои романа – братья Антуан и Жак Тибо. Во время Первой мировой войны Жак погиб, а Антуан, врач, был отравлен газами.
[Закрыть]. Не выходит из головы Жак – какой печальный, но неизбежный конец. Прекрасная книга, в ней, как в Шекспире, есть красота истины; по этому поводу я тоже хотела бы написать эссе, предпослав ему цитату из Китса: «Совершенство всякого искусства заключается в силе его воздействия»[194]194
Из письма Джона Китса братьям Джорджу и Томасу Китсам от 21 декабря 1817 г. (Пер. Сергея Сухарева.)
[Закрыть].
Четверг, 14 октября
Отвезла малышей и Анну в больницу Ротшильда удалять аденоиды. Вернулась домой обедать в два часа и уже не застала Франсуа. А в половине третьего опять ушла – Спаркенброк в письме попросил встретиться с ним в институте, чтобы он мог вернуть мне Peacock Pie[195]195
«Пирог павлина» – сборник стихов английского поэта Уолтера де ла Мэра (1913).
[Закрыть].
Начало нового учебного года в Сорбонне. Но в этом году я почти не нахожу в себе того радостного чувства, какое возникало у меня раньше при виде возвращающихся студентов и при мысли о том, что кончились летние каникулы, время, когда два года подряд жизнь вокруг меня как будто замирала. Теперь я больше не студентка.
Пока ждала Спарка, поболтала с одной знакомой, получившей степень агреже. Спарк пришел с Казамианом. Я ненадолго снова очутилась в этом волшебном царстве. Но теперь уже не принадлежу ему целиком. Мне кажется, что, пребывая в нем, я предаю свое новое «я».
Четверг, 14. Продолжение
Вечером заходили Леоте.
Пятница
Урок немецкого.
Дом престарелых. Урок английского Симону.
Суббота
Утром была в больнице Сен-Луи. Наблюдала и помогала при лечении чесотки. Девочка трех лет. Она плакала – хотела, чтобы я ее держала на руках. Зато всякий раз, как я заговаривала с ней в метро, она награждала меня ангельской улыбкой.
Приходили гости – муж и жена Блоны, они от меня очень далеки; с ней чувствуешь себя в мелкобуржуазной среде, как в романах Бальзака или Флобера. Поначалу это кажется забавным, но вскоре становится очень скучным.
Воскресенье, 17 октября
У нас обедал Жорж.
Улица Рейнуар. Музицировала у Денизы. Брейнар проводил меня до метро. До чего же он далек от нас! Вернулся с каникул, был на озере Анси[196]196
Горное озеро Анси – во Французских Альпах, в Верхней Савойе.
[Закрыть]. Я уже никому не завидую и из чистой гордости не хочу даже пытаться дать кому-то почувствовать, насколько они бесчувственны (впрочем, это было бы нелегкой задачей), потому что не хочу, чтобы меня жалели. И все же больно видеть, как далеки они от нас. На мосту Мирабо он сказал: «Неужели вас не тяготит, что нельзя выходить по вечерам?» Боже мой! Он считает, что нас заботит только это! Да это давно пройденный этап! Я и думать об этом забыла, отчасти потому, что никогда и не была такой уж светской, но главное, потому, что мне известно: есть вещи пострашнее.
Я возмущаюсь тем, что он ничего не понимает. Но иногда стараюсь поставить себя на место постороннего человека. Как он должен видеть положение вещей? Для какого-нибудь Брейнара все сводится к лишению светских развлечений. Однако он уже два года встречается с нами каждую неделю! Нет, по-моему, это доказывает, что он непробиваемый, толстокожий эгоист.
Вторник, 19 октября, утро
Проснулась все с тем же: мне не дает покоя мысль о полном непонимании со стороны окружающих. В конце концов, может, я хочу невозможного? Вчера в Сорбонне разговаривала с одной знакомой – мадам Жиблен. Она очень милая женщина, но между нами – пропасть неведения. А знай она, я все же думаю, ее бы это ужасало так же, как меня. Вот почему я тысячу раз неправа, что не даю себе труда, пусть очень тяжкого, все рассказать, встряхнуть ее, заставить понять.
