Текст книги "Дневник"
Автор книги: Элен Берр
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Вторник, 30 ноября
Утром написала письмо Ивонне, а вчера вечером – Жаку. Удивительно, как смерть бабушки словно вызвала из прошлого внука и внучек, какими мы были когда-то, связала нас еще прочнее.
Вот исполнение желания, которое она высказала в последнем письме: чтобы внуки всегда жили дружно. По-моему, замечательная мысль.
Единственный доступный нам неоспоримый опыт бессмертия души – это бессмертная память о мертвых среди живых.
О другом бессмертии никто и ничего не может утверждать, так как никто ничего не знает. Для многих вера в будущую жизнь – это уловка, маскирующая страх смерти, и католицизм, к сожалению, играет на этих чувствах, поощряет их. Быть может, кто-нибудь и знает, через озарение. Но по большей части люди верят в рай и ад лишь потому, что им это внушали с детства, как нынешние немцы верят в то, что все евреи – негодяи. На самом деле это неисповедимая тайна, и лично я вверяю себя Богу. Единственный из смертных, кто верно рассуждал об этом, был Гамлет в монологе «Быть или не быть».
Память о бабушке светлая, во-первых, потому что она просто умерла, когда кончилась ее жизнь, а в неизбежности есть своя красота. Так и должны мы, люди, относиться к жизни и смерти – как к неизбежности. Что понимаешь, с тем смиряешься. А вот с чем смириться нельзя, так это с преступным безумием тех, кто сеет смерть по собственному произволу, кто убивает друг друга, тогда как только Бог распоряжается смертью.
А во-вторых, эта память светла, потому что у бабушки душа была светлая. С бабушкой связаны только счастливые воспоминания, при мысли о которых сердце наполняется нежностью.
30 ноября 43 г.
Если бы смерть была такой, как в «Освобожденном Прометее», а она и была бы такой, если бы в людях не было зла:
And death shall be the last embrace of her
Who takes the life she gave, even as a mother,
Folding her child, says, «Leave me not again».[241]241
И смерть придет, как ласковая мать, / Которая дитя свое обнимет / И скажет: «А теперь пора уснуть». (Перси Биши Шелли. «Освобожденный Прометей», действие III, сц. 3. Пер. Елены Баевской.)
[Закрыть]
Потрясающе: это как раз то, что я сейчас пыталась выразить. И вдруг нашла, точно свет вспыхнул в ночи, в «Прометее» Шелли. Тут говорится о возрождении мира после освобождения Прометея. Это Земля говорит.
Зачем Бог заложил в человека способность творить зло и способность постоянно верить в освобождение человечества?
Как у Китса:
Bright Star!
Hung in lone splendour among the night…[244]244
О ясная звезда! / Одна в ночи ты красотою блещешь… (Неточная цитата из сонета Китса «Ясная звезда». Пер. Елены Баевской.)
[Закрыть]
As the billows leap in the morning beams.[245]245
Как волны плещут в утренних лучах (Перси Биши Шелли. «Освобожденный Прометей», действие IV. Пер. Елены Баевской.)
[Закрыть]
Ликование.
Once the hungry Hours were hounds,
Which chased the day like a bleeding deer,
And it limped and stumbled with many wounds
Through the nightly dells of the desert year[246]246
Были злые часы, как голодные псы, / Как усталый олень убегал от них день, / И под лай собак по стезе невзгод / Ковылял во мрак сквозь пустынный год… (Перси Биши Шелли. «Освобожденный Прометей», действие I. Пер. Елены Баевской.)
[Закрыть].
Это как сейчас.
Для меня. И тем более для депортированных и заключенных.
Нет никакого преувеличения в словах Шелли о том, что поэзия – превыше всего. Из всего сущего она ближе всего к истине и к душе. (Сказано плохо, но искренне.)
Прекрасная греза Четвертого действия – неужели в ней представлено то, чего не существует, о чем можно мечтать и что противоречит яви? Об этом каждый раз задумываешься с тоской, когда читаешь утопии.
Понедельник, 6 декабря, вечер
Хочется бегать, прыгать, плясать. Не могу сдержать радости: есть известия о Франсуазе и других. Уф, я это сказала! Мать мадам Шварц прислала пневматичку – она получила открытку от дочери, датированную 25 октября, из Биркенау[247]247
Биркенау, или Аушвиц-II, – это, собственно, и есть лагерь уничтожения, с газовыми печами. Но Элен, как и все, ничего об этом не знает.
