Текст книги "Правда о деле Савольты"
Автор книги: Эдуардо Мендоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Я вернулся в селение и пошел в казарму жандармерии. Капрал уже ушел. Я попросил разрешения послать телеграмму.
– Телеграф не работает. Забастовщики отключили электричество, – сказал мне жандарм.
– Есть какие-нибудь новости о девушке?
– Нет.
– Вы, наверное, предпримите рейд в горы?
– Не надейтесь. У нас полно мороки с этой забастовкой. Пока вроде бы все спокойно, но посмотрим, что будет через несколько часов. Если кончится вся эта заварушка, может, тогда и пойдем в горы.
– А как по-вашему, долго это продлится?
Рядовой пожал плечами.
– Кто знает? А вдруг это революция.
В полдень мы похоронили Макса. Пользуясь тем, что местные власти не проявляли интереса ни к чему, кроме забастовки, я добился того, чтобы Макса похоронили вместе с его револьверами, решив, что туда, куда отправляются мертвые, он должен попасть со своим оружием. Когда засыпали могилу землей, появилось несколько забастовщиков с поднятыми вверх красным флагом и знаменем анархистов. Они склонили их в честь Макса. Я спросил, почему они это делают, и они ответили, что не знают, кем он был, но им вполне достаточно того, что его убили жандармы.
IXПрошло пять дней после смерти Макса, а Мария Кораль так и не вернулась. Потеряв всякую надежду на содействие жандармов, занятых забастовкой, я прибег к небескорыстной помощи местного невежественного крестьянина, и мы отправились с ним в горы. За то, что он взялся служить мне проводником, он потребовал у меня что-нибудь «из золота», и я отдал ему свои часы. Но должен сказать, справедливости ради, что сделка эта была обоюдомошеннической, поскольку часы были из позолоченной меди, а он, пользуясь тем, что я не ориентируюсь в здешних краях, водил меня вокруг да около села, не углубляясь в дебри и малодоступные места. Тем временем сельский кузнец отремонтировал автомобиль Леппринсе. Сделал он работу кое-как, а содрал с меня втридорога, сославшись на то, что «в связи с забастовкой работать приходилось по ночам, да и то рискуя головой». Так что я заплатил за штрейкбрехерство и за то, что довел до полного морального разложения и без того разложившегося элемента.
О том, что проводилась забастовка, можно было судить лишь по кое-каким деталям, поскольку кроме электростанции здесь не было никаких промышленных предприятий, где можно было бы прекратить работу. На здании электростанции развевались знамена анархо-синдикалистов, а на площади были расклеены портреты Ленина.
Рабочие каждый день собирались возле таверны и часами торчали там, греясь на солнышке, сообщая друг другу новости и обсуждая революционные события, происходившие в других населенных пунктах. Под вечер они устраивали митинги, на которых социалисты и анархисты поносили друг друга, а потом все вместе шли к церкви и, прервав проповедь священника, обвиняли его в ростовщичестве, растлении малолетних и в наушничестве. В таких случаях, как я заметил, жандармы предпочитали отсиживаться в казарме, наблюдая за происходящим из окна, беря на заметку имена бунтовщиков и ораторов, составляя объемистый отчет, который рядовые писали с ошибками, помарками и кляксами под диктовку капрала.
Обо всем, что происходило в селе, я узнавал уже вечером, вернувшись после бесплодных поисков в горах, совершенно разбитый, окоченевший от холода, в разодранной рубашке, исцарапанный шипами ежевики, осипший от того, что беспрерывно звал Марию Кораль, распугивая своим криком зайцев. Наконец, устав искать иголку в стоге сена и, пользуясь тем, что кузнец устал возиться с моим автомобилем, я решил вернуться в Барселону, а потом, когда все уляжется, снова приехать сюда и организовать более успешные поиски.
Я выехал из селения утром, уверенный в том, что доберусь до Барселоны менее чем за двое суток. Я уже и так задержался на неделю.
Первый день я проехал несколько километров на хорошей скорости, но, достигнув вершины горы, автомобиль вдруг остановился, фыркнул, подпрыгнул и изрыгнул из себя фиолетовые вспышки. Едва я успел выскочить из него и укрыться за ближайшую скалу, как он взорвался. Оставив на дороге обугленные останки машины, я пешком добрел до села, о котором прежде никогда не слышал.