Но все во мне противится этому усилию, и, прежде всего, я ненавижу вызывать жалость к себе (а в то же время постоянно стараюсь добиться, чтобы они поняли и хоть немного устыдились). И вот тут постоянно натыкаешься на серьезное препятствие: люди так устроены, что собеседник поймет вас, только если вы дадите ему непосредственные доказательства, то есть такие, которые касаются именно вас; его не проймешь рассказом о других, он будет тронут только вашей, вашей личной участью. Он что-то начнет понимать, когда услышит о ваших бедах, и никак иначе. И что же получается? Я со стыдом замечаю, что сбиваюсь на ложный путь и сама оказываюсь в центре внимания, тогда как важны только чужие страдания, это принципиально, ведь речь идет о тысячах судеб; а я с ужасом замечаю, что вызвала в собеседнике жалость (что гораздо проще, чем добиться понимания, которое затронет все его существо и заставит в корне измениться).
Как разрешить эту дилемму?
На свете мало душ, столь благородных и отзывчивых, чтобы они могли охватить проблему в целом, не просто усмотреть в твоем рассказе отдельный случай, а разглядеть за ним море человеческих страданий.
Для этого нужна острота ума и чувства, мало увидеть, надо еще и почувствовать, как больно матери, у которой отнимают детей, женщине, которую разлучили с мужем; какое невероятное мужество требуется каждому узнику каждый день, какие моральные и физические мучения ему приходится терпеть.
И наконец, я думаю, не стоит ли разделить всех на две части: в одной будут те, кто не может понять (даже если знают, если я им рассказывала; впрочем, тут, видимо, есть и моя вина – я не умею убедить их), в другой – те, кто может. И отныне отдавать свою любовь и предпочтения этой второй части. Словом, отвернуться от части человечества и отказаться от мысли, что любого человека можно исправить.
В категории избранных окажется тогда много простых людей, людей из народа и очень мало тех, кого мы называем «наши друзья».
Едва ли не самое большое открытие последнего года – это чувство отрешенности. Большой вопрос: как преодолеть пропасть, которая теперь отделяет меня от каждого встречного.
* * *
Чем больше вокруг людей, которые от нас зависят, потому что мы их любим или даже просто знаем, тем больше страданий выпадает на нашу долю. Страдать самому – пустяки, и я никогда не стану из-за этого жаловаться; ведь каждое сиюминутное страдание – повод для того, чтобы успешно преодолеть себя. Иное дело – боль за других, за близких и всех остальных.
Я понимаю, как терзается мама, ее мучения сильнее многократно, они возрастают во столько раз, сколько жизней зависит от нее.
«Здоровье и хорошее настроение в их беспримесном виде даются только эгоистам – у того, кто много думает о друзьях, не может быть хорошего настроения»[197]197
Из письма Китса Дж. Бейли от ноября (число неизвестно) 1817 г. (Пер. Елены Баевской.)
[Закрыть]. Ките. Письмо к Бейли.
Понедельник, 25 октября 1943
Прочла вчера вечером в «Эпилоге» «Семьи Тибо»:
«Он… разразился пышной тирадой о различных фазах войны, начиная с момента вторжения в Бельгию. Отцеженные, сведенные к четким схемам события следовали одно за другим с впечатляющей логичностью. Казалось, речь идет о разборе шахматной партии. Война, которую Антуан прошел сам, день за днем, отступила в прошлое и предстала перед ним в своем историческом аспекте. В красноречивых устах дипломата Марна, Сомма, Верден – все эти слова, которые раньше вызывали в Антуане свои, живые, личные трагические воспоминания, вдруг лишались реальности, становились параграфами какого-то специального отчета, названиями глав какого-то учебного пособия, предназначенного для будущих поколений»[198]198
Здесь и далее цитаты из романа Роже Мартена дю Гара «Семья Тибо» («Эпилог») – в пер. Надежды Жарковой.