[Закрыть]. Франсуаза передает привет отцу. Мадам Робер Леви и Лизетта Блок тоже с ней. Наконец-то пробита стена молчания!
Надо подумать, как бы рассказать Сесиль, Надин, Монике де Виган. Ни у кого из них нет телефона, damn it![248]248
Черт возьми! (англ.).
[Закрыть] И из дома не выйти – половина восьмого. Побегу завтра прямо с утра на Лилльскую улицу. Позвонила от Эбраров Канлорбам. Ответил муж Николь. На счастье, согласился передать.
Слава Богу! Я так молилась.
Знать, где они находятся! Получить эту весточку – впервые после страшного отъезда. Хоть какая-то зацепка, а то ведь тычешься вслепую, не знаешь, что думать.
Вторник, 7 декабря, вечер
Жак прислал маме два полных нежности письма. Его преподаватель месье Колломп был зверски убит – его застрелили из револьвера в Клермон-Ферране во время налета на Страсбургский университет – до нас доходили слухи о том, что там случилось. Мы знали, что факультет окружили, убили кого-то из специалистов по античной истории, а всех преподавателей и студентов из Эльзаса-Лотарингии построили во дворе, заставили десять с лишним часов простоять с поднятыми руками и в конце концов депортировали. Заправлял всем студент-француз, сын французского офицера, он выдавал немцам всех эльзасцев и лотарингцев. А убитый преподаватель, значит, и был месье Колломп[249]249
Поскольку Эльзас и Лотарингия были аннексированы и присоединены к Третьему рейху, Страсбургский университет в сентябре 1939 г. был переведен в Клермон-Ферран, где в сентябре 1940 г. начались занятия. Университет стал крупным очагом Сопротивления. 25 ноября 1943 г. гестаповцы устроили налет. Был убит специалист по древним папирусам Поль Колломп, 1200 человек арестованы, 110 из них попали в заключение.
[Закрыть].
Я понимаю, как Жак был потрясен. Ему внезапно, в один момент открылось все, что мучит меня уже много месяцев. Он пишет о человеческом страдании. Хочет писать работу о страдании у греков. Во мне все бурлит, как подумаю, что он проходит то же, что прошла и я, что вот теперь-то он хорошенько поймет, о чем говорилось в моих письмах и почему меня так волнует «Гиперион». Так хочется написать ему прямо сейчас. Чтобы он понял, что со мной произошло и до чего мы похожи. И, конечно, помочь – уж я-то знаю, каково ему.
* * *
Рассталась с мадам Леман, расстроенная подлым поступком ее компаньонки, которая продала их общее предприятие без ее ведома. Наверное, работа служила ей единственной опорой, а теперь на нее обрушилась вся тяжесть ее бедственного положения. На прощание она сказала: «Отдохнем на том свете».
Недавно я читала что-то подобное в одном русском романе – кажется, в «Поединке» Куприна была цитата из Чехова: «Погоди, дядя Ваня, мы отдохнем… мы отдохнем»[250]250
В «Поединке» Куприна нет этой цитаты из «Дяди Вани», Элен подвела память.
[Закрыть].
Еще она сказала: «Мне все говорят: ваши дети молоды, они выдержат, устоят. А я им отвечаю: они не устоят против револьверной пули».
Что они сделают со всеми этими лагерями, когда дела пойдут совсем плохо? В Киеве уничтожили двадцать тысяч евреев. В Феодосии, в Крыму – двенадцать тысяч в одну ночь[251]251
По понятным причинам до Элен доходили неточные сведения. В Бабьем Яре под Киевом в 1941–1943 гг. были, по разным данным, расстреляны более ста тысяч человек. Отступая в августе-сентябре 1943 г., нацисты уничтожали следы преступлений – откапывали и сжигали останки жертв. В Феодосии в декабре 1941 г. были уничтожены около двух тысяч евреев и крымчаков.
[Закрыть].
* * *
Весь день бегала. Пять раз за утро ездила на метро, чтобы доставить месье Б. радость передать записку в ответ на письмо мадам В. Страшно обрадовалась, когда увидела на открытке от мадам Шварц характерную подпись «Тереза»; приписала в конце письма фразу на корявом немецком. С таким волнением держала в руках это письмо, которое, надеюсь, дойдет до нее месяца через два.
* * *
Побег Жана К. С. Невероятная история. Избиение в камере, стрельба через подвальное окошко, клятва четырнадцати человек.
