Текст книги "Дневник"
Автор книги: Элен Берр
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Но иной раз исполняются и самые смелые надежды».
Если эти строки были написаны в то время (и даже если написаны позднее, но верно передают его дух), значит, я была права, когда в субботу сказала Жану Пино, как раз когда он давал мне «Эпилог»: «Все безнадежно». Безнадежно вдвойне: во-первых, для нас, а во-вторых, по отношению к сказанному в последней фразе; эту вторую безнадежность почувствуют лишь те, кто, как я, читая, ставит себя на место повествователя и доверяется ему (может, это моя наивность?).
«(Пишу это, словно и я тут буду „при чем-то“…)».
Знаю, что это всего лишь вымысел, что автор не наблюдал свое умирание, как Антуан, но верю, что он смотрел глазами своего персонажа. Я думаю, Мартен дю Гар ничего не придумал, а показал все правдиво, поскольку его талант делает его прозорливее нас. И верю в психологическую достоверность его романа.
С. 270. Жан-Полю: «Особенно мне хотелось бы защитить тебя от тебя же самого. Превыше всего опасайся обмануться на свой счет. Глупо поверить внешнему. Будь искренним даже в ущерб себе […]. Пойми, попытайся понять следующее: для мальчика твоей среды – я хочу сказать развитого, много читающего, живущего с непрерывным общением с людьми умными и свободными в своих суждениях – представления о некоторых вещах, о некоторых чувствах обгоняют опыт. Вы постигаете умом, воображением тысячи чувств, не испытав их на практике, непосредственно. Вы сами не подозреваете; об этом. Вы не отличаете „знать“ от „испытать“. (Ср. у Китса: sensation with and without knowledge[208]208
Чувство, основанное и не основанное на знании (англ.). (Из письма Китса Джону Гамильтону Рейнолдсу от 3 мая 1818 г.).
[Закрыть]). Вы полагаете, что испытываете такое-то чувство или потребность; на самом же деле вы только знаете, что такие-то чувства и потребности испытываются людьми…»
С. 281: «Не опасайся противоречий. Они хоть и неудобны, но полезны. Именно в те минуты, когда мой разум находился в тисках неустранимых противоречий, именно тогда я чувствовал себя ближе, чем когда-либо, к той Истине с большой буквы, которая вечно ускользает от нас.
И если бы мне было суждено „вернуться к жизни“, я хотел бы, чтобы это совершилось под знаком сомнения».
Шекспировская беспристрастность.
С. 293: «Сохранять свое „я“, не бояться впасть в ошибку. Неустанно, без боязни отрицать себя самого еще и еще. Видеть свои ошибки так, чтобы все ярче становился свет самопознания, все глубже – сознание своего долга».
Вот этому я только что получила самое наглядное подтверждение. Вдруг явилась Элен – попросить, чтоб я вышла к какой-то мадам Сарбор (?), которая уже давно дожидается папу. Ругаюсь про себя, злюсь на Элен – и она уже представляется мне этакой мамзель Агатой из Акселя Мунте[209]209
Мамзель Агата – назойливая экономка из автобиографической книги «Легенда о Сан-Микеле» (1929) шведского врача и писателя Акселя Мунте (1857–1949).
[Закрыть]; знаю, что неправа, но ничего не могу сделать со своим раздражением. А оказалось, это мадам Сартори, чудесная эльзаска, которая обожает папу. Раздражение мое тут же прошло (как я и думала), и я устыдилась своей «предвзятости». Мы с ней разговорились. Ее сестра уже сорок лет живет в Эльзасе, у нее пятеро детей, а муж в Савойе – так вот, ее отпустили в Париж всего на неделю, а дети на это время остались в заложниках.
Надо бы обладать способностью смотреть на вещи взглядом судьи, который возвышается над всем и видит обе стороны любого вопроса.