[Закрыть].
Вот что давно не дает мне покоя: эта разница между тем, что есть, и тем, что было, превращение настоящего в прошлое, отмирание многого, еще недавно живого. Мы сейчас живем в большой истории. Те, кто, как Рюмель[199]199
Рюмель – персонаж романа «Семья Тибо», дипломат. Это он в приведенном выше фрагменте пересказывал военные события.
[Закрыть], облечет теперешнюю жизнь в слова, смогут по праву гордиться собой. Но будут ли они знать, сколько человеческих страданий вмещает каждая строка этого описания? Сколько душевного трепета, сколько слез, крови, треволнений она таит?
Как подумаешь о будущем – кружится голова. Еще когда я была совсем маленькой, я мучительно думала, куда денется внешний мир, когда исчезну я. Нет, я неловко выразилась. Скажу яснее (насколько мне удастся передать сегодня тогдашнее острое ощущение): «Будет ли все это существовать, когда я умру?» Этот вопрос мгновенно вызывает чувство страшного одиночества. В детстве оно меня ужасно терзало. Теперь, когда я более или менее привыкла жить среди людей, несколько притупилось.
Я думаю об истории, о будущем. О времени, когда мы все умрем. Жизнь так коротка и драгоценна. А сегодня, когда на моих глазах все вокруг тратят ее попусту – преступно или бессмысленно, за что держаться? Если каждую минуту сталкиваешься со смертью, все теряет смысл. Сегодня вечером я думала об этом на проспекте Ла Бурдоннэ, проходя мимо до отказа переполненной гостиницы. «Достаточно одному человеку швырнуть сюда бомбу, чтобы в отместку расстреляли двадцать, целых двадцать невинных человек, у них отнимут жизнь ни за что ни про что; среди них можем Очутиться и мы – возьмут и устроят облаву во всем квартале, как было в Нейи…» А тот человек и не подумает об этом, потому что не сможет, потому что в ту минуту его разумом будет владеть страсть, потому что невозможно думать обо всем.
С недавних пор я опасаюсь, что меня уже не будет, когда вернется Жан. Иногда я еще могу вообразить, что он вернулся, и думать о будущем. Но если не отрываюсь от реальности и ясно вижу, что происходит, мне становится страшно.
Это не значит, что меня что-то пугает, я не боюсь того, что может случиться со мной; думаю, я смогу это принять, как уже приняла много ударов, и характер у меня не такой, чтобы бояться испытаний. Но я боюсь, что не исполнится, не сбудется моя заветная мечта. Боюсь не за себя, а за счастье, которое могло бы быть.
Рассудок говорит: это страх не напрасный, не вздорный, не «бредовые выдумки» и не метания, которые годятся для романа. Меня подстерегает столько опасностей – странно, как это до сих пор мне удавалось избегать их. Думаю о Франсуазе и не могу избавиться от щемящего чувства: в ту облаву… почему она, а не я?
Удивительно, но такое оправдание моего страха, подтверждающее, что он вполне реален, обоснован и рационален, вместо того чтобы усиливать мою тревогу, умеряет ее, делает не столь мистической и страшной и превращает в печальную и горькую уверенность.
Среда, 27 октября
В понедельник утром на бульваре Бомарше были без малейшей «причины» арестованы двадцать пять семей. Квартиры тотчас опечатали. Если это случится с нами, я бы хотела спасти свою скрипку, красную папку, в которой хранятся письма Жана и эти листки, и несколько книг, с которыми я не смогла расстаться.
Иногда я думаю, что держать их здесь – большая глупость, и тут же сама себе возражаю: «Ладно, только вот эти!» Каждая из них чем-то особенно дорога мне. Вот «Братья Карамазовы». Сама мысль о нескольких строчках на титульном листе – дорога бесконечно. Я знаю, что они тут, в библиотеке, как живое доказательство, и я всегда могу взглянуть на них. Вдруг вспомню – и вспыхнет теплый огонек в окружающем холоде.