Среда, 8 декабря
Приходила в гости мадам Моравецки. Принесла самодельные тряпичные куклы.
С интересом слушала все разговоры.
Но есть в ней что-то такое – до сих пор не – пойму, нравится она мне или нет. По-моему, в ней мало тепла, душевности, что ли, и из-за этого между нами всегда остается определенное расстояние. Хотя затея с куклами очень трогательная. Она проявляет к нам внимание. Но любит ли она меня? Принимает ли, как мне бы хотелось? Или остается при прежних взглядах?
Понедельник, 13 декабря, вечер
Почему-то у меня дурные предчувствия. Вот уж недели две, как со всех сторон говорят, что к первому января нас всех арестуют. Сегодня в институте меня специально дождалась Люси Моризе (мы с Денизой ходили покупать книги для Жака), один знакомый просил ее предупредить таких, как мы, что их заберут до 31 декабря. Она умоляла меня что-нибудь сделать. Но что? Перевернуть мир?
Такие слухи ходят не первый раз. И не первый раз нам дают подобные советы. Так почему я так встревожилась?
Объективно – есть от чего. Мне кажется, мы – последняя порция, и вряд ли нам удастся выскочить из сети. В Париже почти не осталось евреев, а поскольку арестовывают теперь немцы, нас некому будет предупредить, так что шансов уцелеть очень мало.
А субъективно – позапрошлой ночью мне приснился сон, как обычно, очень внятный, будто бы мы наконец решили, что пора прятаться в разных местах, и наметили, кто куда пойдет. Я проснулась в смятении. Это было так похоже на реальность.
Почему я встревожилась? Мне не страшно. И я давно ко всему готова. Так давно, что уж думаю, не глупо ли ждать, раз точно знаешь, что с тобой сделают. Не безрассудно ли? Не думаю, потому что я остаюсь здесь, понимая всю опасность, и это сознательный выбор.
Почему я делаю такой выбор? Не потому, что хочу показать свою смелость или выполнить долг – в такой позиции слишком много гордыни, да я и не считаю это своим долгом. Будь я врачом и речь бы шла о том, чтобы бросить больных, тогда другое дело.
И все-таки, если бы я оставила свою «официальную» жизнь, мне бы казалось, что я совершаю предательство. Не других предаю, а себя. Я слишком свыклась со страданием, с борьбой, с несчастьем, чтобы заново привыкать к другой жизни. Потому что испытания – это путь к очищению.
Да и практически все очень сложно: если прятаться, так уж всем – родителям, Денизе, семейству С. При большом желании это осуществимо. Но я прекрасно знаю, что никто из нашей семьи не решится на это, пока не возникнет прямой опасности, а тогда, весьма вероятно, уже будет поздно.
Я сказала, что мне не страшно. Но, может, это от незнания: ведь я не знаю, какие мучения мне предстоят и смогу ли я их выдержать. Может, оказавшись там, я подумаю, как же мы были слепы и безумны, что остались.
Я точно знаю, что если нас схватят, то меня и родителей депортируют отдельно, и для нас всех это будет не меньшая беда, чем сама депортация.
И тогда я подумаю: как же, зная заранее, ты ничего не сделала, чтобы этого избежать?
Если кто-нибудь будет читать эти строки и это действительно произойдет, он будет потрясен, будто его коснулась та самая «рука» Китса, и скажет: да, как же, как же так?
Но не за себя я тревожусь. Сама, одна я все бы вынесла. Я боюсь за других: за Денизу и Франсуа, ведь Денизу, в ее положении[252]252
Дениза, сестра Элен, в то время была беременна.
[Закрыть], разлучат с Франсуа. Кроме моральных страданий будут и физические: голод, плохое обращение, никакой медицинской помощи.
А бедная, хрупкая тетя Жер, и без того уже совершенно подавленная (она-то с самого начала была настроена фаталистически, и я за это на нее сердилась), а дядя Жюль – он этого не вынесет! И Николь, особенно Николь с Жан-Полем. Она представления не имеет, что это будет, иначе не говорила бы так безучастно. Словом, по-моему, я осведомлена лучше всех.
А может быть, это снова ложная тревога. Наспех принять такое важное решение, все бросить, а потом, глядишь, ничего и не случится?