С. 293: «Газеты. Англичане топчутся на месте. Мы тоже, хотя кое-где наблюдается незначительное продвижение. (Слова „незначительное продвижение“ я переписал из сводки. Но я-то вижу, что это означает для тех, кто „продвигается“: похожие на кратер воронки, забитые ползущими людьми ходы сообщения, переполненные перевязочные пункты…)».
С. 245: «У меня никогда не было ни времени, ни вкуса (романтического) вести дневник. Жалею об этом. Если бы мог сейчас, сегодня иметь вот здесь, под руками, записанное черным по белому все мое прошлое, начиная с пятнадцатилетнего возраста, я острее ощутил бы, что оно действительно существовало; моя жизнь обрела бы объемность, весомость, реальность очертаний, плоть истории; она не была бы чем-то текучим, бесформенным, как полузабытый сон, при пробуждении неуловимый для сознания».
И выше: «Кажется, будто проваливаешься в открытый люк… Я заслуживал лучшей участи. Я заслуживал (самонадеянность?) того „прекрасного будущего“, которое сулили мне мои учителя, мои товарищи. И вдруг, на повороте окопа, струя газа…»
А вот еще отрывок, очень красивый:
«Было так тепло, что около часу я поднялся, чтобы отдернуть занавески. Прямо с постели погружался в прекрасное летнее небо. Ночное, бездонное. […]
Вдруг мне подумалось (и я считаю эту догадку правильной), что астроному, привыкшему жить мыслями в межпланетных пространствах, должно быть, много легче умирать.
Долго-долго раздумывал обо всем этом. Не отрывал глаз от неба. Оно необъятно, оно уходит от нас все дальше и дальше, с каждым новым телескопом. Поистине умиротворяющие мысли! Бесконечные пространства, где медленно движутся по своим орбитам множества светил, подобных нашему Солнцу, и где Солнце, – которое кажется нам громадным и которое, если не ошибаюсь, в миллион раз больше Земли, – есть ничто, всего-навсего одно из мириад небесных тел…
Млечный Путь, звездная пыль, легионы светил, к которым тяготеют миллиарды планет, отделенных друг от друга сотнями миллионов километров! И туманности, откуда возникнут в будущем новые и новые вереницы светил. И все эти кишащие рои миров ничто, ибо и они, как показывают расчеты астрономов, занимают лишь бесконечно малое место в бесконечном пространстве, в том эфире, который, по нашим догадкам, весь изборожден, весь трепещет от излученья под пронизывающим действием сил взаимопритяжения, полностью нам неизвестных.
Напишешь такое, и с воображением уже не совладать. Благотворный вихрь кружит голову. Этой ночью, – в первый раз, в последний, быть может, раз, – я мог думать о смерти с каким-то спокойствием, с каким-то трансцендентным равнодушием. Освободился от страхов, был почти чужд своей тленной плоти. […]
Дал себе слово каждую ночь смотреть на небо ради этой безмятежности».
* * *
В свете открытий современной науки человек – бесконечно малая пылинка, но существует молитва.
* * *
«Эпилог» «Семьи Тибо» великолепен, в нем уже почти нет никакого действия, а в центре внимания остается одно: душа человека (Антуана или любого другого – не важно, но это подлинная человеческая душа), и она показана так, что каждый читатель чувствует, что это касается его лично, потому что это мог быть он.
На днях ехала в поезде за Шарлем[210]210
Тоже, как Симон, мальчик-сирота, который бывает в семье Берр.
[Закрыть] и поняла, что есть еще две причины, по которым я так люблю эту книгу. Во-первых, этот плачевный конец целой эпохи, описание зияющих брешей, которые война пробила в этой семье и в этом круге людей, – все это, вне всяких сомнений, ждет и нас – потом.
А во-вторых, как больно становится Антуану, когда он только после того, как Жак исчез, осознаёт, что мог бы его понять. Мне так знакомо это мучительное сожаление: когда сближаешься с кем-то настолько, что, кажется, вот-вот у вас начнется самое чудесное, и тут теряешь этого человека; так было с Ивонной, Жаком, Франсуазой, Жаном.