Другие книги попросту незаменимы. Я вижу их за стеклом средней дверцы: «Воскресение», «Прометей» Шелли, «Джуд Незаметный»[200]200
Роман Томаса Гарди.
[Закрыть] и ниже: «Фриленды» Голсуорси, «Островная магия»[201]201
Книга Элизабет Гоудж (1934).
[Закрыть], где так хорошо описаны дети, «Ветер в ивах»[202]202
Сказочная повесть шотландского писателя Кеннета Грэма (1908).
[Закрыть], две книги Моргана, «Прощай, оружие», три пьесы Шекспира в переводе Порталеса, проза Гофмансталя, рассказы Чехова, «Подросток» Достоевского, сборники Рильке, мой Шекспир, а на каминной полке «Алиса в Стране чудес» и сонеты Шекспира, которые Дениза и Франсуа подарили мне в день их помолвки.
Написала: две книги Моргана. И тут же заныло сердце – я вспомнила, что «Спаркенброк», которого я давала, мадам Шварц, так и остался в нижнем ящике ее стола. Боль в сердце не из-за потери книжки, а из-за нового воспоминания о мадам Шварц. Память о той нашей работе и моих подругах не оставляет меня никогда. Но иногда какая-нибудь мелочь вдруг снова кольнет и заставит еще острее почувствовать или, вернее, иначе, под новым углом зрения увидеть все, что произошло. Так было в тот день, когда, держа за руку маленького Андре Кана, моего любимчика из Нейи, черноглазого, белокурого и розовощекого, я думала о нем и его матери и внезапно мне пришло в голову, что дети мадам Шварц сейчас в таком же положении – их родителей тоже депортировали, все точно так же, – и от этой мысли мне стало невыносимо больно.
Наверное, вот так потом и образуется прошлое: беда моих малышей в тот момент была для меня реальным фактом, чем-то, что я приняла и осознала, а беда Пьера и Даниеллы Шварц[203]203
Пьер и Даниелла – сын и дочь депортированной Терезы Шварц.
[Закрыть] – еще нет. Пройдет время, и разница сотрется, то и другое станет неоспоримо свершившимся.
Часто на улице меня пронзает мысль о Франсуазе, хотя я не перестаю думать о ней, и мое нынешнее, неизменно мрачное настроение объясняется в немалой степени именно тем, что, ее тут больше нет. Она совсем не была готова к такой участи и не желала ее, она так любила жизнь и была привязана к ней множеством нитей – я думаю о ней невольно, и не потому, что плохо мне самой; думаю, как ей сейчас плохо и как она страдает, вырванная из привычной жизни. Не знаю почему, но я уверена, что она ждала этого меньше, чем я, и ей будет труднее с этим смириться.
А я, стану ли я роптать, когда придет мой черед? Не столько фатализм меня смиряет, сколько смутное чувство, что каждое испытание имеет некий смысл, что оно предназначено мне и что я выйду из него, став чище и достойнее перед лицом своей совести и, может быть, Господа Бога, чем прежде. Так мне всегда казалось, и я всегда стыдилась и отворачивалась от прежней себя, такой, какой была за год или полгода до того.
Мысли о Франсуазе как-то странно раздваиваются, причем на передний план поочередно выходит то одна, то другая их часть: то я думаю о ее моральных и физических страданиях, то о своем собственном горе – о том, что я потеряла что-то поистине драгоценное, ведь я действительно очень любила Франсуазу и знала, что она меня тоже любит. Эта взаимная приязнь была такой нежной, такой живой и светлой!
Теперь вокруг меня пустыня.