Впрочем, даже если это окажутся пустые слухи, все равно каждый день арестовывают сотни людей, всего депортировано уже около ста тысяч человек, и ложная тревога или нет, но факты таковы, и нас лишь по случайности еще не настигла та же судьба; эти всплески тревоги разгоняют туман, которым мы сами себя окружаем, и доводят до сознания то, что мы давно уже должны были осознать, потому что оно давно существует и угрожает нам.
* * *
Вчера после обеда я не сдержалась и расплакалась. По сути, из-за пустяка – вышел очередной спор с мамой об англичанах; в который раз я убедилась, что с мамой спорить бессмысленно: стоит высказать какое-нибудь мнение, как она, вместо того чтобы вникнуть и начать спокойно обсуждать, тут же с горячностью выдвигает другое, прямо противоположное. Например, скажет кто-нибудь, что во внешней политике англичане ведут себя эгоистично, а зачастую не слишком благородно (нельзя же это отрицать!), – она тут же заявит: «Мы не имеем права их судить, мы их предали!» или «Немцы, по-вашему, лучше?» (В обоих этих случаях мы с ней сходимся.) Неужели нельзя, несмотря ни на что, уважать свободу слова? Особенно когда никто не держится за свою правоту. Я ужасно расстроилась, потому что никак не могу добиться от мамы объективности, потому что начинаю сердиться на нее, а она, чувствую, – на меня, и не могу решить, что важнее: доискиваться до истины или смириться с маминым характером – такая уж она есть! – и что-то во мне, как иногда бывает, противилось моему собственному убеждению, что надо понимать и принимать других, признавая их право иметь свои взгляды, равноценные любым иным. К этому раздражению прибавилась вся накопившаяся горечь, и я проплакала или пыталась плакать целых полчаса.
22 декабря
Не прикасалась к дневнику неделю или больше. Последнюю запись сделала в тот день, когда Люси Моризе сказала, что нас скоро арестуют, и заклинала меня уезжать. С тех пор мне каждый день твердили об этом все подряд, вплоть до месье Руши в субботу. Но в субботу же случилось еще кое-что, заставившее нас всполошиться куда сильнее и, как оказалось, напрасно. Теперь мне уже трудно вспомнить, как было страшно тогда, днем и вечером; показалось, что сбылись мои худшие опасения: утром к Денизе явился немец в форме – хотел посмотреть квартиру. Потом нас успокоили, сказали, что это обычное дело. Но тогда я уже ясно увидела, и все мы ясно увидели, как Денизе и Франсуа приходится покинуть свой дом, как они прячутся, где-то скитаются, и так до конца войны – еще двое обреченных на такую жизнь, на этот раз из нашей семьи. Дениза, в ее положении! Она не могла прийти в себя после этого посещения и весь обед изо всех сил старалась не разрыдаться. Потом я до вечера сидела тут, дежурила, мама, Дениза и Андре с мужем пошли на квартиру, а папа и Франсуа – к Роберу Л. Пришлось вытерпеть визит четы Робер Валь. Машинально я все продолжала одевать кукол. На другой день чувствовала себя разбитой, будто всю ночь танцевала на балу!
* * *
Вчера вечером мама сказала мне, что депортирован Андре Бор – он сам, жена и четверо маленьких детей. Это не выходит у меня из головы. Конечно, ничего удивительного. Но все были уверены, что уж их-то не тронут. И именно сейчас, под Рождество, это же детский праздник – я как раз наряжаю елки. От этого особенно горестно.
Понедельник, 27 декабря
Вчера у нас была елка. Я не ошиблась, просто двое суток слились в одни, я и трех часов не проспала из-за того, что был заложен нос.
Съездила за Пьером и Даниеллой. Даниелла – копия матери, каждое слово, каждый взгляд так напоминают ее, что мне стало как-то по-особому больно, как еще никогда не бывало. Облик мадам Шварц немного стерся в памяти, осталось просто грустное воспоминание. Но Даниелла его воскресила.
В два часа, когда я уже собралась на урок немецкого, пришла Одиль. Я даже не удивилась. Восприняла, как будто так и надо. И вообще, мне кажется, мы расстались вчера. От одиночества? Мы словно бы продолжили прерванную беседу.