Здесь, казалось, царил великий праздник. На самом деле это была забастовка. Каким образом удавалось этим патриархальным и уединенным общинам одновременно начать забастовку, так и останется тайной. Но судя по тому, что я видел собственными глазами во время своих скитаний и о чем потом читал в газетах, в Каталонии вспыхнула всеобщая забастовка. Разумеется, это не могло не нарушить моих планов: машины, и без того редко ходившие в этих краях, совсем перестали курсировать здесь. По той же самой причине я не мог воспользоваться телефоном, телеграфом или каким-либо другим средством коммуникации. Я вернулся в Барселону только через шестнадцать дней и все это время был полностью изолировал.
Итак, я вошел в праздничное селение, не возбудив ни у кого ни малейшего интереса. Им было не до пришлых людей. Жители селения собрались на главной площади и разучивали «Интернационал». Когда репетиция окончилась, все разбрелись. Я приставал то к одним, то к другим, расспрашивая, как мне добраться до Барселоны. Большинство советовало мне идти пешком по шоссе. Наконец какой-то невзрачный человечек, не согласный с забастовкой, «потому что если хоть на один день прекратить работать, то можно заработать себе чахотку», дал мне напрокат велосипед. Я заплатил ему за две недели вперед и дал расписку, в которой клялся «честью кабальеро» вернуть велосипед.
Я не ездил на велосипеде с детства, поэтому выехал из селения, описывая зигзаги. Однако быстро освоился и, окрыленный успехом, возлелеял надежду в скором времени завершить свои скитания. Но не тут-то было. Селение, где я взял напрокат велосипед, как бы пригвоздилось к нагорью, и поэтому первая часть пути шла вниз по склону. Однако постепенно дорога стала выпрямляться, а через несколько километров устремилась ввысь, к скале. Пируэты мои кончились, но на смену им пришла усталость. Ноги не слушались, я задыхался, пот катился с меня градом. Казалось, я умираю. Наконец, не выдержав, я бросил велосипед и пошел пешком. Дойдя до вершины, я остановился и оглядел с высоты окрестности. Передо мной простиралась скорбная, черноватая лощина, а за ней горы и снова лощины.
Я отдохнул немного и, когда решил, что силы вернулись ко мне, попытался встать. Но не мог пошевельнуться. Ноги не слушались меня, тело болело. Сделав несколько шагов, я рухнул на землю. Мне стало страшно, что здесь может никто не проехать: забастовка практически прервала движение транспорта по дорогам. Со стороны ближнего леса до меня донесся угрожающий вой. Я свернулся калачиком и застыл в ожидании, готовый к той же участи, какая, наверное, постигла Марию Кораль.
Я уже почувствовал первые признаки оцепенения (возможно, воображаемые), как вдруг до меня донесся издалека ни с чем не сравнимый шум мотора. Я вскочил и встал посредине шоссе, собираясь преградить путь любому, кто окажется за рулем, будь то сам дьявол.
Волнистая поверхность земли скрывала от меня машину, но она явно приближалась. Я ждал, затаив дыхание, даже сердце мое, казалось, перестало биться. И вот я увидел на вершине горы старую развалину; она двигалась в мою сторону, отчаянно тарахтя и купаясь в клубах дыма. Ее очертания, вырисовывавшиеся на фоне заходящего солнца, показались мне гигантскими, хотя здесь мог проезжать лишь автомобиль или грузовичок, на котором в те времена перевозился мелкий товар на короткое расстояние. Впереди у него было двухместное, крытое сиденье для шофера и его спутника, а позади – кузов с вертикальными подпорками, к которым крепился брезент или парусина в ненастную погоду.
Когда грузовик подъехал ко мне достаточно близко, я увидел у него по бокам плакаты и прочел: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ СВОБОДНАЯ ЛЮБОВЬ!» В машине оказалось семь женщин: одна совсем еще молоденькая, другая пожилая, а все остальные в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет. Все, кроме той, которая сидела за рулем, помещались в кузове. Они играли в карты, ели, пили вино и курили дешевые сигареты. Все были сильно накрашены, надушены, в крестьянской одежде с глубоким вырезом и не стыдились выставлять напоказ оголенные до колен ноги. Помню, что самую младшую из них звали Эстрелья[53]53
Звезда (исп.).
[Закрыть], а самую старшую – Демокрасия[54]54
Демократия (исп.).
[Закрыть].
Грузовик остановился, и мне предложили сесть в кузов. Я кое-как примостился там – места было очень мало, – и грузовик снова пустился в свой утомительный путь. В ответ на мою благодарность за гостеприимство старшая от имени всех заявила, что незачем их благодарить, а тем более унижаться, так как настала свобода и теперь все принадлежит всем, все люди братья и каждый сам себе король.