Никто никогда не узнает, чем были для меня эти лето и осень. Никто не узнает, потому что я продолжала жить и действовать, но, о чем бы ни думала, никогда не чувствовала себя по-настоящему самой собой, и каждая мысль причиняла боль. Мне не пришлось еще испытывать телесных мук, и один Бог знает, придется ли. Но сердце и душа и все мое существо живут в постоянных мучениях. Никто не узнает, даже самые близкие люди – ведь я не говорю об этом ни Денизе, ни Николь, ни даже маме.
Слишком о многом нельзя сказать, ничто не заставит меня заикнуться о боли, причина которой – Жан; потому ли, что я храню это в себе и никто не должен в это вмешиваться, потому ли, что какая-то застенчивость не дает мне и самой себе об этом говорить. Попробую объяснить это чувство: иногда я не решаюсь занять это новое место, новую ступень в моей жизни – из-за недоверия к себе и инстинктивного отвращения к тому, чтобы show off[204]204
Выставлять себя напоказ (англ.).
[Закрыть], строить из себя невесть что.
Но и это не вся правда. А правда в том, что Жана уже год как нет и я страдаю так долго и так сильно, что не остается никаких сомнений: благодаря ему я действительно стала другой, нисколько не рисуюсь и не выдумываю своих чувств из головы.
У меня очень мало точек опоры. Вовне – ни одной. И стоит мне подумать о том, как все будет в реальности, как я невольно отступаюсь. Раньше – из-за того, что мне тогда казалось, будто любые практические планы испортят мечту. Теперь же – потому что я знаю, потому что меня жжет слишком ясное воспоминание о предпоследнем разговоре с его матерью, когда, не считая спора о религии – его я ожидала и не боялась, – она так больно ранила меня, что я этого никогда не забуду: накануне того дня я приехала к ним в Сен-Клу, не помышляя ни о чем дурном, а ее муж, по ее словам, ничего не знал и подумал, что я – просто девица, с которой Жан «флиртует». Какие обидные слова! Они не гордость мою оскорбили, а собственное представление о себе, то, что я сама в себе ценила больше всего, – мою чистоту, которую я тщательно и очень строго оберегала. По-видимому и даже наверняка, она это сделала не нарочно, тем более что до тех пор давала понять, что вовсе не считает меня просто… – не хочу повторять эти слова. Скорее всего, это вырвалось у нее нечаянно, потому что до нее вдруг «дошло», как дошло и то, какие битвы с мужем ей придется выдержать. Но в таком случае, при всем моем желании быть беспристрастной, я должна признать, что ей не хватает деликатности, чувства такта, которое подсказывает, как ваши слова отзовутся в душе собеседника, умения «поставить себя на место других». Для этого она слишком импульсивна или своенравна. Тому есть и другие подтверждения: разве настойчивость, с какой она в отсутствие Жана пытается заставить меня согласиться, что наши дети должны быть католиками (по-моему, это непорядочно, даже безотносительно к моим религиозным взглядам), не доказывает ее полного пренебрежения личностью другого человека? Я, разумеется, не думаю, что она дурно ко мне относится, наоборот, в какой-то мере она меня даже любит, но какая-то она толстокожая. Сама я никогда не стала бы никому навязывать свою веру, поскольку слишком уважаю чужую свободу совести.
Словом, никакой внешней опоры у меня нет. Даже тут, дома – насчет мамы я не уверена. Мы никогда не говорим об этом. Ни мама, ни папа никогда не говорят ни о Жане, ни о моем будущем. Возможно, потому, что я сама об этом не говорю и они не знают, что я думаю; возможно, так оно и лучше.
Да и внутри (в том внутреннем храме, который выстроился во мне за те несколько месяцев, что мы были вместе) мне многого не хватает, я слишком мало его знаю. Кроме того, он принесет с собой новый жизненный опыт, который, конечно, окажется весомым и решающим. Однако же есть некое чудесное пространство, где, стоит мне там очутиться, я нахожу тепло и солнце, – это мысль о нашем глубинном сходстве, о том, как мы понимаем друг друга. Туда стекаются все воспоминания трех месяцев прошлого года.