Пятница, 31 декабря
Хотела посвятить все утро работе, хотя отлично знаю, что теперь работа для меня – всего лишь способ ненадолго забыться. Знаю, что так и не разрешила противоречие между работой и действительностью, между самоосуществлением и деспотичным призывом этой самой действительности и что это противоречие возобновится, как только в полдень я закрою книгу. Собиралась поработать еще вчера вечером, но слишком устала. За несколько драгоценных свободных часов, которые буквально удалось урвать, ничего не сделала, потому что, когда я пришла домой, у нас была Дениза, и я слишком устала (в каникулы не отдыхала ни дня), в результате опять расплакалась, как в тот день с мамой; ничего не поделаешь – как будто прорывается плотина.
Пыталась сесть с утра – иной раз все еще мечтаю, как это было бы прекрасно: все утро проработать, думаю о поэзии, о том, сколько радости это могло бы мне доставить и сколько я могла бы Сделать. И как же до сих пор не поняла, что такого больше не будет, не может больше быть? Как до сиг пор не отказалась от этой мысли и не смирилась с тем, что это невозможно? Вот и сегодня утром я решила поработать всего-то до одиннадцати часов, потом надо сходить в больницу к Мишель Варади[253]253
Сохранились сведения о том, кто такая была Мишель Варади. Эта девочка прожила всего пять лет (1939–1944), после депортации родителей содержалась в детском приюте в Нейи, потом и ее отправили в лагерь смерти.
[Закрыть]. (Еще одно нововведение немцев: теперь евреи не имеют права лечиться в больницах.) Но мама прочитала газету, и все рухнуло: последние крохи надежды, последняя, с таким трудом отвоеванная возможность доставить себе несколько минут искусственного счастья; действительность победила. Две новости: Дарнан[254]254
Жозеф Дарнан – коллаборационист, создатель французской милиции, призванной бороться с партизанами и Сопротивлением. В конце декабря 1943 г. вошел в состав вишистского правительства в качестве главы Сил поддержания порядка. С этого времени милиция усиливает действия против членов Сопротивления и евреев. Расстрелян в 1945 г. по приговору французского суда.
[Закрыть] назначен комиссаром Сил поддержания порядка. Не знаю, кто он, верно, какой-нибудь бандит, холоп нацистский, каких теперь немало развелось. Но означает это только одно: будет настоящая гражданская война, новые аресты и новые убийства. Убийства со всех сторон. А что значит убивать? Убивать – значит прерывать чьи-то жизни, полные надежд и сил, уничтожать внутренние миры, такие же богатые и яркие, как мой, к примеру. Причем хладнокровно. Убийцы видят только тело, но убивают вместе с ним и душу. И чем дальше, тем больше убитых. Стоит начать кровопролитие – конца ему не будет.
Как быстро исчезает всякая мораль и уважение к человеческой жизни, когда перейдена определенная черта! Люди мгновенно скатываются на уровень животных. Нацисты скатились уже давно. Они играют с пистолетом и со смертью, как с носовым платком. Это они запустили страшный механизм, который теперь набирает все новые обороты.
Я, кажется, схожу с ума. И временами теряю власть над собой.
Вторая новость – речь гауляйтера Заукеля[255]255
Фриц Заукель – нацистский лидер, назначенный Гитлером ответственным за привлечение в Германию рабочей силы со всей Европы. Повешен по приговору Нюрнбергского трибунала.
[Закрыть], вся целиком направленная против евреев. Мне тошно от этого: мало, что ли, их мучили, преследовали, убивали вот уже четыре года? Евреев больше не осталось (и сколько немыслимых страданий принесло это людям, которые уж точно имели больше прав на жизнь, чем чудовища вроде этого Заукеля) – и что же, это помогло им выиграть войну? Что-то им принесло?
Какое, интересно, впечатление произвела бы подобная речь на сторонних людей? Думаю, только отчасти такое же, как на меня: показалась бы глупой и нелепой. Но они не почувствовали бы другого: боли за все перенесенные страдания.
* * *
На днях читала рассказ Куприна «Гамбринус». История еврея-музыканта в России, написанная с чувством и объективно, что-то похожее на Дюамеля (в «Жизни мучеников») или Роже Мартена дю Тара. Про гонения там рассказано в общих чертах. Но я будто бы вижу собственными глазами все, как было. Обозначены все те же методы, с их холодным расчетом и дикой жестокостью. Ужасно. Знать, что так было всегда и всегда одинаково беспощадно.