– Если захочешь есть или пить, скажи нам, и мы постараемся накормить и напоить тебя по мере наших возможностей. А если захочешь потом удовлетворить свою страсть, то можешь выбрать из нас любую.
Откровенно говоря, слова ее меня несколько ошарашили. Я взял у них бутерброд с колбасой и немного вина, но отказался воспользоваться остальной частью их предложения, ссылаясь на свою усталость, что, впрочем, вполне соответствовало истине.
– Прошу вас, не сочтите мои слова за оскорбление, – объяснил я, – но я только что лишился самого дорогого для меня существа на свете.
Все стали выражать мне сочувствие, а та, которую звали Демокрасией, даже осмелилась заявить мне, что в таком случае я могу найти утешение сразу у всех. Но, встретив решительный отпор с моей стороны, они оставили меня в покое.
Между тем грузовик ехал без остановки среди невозделанных полей и красноватых скалистых гор, заросших кустарником. Над нами сгустились сумерки, и те, что играли в карты, убрали колоду и стали петь. Демокрасия и Эстрелья (на мой взгляд, ей было не больше пятнадцати лет) начали посвящать меня в суть своей деятельности. Я не очень хорошо уяснил для себя их объяснения, однако понял, что они отправились в путь, как только началась забастовка, проповедуя свободную любовь словом и делом. Они уже объехали довольно большую часть области и обратили в свою веру немало прозелитов. Мне дали прочесть листок, грубо отпечатанный типографским способом, на одной стороне которого была изображена голая женщина, запечатленная в позе греческой статуи, а на другой написано:
«Бедный труженик угнетается теми, кто богат и не работает, но у мужчины есть средство, хотя и прискорбное, отомстить за то порабощение, которому он подвергается, угнетая в свою очередь доставшуюся ему женщину; а у этой женщины нет никакой возможности излить свою душу, и она вынуждена мириться с голодом, холодом и нищетой, порожденной буржуазной эксплуатацией, и вдобавок терпеть грубую, оскорбительную тиранию мужчины. И это еще женщины счастливые, привилегированные, баловни судьбы, потому что тридцать-сорок процентов всех женщин гораздо несчастнее этих, ибо наше общество устроено таким образом, что оно лишает их права быть женщиной или, что одно и то же, доказать, что они женщины.
О ЖЕНЩИНА! Вот подлинная жертва гнусного общества. Вот истинный объект проповеди благородных апостолов».
– Эти замечательные, возвышенные слова принадлежат одному из учителей анархизма, – сказала хорошенькая Эстрелья, глядя на меня ясными бездонными глазами.
– Своим поведением мы намерены доказать мужчинам, что заслуживаем понимания и равноправия, – поддержала Демокрасия.
Я не знал, что и подумать. Сначала я принял их за самых вульгарных проституток, которые приспособили свое ремесло к духу времени. Но вскоре воочию убедился, что за проведение своих идей в жизнь на практике они не брали денег, разве что принимали еду, вино, сигареты или какую-нибудь мелочь вроде платочка, чулок, букетика цветов или портрета Бакунина. На протяжении всего нашего путешествия я поочередно считал их то комедиантками, то сумасшедшими, то святыми.
Шесть дней нашего пути до Барселоны носили, я бы осмелился сказать, буколический оттенок. Днем мы ехали по сельским местам, ночью спали в стойлах ферм, обитатели которых оказывали нам отеческий прием. Мы спали на соломе, укрывшись одеялами, любезно предоставленными нам хозяевами. Правда, заснуть было не так-то просто, потому что деревенские парни, зная о морали своих гостей, без конца наведывались в нашу общую спальню и поднимали шум.
Но миссионерки свободной любви казались неутомимыми. Наутро, сразу же после завтрака – отменного куска ветчины или колбасы, парного молока и свежего хлеба, – мы снова пускались в путь. Разумеется, я вел теперь машину как бы в благодарность за их доброе отношение ко мне и еду, которой они со мной делились. Но при этом, разумеется, я оставался в стороне от их пропагандистской деятельности. Если вдруг на пути нам попадались забастовщики, мне приказывали притормозить, пассажирки выскакивали из грузовика, вступали в беседу, раздавали листовки со своим воззванием к женщинам, а потом уединялись с мужчинами в кустах, оставляя меня одного или в общество стариков. В дороге я завел множество знакомств и получил изрядную дозу философских наставлений. Вопреки моим ожиданиям, прозелитизм охотно принимался мужчинами, как холостыми, так и женатыми, и к семерым проповедницам свободной любви всегда относились с величайшим уважением и учтивостью.