* * *
Перечитала начало этих записей и заметила, что в них есть две части: одна – то, что я пишу из чувства долга, чтобы рассказать о вещах, которые должны сохраниться в памяти; другая же – то, что пишу для Жана, для себя и для него.
Такое счастье знать, что, если меня схватят, Андре сохранит эти листки, частицу меня самой, то, чем я больше всего дорожу, потому что все материальное потеряло для меня всякую ценность; душа и память – только это важно сохранить.
Приятно думать, что Жан их, возможно, прочтет. Но я не хочу, чтобы это было как в «Руке» Китса. Я вернусь, Жан, я вернусь.
При мысли, что конверт, в который я кладу эти странички, вскроет только Жан, если вообще его когда-нибудь вскроют, – и в редкие мгновения, когда я успеваю осмыслить то, что пишу, меня охватывает волнение: я бы хотела записать все то, что у меня для него накопилось за эти месяцы.
Но осмыслить почти что никогда не получается, постараюсь не упустить такой момент, когда он выдастся.
Четверг, 28 октября, вечер
Прекрасный был денек – ко мне сюда приходили любимые подруги: мадам Лавеню, М.-С. Модюи, Жаннина Гийом и с ними Катрин – послушать английскую речь. М.-С. Модюи – как она напоминает мне Кэтрин Мэнсфилд! – принесла мне репродукцию гравюры-иллюстрации Рокуэлла Кента к «Беовульфу». Недаром меня так поразили его иллюстрации к «Моби Дику» в Американской библиотеке – чутье меня не обмануло. Теперь я больше знаю о Рокуэлле Кенте, потому что она дала мне почитать его книгу о путешествии в Гренландию, которую он сам проиллюстрировал.
Мадам Лавеню – мой большой друг, одна из тех, кто все понимает. Наша дружба завязалась на следующий день после облавы: я была совершенно подавлена, а она пришла сюда ко мне.
Еще заходил Франсуа. Увлеченно беседовал с Жанниной Гийом. Она взяла почитать часть моего диплома, «Охоту на Снарка» и «Ветер в ивах» – обожаю такие обмены.
А сейчас думаю о Жане. Как мне его не хватает и как бы с ним я расцвела.
* * *
Странный день, символ всей моей нынешней жизни. В девять утра приехала в детскую больницу[211]211
Больница Enfants-Malades на Севрской улице.
[Закрыть] справиться об одном из своих подопечных, пошла между рядами кроваток, и все малыши привстали с подушек мне навстречу. Дуду[212]212
Эдуар Вейнриб, любимец Элен.
[Закрыть] первый меня узнал и улыбнулся, а уж я его узнала по этой лучезарной улыбке, он сильно изменился, стал куда лучше, чем прежде, у него теперь красивые рыжие кудри.
Потом поехала к Кеберу в Сен-Дени. Пока разносила пакеты, разговорилась с одной женщиной из народа и очень расстроилась – она ничего не знала. По ее мнению, в Париже много евреев – разумеется, с этой звездой они бросаются в глаза, и она мне сказала: «Ну французов же не трогают и вообще забирают только тех, кто что-то сделал».
Такие встречи очень мучительны. Но я не в обиде на эту женщину – она просто не знает.