* * *
Когда я пишу «еврей», это не передает мою мысль, потому что для меня такого выделения не существует, я не чувствую себя отличной от других людей и никогда не смогу воспринимать себя как часть какой-то обособленной группы – может, потому я и страдаю, от непонимания. Страдаю оттого, что люди так жестоки. Оттого, что на человечество обрушилось зло; но поскольку я не чувствую себя частью национальной, религиозной или иной группы (это всегда предполагает некую гордость), то могу опираться только на свои личные суждения и переживания, только на свой разум. Вспоминаю, что говорил Лефшец во время собрания на улице Клода Бернара и как меня бесили его речи в защиту сионизма: «Вы уже не знаете, за что вас преследуют». Это правда.
Сионистский идеал кажется мне слишком узким, проникнутым духом групповой исключительности; что сионизм, что чудовищно раздутый германизм, который мы сейчас наблюдаем, что любой шовинизм – во всем этом есть непомерная гордость. Нет, все такие группировки решительно не для меня.
1944
Воскресенье, 10 января 1944 г., вечер
Дойду ли я до конца? Этот вопрос звучит все страшнее. Дойдем ли мы до конца?
Перед нами сейчас два больших пути, оба чреватые опасностью и, возможно, смертью: это постоянно угрожающая депортация и события, которые произойдут до конца войны. Они приведут к ее окончанию, но, как я вижу теперь, после слов Жерара, ужасной ценой.
Боюсь за Жана – ему придется рисковать жизнью. Если после всего этого мы увидимся вновь, если я избегну опасности, которая подстерегает нас уже два года, а он пройдет сквозь эту огненную бурю живым и здоровым, как же дорого обойдется нам это счастье! Каким оно будет драгоценным!
Но его возвращение окажется совсем не таким, как представлялось мне раньше. Никакого звонка в дверь. Мне не придется думать, в какой комнате его встретить. Вряд ли я буду здесь. Даже если со мной ничего не случится, где все мы очутимся после великого потрясения, которое ждет Францию?
Через три месяца? Три месяца – это очень долгий срок для тех, кто каждый день ждет высадки десанта, опираясь только на свои надежды и ложные слухи. Но этот срок станет коротким, как только придет точное известие, что ожидаемое состоится.
Да, это страшно долго для страдающих, для узников концлагеря около Вены, про которых рассказывала мадам Понсей: они так ослабли, что шатаются, когда в них попадают куски хлеба, которые бросают им соседи, пленные французы. Для депортированных, умирающих от голода, для тех, кого пытают в тюрьмах.
Сегодня у Брейнара Франсуа рассказал историю, которую услышал от своего знакомого, инженера-железнодорожника из Шалона. В Шалоне остановился поезд с депортированными (уклонистами[256]256
Те, кто уклоняется от принудительных работ в Германии, на которые, согласно оккупационным и вишистским законам, начиная с февраля 1943 г. должны были ехать все молодые французы от 20 до 22 лет.
[Закрыть]). В одном из вагонов узники разобрали пол и легли между рельсов в надежде таким образом спастись. Поезд тронулся. Но немцы все предусмотрели. Все вагоны состава были наглухо заперты, кроме последнего, где ехали вооруженные солдаты. Когда состав отъезжал, они видели людей на полотне и стреляли в них из всех стволов (разрывными пулями, уродующими тело). Два-три человека пытались бежать – их убили. Стреляли до тех пор, пока не попали в каждого. Потом сошли с поезда, стали бить прикладами раненых, заставили их встать, снова выстрелы, и наконец всех без разбора: мертвых, раненых и умирающих – побросали в грузовик. Поезд уехал. Двенадцать погибших, о которых никто не узнает.
Всюду жестокость. Свирепствует шквал смерти, его не глядя насылает обезумевшая нация на кого попало, потому что не все желают принимать эту их теорию расового превосходства.
* * *
Я перестала заниматься музыкой, потому что меня томит предчувствие страшных бед. Например, так и вижу Денизу в вагоне для депортации – невыносимая мысль. Я на нее сердилась, думала: она не понимает, не отдает себе отчета, что ей грозит, это преступно. Ей надо немедленно скрыться. Мы ждем настоящей, не ложной тревоги, а тогда уж будет поздно. Как можно жить при таком риске?
В пятницу мы это и обсуждали у мадам Мийо[257]257
Дениза Мийо и ее муж Фред – создателя «Временной взаимопомощи».
[Закрыть]. Она говорила: потом, когда беда нагрянет, мы будем ужасаться своему безумию: почему остались и не спрятались, хотя была возможность. Да, наверное, многие не до конца сознают. Но я, я все прекрасно сознаю, поэтому так мучаюсь.