Я не могу говорить и о другом своем горе – о разлуке с Франсуазой, его материя слишком тонка, а потому невыразима.
Остается еще одно, огромное страдание – боль за других: за тех, кто рядом, тех, кого я не знаю, за всех людей на свете. О нем я тоже не могу сказать, потому что мне не поверят. Не поверят, что людские страдания не давали и не дают мне покоя каждый день и каждый час и что я ставлю их выше своих личных. А ведь именно это, и ничто иное, так резко отделяет меня от лучших друзей. Именно в этом причина той тягостной неловкости, того отчуждения, которое непременно возникает, с кем бы я ни заговорила. Неловкость, недопонимание в общении даже с хорошими знакомыми, даже с друзьями – такова расплата за то, что мне плохо от чужих страданий.
Одному Богу известно, чего мне стоит такая расплата, – ведь я всегда и всей душой стремилась отдавать себя другим людям: товарищам, друзьям! Теперь же вижу, что это невозможно – жизнь воздвигла барьер между мною и ими.
И наконец, последнее, впрочем, это уже не столько страдание, сколько жертва, которую я приношу из чувства долга, хоть не могу не понимать, как много значит для меня отказ от работы, от серьезных занятий музыкой, то есть от того, чтобы развивалась важная часть моего существа. But that is nothing[205]205
Но это ничего (англ.).
[Закрыть]. Это совсем не трудно.
* * *
Многие ли в двадцать два года вынуждены сознавать, что могут в любую минуту лишиться всех задатков, которые ощущают в себе, – а я без ложного стыда скажу, что чувствую, как велики они во мне, и в этом нет моей заслуги, это всего лишь посланный мне дар; что у них могут все отнять, – сознавать это и не роптать?
* * *
Странное противоречие.
Когда я рассуждаю с позиции, общей для всех: всех «нормальных» людей, всех, кто «может» дожить, то думаю, что война скоро кончится – еще каких-нибудь полгода. Что такое полгода по сравнению с тем, что мы уже прошли?
Но внутри у меня, в моем собственном мире сплошной мрак, тревога, меня преследует мысль о неизбежном испытании. Кажется, огромный темный туннель отделяет меня от того мига, когда я снова выйду на свет, когда вернется Жан. Для меня это символ: чтобы возродилось счастье, счастье для всех, мало уцелеть мне самой, нужно, чтобы вернулся Жан. Угроза для меня – депортация, а для него – опасности, которые его подстерегают.
Если же мне вдруг удается посмотреть на все вокруг глазами нормальных людей (теперь это случается так редко!), у меня поднимается настроение, светлеет на душе, но в то же время мне не верится, я думаю: «Да разве можно радоваться?»
* * *
Вероятно, уныние охватило меня с тех пор, как окончательно уехал Жан. Мне кажется, теперь со мной может случиться что угодно.
* * *
Вчера ходила в гости к Леоте, внешне старалась быть собою прежней, внутри же полный хаос – ужасно неприятно!
Я знаю, зачем веду этот дневник, хочу, чтобы его передали Жану, если, когда он вернется, меня не будет. Пусть, если я исчезну, он узнает все или хотя бы часть того, о чем я думала без него. А думаю я непрестанно. Это, в сущности, одно из моих открытий последнего времени: я постоянно сознаю все, что со мной происходит.
Говоря об «исчезновении», я не имею в виду смерть, нет, я хочу жить, насколько это будет в моей власти. Даже в депортации буду упорно думать о том, чтобы вернуться. Если только Господь не отнимет у меня жизнь, или ее не лишат меня люди – это было бы страшно и совершилось бы не по Божьей воле, а по злому человеческому произволу.
Если это случится и если кто-нибудь прочитает эти строки, он увидит, что я была готова к такой участи, не то чтобы заранее смирилась с ней – не знаю, на сколько хватит моих физических и моральных сил сопротивляться тому, что на меня обрушится, – но была к ней готова.