После обеда пошла на ул. Бьенфезанс поговорить с мадам Стерн; так грустно: на месте нашего бюро теперь располагается юридическая служба, там сидят адвокаты. Меня никто не знает; И мне это все равно. Они не знают того, что узнала тут я, и мои воспоминания о подругах останутся со мной. Из наших видела только мадам Дрейфус, единственную уцелевшую после разгрома, она все такая же. Она рассказала, что Леа, которой столько раз удавалось избежать опасности, в том числе облавы 30 июля[213]213
В 1943 г. преследования распространялись на всех евреев без разбора: французских и иностранных. 30 июля 1943 г. по приказу нациста Алоиза Бруннера были арестованы все служащие бюро социальной службы УЖИФ на улице Бьенфезанс. Бруннер, возглавлявший депортацию в лагеря смерти евреев из Берлина, Вены, Греции, Франции и Словакии и руководивший отправкой транспорта из Дранси в Аушвиц, был заочно приговорен к смертной казни, позднее к пожизненному заключению, но мирно закончил свои дни в Дамаске в 2010 г.
[Закрыть], арестована со всей семьей. Я была потрясена.
Говорили о мадам Самюэль. Ее все-таки депортировали. Казалось, ее оставили в покое как полукровку и беременную, но в конце концов забрали из лазарета и отправили в санитарном вагоне; это какая-то насмешка: чтобы в составе из вагонов для скота какой-то один был санитарным! Депортировать людей в санитарных вагонах – нужно ли более наглядное доказательство чудовищной нелепости нацистской политики?
Какой в этом смысл? Ломаю голову и вижу только один ответ: запущена страшная машина и они бездумно крутят ее ручки.
Каждый раз она хватает и перемалывает все более известных людей. Теперь депортации проходят каждую неделю.
Когда мы с мадам Самюэль говорили о том, что будет после войны, она, единственная из всех моих знакомых, сказала, что прежде всего надо довести правду до сознания немцев, чтобы они прозрели. Она оставила годовалого ребенка, который родился, пока его отец был в Дранси, и с которым она не долго успела побыть, потому что полгода провела в больнице; теперь ребенок с ее молодым мужем – его-то благодаря ей удалось освободить.
Ехала в метро и думала: многие ли смогут понять, каково это было – в двадцать лет, в том возрасте, когда ты готов воспринять всю прелесть жизни и полон доверия к людям, приходится жить в постоянной муке? Понять, какая это была заслуга (говорю не стесняясь, потому что все про себя знаю) – сохранить трезвый ум и не ожесточиться в этом аду? Думаю, мы стали ближе к добродетели, чем многие другие.
Суббота, 30 октября
Весь день ходила и ходила. Возвращалась пешком с урока немецкого по улицам Сен-Лазар, Ла Боэси, Миромениль, Мариньи и вдоль Сены.
Шла у самой воды, а она оказывает на меня магическое действие – успокаивает, завораживает, дает не забвение, но хотя бы отдых моей перевозбужденной голове. Вокруг ни души. Медленно, беззвучно проплыли две баржи, и только длинные волны, расходившиеся от них в обе стороны, с тихим плеском достигли берега и затихли.
Я думала о Жане. О том, что он приснился мне этой ночью. Это бывает редко, и для меня такие сны драгоценны – как будто мы и правда повидались. Кажется, когда я снова увижу его и оглянусь на все долгое время, пока его не было, мне смутно припомнятся наши встречи в каком-то другом, не повседневном мире.
Однако в этих снах он не является мне в полном смысле слова; будь это так, было бы страшно горько просыпаться: Нет, слабый намек на реальность в них всегда присутствует, ведь что-то всегда мешает мне по-настоящему увидеть его, значит, в глубине сознания я все помню. Вот и сегодня ночью я куда-то ходила, не помню зачем (что-то было срочно нужно), а Жан остался дома один. Я спешила вернуться, но знала: что-то мне помешает, потому что в глубине души знала: на самом деле все не так. И вот это знание внедрилось в сон и стало его изменять под себя: лифт, в котором я поднималась, сначала проехал до седьмого этажа, а потом пошел вниз, и я никак не могла его остановить. Когда же наконец добралась, уже поднимались гости, и я знала, что теперь уж его больше не увижу. Вошла в свою комнату – он стоит у окна. Обернулся – и на короткий миг он мой; до сих пор помню, как он меня обнимает, я вжалась в его широкие плечи, мне жарко. А дальше – провал, и после я уже сижу на кровати, а посреди комнаты стоит игральный стол (как вчера во время урока с Симоном), и за ним сидят гости (зачем я их пригласила? Всё как в тот день, когда он приходил сюда в последний раз и у меня было чувство, как будто я безуспешно пытаюсь удержать минуты). Там была Николь. Я тяну ее за руку, чтобы она ушла, даю понять, что хочу побыть с Жаном одна. Но Жана уже нет, сон кончился.
Наверное, он мне приснился потому, что вчера звонила его мать; я не очень понимала, что сказать по телефону, и у нее тоже голос был неуверенный. Никаких новостей, она просто сказала, что не забывает меня. Я посетовала, что у меня нет фотографий, и зря, потому что она теперь будет об этом беспокоиться.
Так, глядя на воду, я дошла до моста Альма. И вдруг неожиданно для себя подумала, как мы могли бы жить вместе и я могла бы сделать его счастливым, – мысли невольные и непривычные. Пока что впереди – черная бездна, как ее преодолеть? Поэтому я и не позволяю себе строить такие планы, это было бы a fallacy[214]214
Заблуждение (англ.).
[Закрыть].
Обедали с мадемуазель Детро, Денизой и Франсуа.‘А потом я снова убежала – в лавку Галиньяни выбрать книгу в подарок Анни Дижон на свадьбу. Захотелось еще пройтись, и опять потянуло на Сену. К самому берегу я не спускалась, шла вдоль парапета по Кур-ла-Рен, топча пахучие опавшие листья. Выглянуло солнце, небо просветлело. Кругом буйство красок: все оттенки золота, медь последних каштановых листьев, изумрудная зелень травы, прозрачно-легкая синева неба, а в воздухе стойкий запах палой листвы и чисто осенняя сладковатая горечь – жгут кучи сухих листьев. Сена вся в чешуйках света, какая-то невероятная, хрупкая, волшебная красота.
На площади Согласия полно немцев! С женщинами – и, несмотря на желание оставаться беспристрастной, вопреки убеждениям (глубоким и искренним!), меня захлестнула волна… не ненависти – она мне чужда, – но гнева, омерзения, презрения. Эти люди, сами того не понимая, отняли радость жизни у всей Европы. Никак не вяжутся они с лучезарной, тонкой красотой Парижа – люди, способные на слишком хорошо нам всем известные жестокости, выходцы из народа, породившего таких тварей, как нацистские вожди; те, кто позволил себя оболванить, превратить в бездушную скотину, безмозглые автоматы с интеллектом не выше, чем у пятилетних детей; это из-за них мне теперь будет становиться тошно всякий раз, когда зайдет речь о любом немце. Мне противен германский характер, претит любое соприкосновение с ним – может, во мне говорит латинский темперамент? Культ силы, гонор, сентиментальность, страсть к преувеличенным эмоциям, вечная беспричинная тоска – все эти черты германского характера возмущают мое естество. Ничего не могу с собой сделать.
Эта неприязнь никак не связана с тем, что имеет отношение лично ко мне, я и не думала сейчас о гонениях на евреев.
Но, когда я зашла под аркады улицы, Риволи и почувствовала, как сильны узы глубокого родства, взаимной любви и понимания, которые связывают меня с этими камнями, небом, со всей историей Парижа, во мне вскипело негодование при мысли о том, что эти люди, эти чужаки, которым не дано понять ни Париж, ни Францию вообще, заявляют, что я не француженка, считают, что этот город и эта улица принадлежат им.
Купила у Галиньяни отличное издание Sentimental Journey[215]215
«Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» классика английской литературы Лоренса Стерна (1713–1768).
[Закрыть] и Lord Jim[216]216
«Лорд Джим» – роман английского писателя Джозефа Конрада (1857–1924).
[Закрыть] для себя. Если б могла – застряла бы там на несколько часов.