И может быть, читающий дневник на этом самом месте содрогнется, как содрогалась я каждый раз, когда встречала у давно умершего автора слова о его собственной смерти. Никогда не забуду, как, прочтя рассуждения Монтеня о смерти, подумала словно «из другого времени»: «И вот он тоже умер, это совершилось, а он еще тогда думал о том, что будет после его смерти», – мне показалось, будто он обманул Время.
И то же самое в стихах Китса, от которых захватывает дух:
This living hand, now warm and capable.
Of earnest grasping, would, if it were cold
And in the icy silence of the tomb,
So haunt thy days and chill thy dreaming nights
That thou wouldst wish thine own heart dry of blood
So in me veins red life might stream again,
And thou be conscience-calm’d – see, here it is —
I hold it towards you.[206]206
Моя рука – она еще живая / И тянется к тебе с теплом и лаской, / А будь она мертва и холодна, / Безмолвное касанье ледяное / Тебя бы день и ночь терзало страхом, / Раскаяньем, желаньем умереть, / Чтоб только смолкли совести укоры – / Утешься, не казнись, я здесь. (Пер. Елены Баевской.)
[Закрыть]
Но я увлеклась, я не такая мрачная, как эти строчки. И никого не хочу тревожить.
* * *
Отдам эти листки Андре. И, как только сделаю это, вероятность того, что Жан их прочтет, станет реальной и существенной. Тогда уже я точно буду чувствовать, что обращаюсь к нему, и не удержусь от искушения перейти от третьего лица ко второму и писать, как писала в письмах: «Жан, вы». Но и это «вы», и все прочие формальности представляются мне чем-то фальшивым, наигранным, как будто это не я говорю, хотя, будь он тут, для меня было бы совершенно естественно говорить ему «вы». Теперь же в душе я думаю или, вернее, чувствую, еще не прибегая к словам, – чувствую, что это мой Жан, и говорю ему «ты», иначе я лгала бы сама себе.
Написала и поняла, что и это неправда. На самом деле я не знаю, как называю Жана в душе, – ведь это происходит на том уровне, где еще нет ни мыслей, ни слов.
Если я напишу «милый Жан», получится, как будто я играю в героиню романа – на ум приходит мисс Триплоу с ее «милым Джимом» из «Марины ди Вецца»[207]207
Героиня романа британского писателя Олдоса Хаксли, В оригинале этот написанный в 1925 г. роман называется Close up those barren leaves («Закройте эти бесполезные страницы» – это цитата из стихотворения Уильяма Вордсворта), во французском переводе – «Марина ди Вецца» (это название итальянской деревни, где происходит действие книги).
[Закрыть], – смешно! Смеяться – вот бы хорошо! Жан так любит смеяться. И я раньше смеялась. Теперь же любой юмор кажется кощунством.
* * *
Выписываю цитаты из «Семьи Тибо» (из «Эпилога»), которые поразили меня также, как «Рука» Китса.
С. 221. Антуан говорит о войне и о событиях, которые разворачиваются на севере: «Буду ли я свидетелем этого? Ужасающая медлительность, с какой в глазах отдельной личности происходят события, движущие историю, – вот что не раз мучило меня за эти четыре года».
С. 239. 1918 г.: «[…я почувствовал интерес к будущему] К тому будущему, которое начнется с окончанием войны. Всякая вера будет утрачена на долгие годы, если восстановленный мир не переплавит, не перестроит, другими словами – не сплотит истекающую кровью Европу. Да, если вооруженные силы останутся по-прежнему основным орудием политики государств, если каждая нация, скрывшись за своими пограничными столбами, будет по-прежнему единственным судьей своих поступков и не захочет обуздывать свои аппетиты; если федерация европейских государств не приведет к установлению экономического мира, как того хочет Вильсон […]; если эра международной анархии не отойдет окончательно в прошлое […]; тогда все придется начинать заново, тогда, значит, вся пролитая сейчас кровь была пролита понапрасну.