Потом перешла через мост Согласия и дошла до дома Франсуазы – повидаться с Сесиль. Сесиль говорит, что каждый раз, когда видит солнечным утром баржи на Сене, с тоской вспоминает Франсуазу. И я, когда гуляю, все время думаю о ней. Каждый раз, как что-нибудь доставляет мне удовольствие – теперь это не столько удовольствие, сколько сознание того, что я вижу что-то прекрасное (удовольствие тут ни при чем), – я думаю о Франсуазе, ведь она так любила жизнь, так любила Париж. Мысленно я всегда с ней.
* * *
Может, я создана для бурной жизни? Мне никогда не нравилось, когда все тихо и благополучно, маленькой я вечно была чем-то discontented[217]217
Недовольна (англ.).
[Закрыть]. Но после этого потока человеческих страданий я никогда больше не найду покоя, и никогда моей better self[218]218
Лучшей части меня (англ.).
[Закрыть] не удовольствоваться собственным эгоистичным счастьем.
И все же я не жалуюсь. Не упиваюсь страданием, как в песни Китса:
– никто не усомнится в том, что оно настоящее.
Я только хочу сказать, что, по-моему, сейчас естественнее горевать, чем радоваться.
* * *
Возможно, поэтому я, в отличие от Николь, не люблю Жида. После «Узких врат» читаю «Имморалиста». Насколько меня восхищала «Семья Тибо», настолько не нравится философия наслаждения жизнью у Жида.
* * *
Меня всюду подстерегают воспоминания о прошлом годе: калитка в Тюильри, листья на воде! Я живу в этих воспоминаниях, и каждый уголок Парижа пробуждает новые.
* * *
Приехал Жан-Поль. Видела его вчера на улице Рейнуар. Ужасно рада за Николь. Наверное, его приезд и навеял мне сон о встрече с Жаном.
* * *
«Семья Тибо» – «Эпилог», глава XVI.
С. 305: «Европа не будет чувствовать себя в безопасности, покуда не вырван с корнем германский империализм. Покуда австро-германский блок не проделает эволюции в сторону демократии. Покуда не будет уничтожен этот рассадник ложных идей (ложных – потому что они противоречат общим интересам всего человечества), рассадник мечты о мировой империи, цинического воспевания силы, веры в превосходство германца над всеми прочими народами и его право подчинить их себе».
С. 310, по поводу речи Виктора Гюго против деспотизма: «Если пятьдесят лет назад уже проповедовалось уничтожение деспотизма и ограничение вооружений, это вовсе не значит, что ныне нужно терять веру в то, что человечество выйдет наконец из тупика».
Не значит? В 1943 году нужно иметь большое мужество и веру, чтобы ставить вопрос также, как Антуан в 1918-м.
С. 313. Жан-Полю: «Так соблазнительно освободиться от слишком тяжкого бремени собственной личности! Так соблазнительно дать себя втянуть широкому движению коллективного энтузиазма! Соблазнительно верить, ибо удобно, в высшей степени комфортабельно! […] Чем запутаннее нам кажутся тропы, тем более склонны мы любой ценой выбираться из лабиринта, цепляясь за любую уже готовую теорию, лишь бы она успокаивала, указывала выход. Всякий мало-мальски убедительный ответ на те вопросы, которые мы ставим перед собой и которые не можем решить сами, предстает перед нами как некое убежище, в особенности если мы полагаем, что ответ этот одобрен большинством. […] Крепись, отвергай штампованные формулы! Не позволяй завербовать себя! Пусть лучше терзания неуверенности, чем ленивое моральное благополучие, которое предлагают доктринеры каждому, кто согласен пойти за ними!»
С. 347. Священнику: «Почему молчит церковь, почему она не разоблачает войну? Ваши французские и их германские епископы благословляют знамена и поют Те Deum, возносят хвалу господу за резню…»