Наконец мы добрались до Барселоны. Она произвела на меня трагическое впечатление. То, что в сельской местности было раскрепощением и радостью, в городе было насилием и страхом. Отключение электричества погрузило разнородное городское скопище в мрачный лабиринт улиц, где скрывалось любое вероломство и могло неосмотрительно раскупаться любое злодеяние. Если при свете дня город был царством проповедников равенства и братства, то по ночам он превращался в неоспоримое господство нищих, проходимцев и хулиганов. Закрытие магазинов, отсутствие продовольственных товаров, привозимых из сел и деревень, лишили жителей самых необходимых продуктов, и мошенники, пользуясь этим, взвинчивали цены на черном рынке, превращая покупку хлеба в самую настоящую трагедию.
При виде такого Содома и Гоморры я посоветовал проповедницам свободной любви отказаться от своей затеи и вернуться в деревню. Но они ответили мне:
– Мы должны быть вместе с народом.
– Но ведь это не народ, – возразил я, – а всякий сброд. Вы даже представить себе не можете, на что способна эта свора скотов.
После шумного спора они согласились принять мое приглашение и переночевать у меня. Но едва мы подъехали к моему дому, имевшему господский вид, они наотрез отказались воспользоваться этим буржуазным жилищем. Я уговаривал их, просил, отлично сознавая, какие пойдут потом сплетни, оставить у меня хотя бы младшую Эстрелью, но они были неумолимы и уехали, оставив меня на тротуаре. А я смотрел вслед им и видел, как чернота неосвещенных улиц поглотила грузовик вместе с его плакатами и мечтами. Больше я уже никогда ничего не слышал о моих великодушных спутницах.
Два дня я не выходил из дома, питаясь тем, что давали мне соседи. На третий день после моего прибытия в Барселону и на девятнадцатый после отъезда из нее в городе зажегся свет и жизнь стала входить в обычную колею. На земле кружили подгоняемые ветром листовки вперемешку с бурой листвой платанов, оголивших свои ветви и позволявших видеть хмурое небо, где поочередно гремели и сверкали гром и молнии. Извозчики курсировали по улицам, и их кареты сверкали от дождя точно лакированные; газовые фонари отражались в мощенной камнем мостовой; окна были наглухо закрыты ставнями, трубы дымили, а закутанные в плащи пешеходы сменили свою неторопливую, размеренную летнюю походку на быстрый шаг. Молчаливые дети вновь отправились в школы. Маура возглавил правительство, а Камбо стал министром финансов.
Из газет я узнал о смерти Леппринсе.
Пожар до основания разрушил завод Савольты. Во время забастовки там не оказалось никого, кроме француза, и потому не пришлось оплакивать другие жертвы. По той же причине слухи о смерти Леппринсе носили самый разноречивый характер. Одни утверждали, что пожар на заводе начался, когда Леппринсе находился там; другие – что он пытался с несколькими добровольцами погасить пожар и его придавило не то балкой, не то стеной; а третьи приписывали его смерть взрыву порохового склада. На самом же деле никто ничего толком не знал, и все упорно уклонялись от вопросов, которые, на мой взгляд, напрашивались сами собой. Что делал Леппринсе один на заводе? По собственной ли воле он там оказался или речь идет о коварном преступлении, инсценированном потом как несчастный случай? И не был ли Леппринсе насильно приведен на завод и заперт там? А может быть, он уже был мертв, когда там начался пожар? Все эти вопросы так и остались без ответа.
Зато все газеты единодушно отмечали «заслуги великого финансиста» и, превознося в элегических выражениях покойного, умалчивали о том, что предприятие обанкротилось. «Города создают их жители, а возвеличивают иностранцы» («Ла Вангуардия»). «Он был французом, но жил и умер как настоящий каталонец» («Эль Бруси»). «Он был одним из создателей великой каталонской промышленности, символом эпохи, маяком и компасом современности» («Эль Мундо Графико»). И прочие шаблонные штампы. Только газета «Ла Вос де ла Хустисиа» осмелилась выразить свою былую неприязнь к нему, напечатав яростную статью под заголовком: «Собака сдохла, а бешенство продолжается».
В тот же день я отправился в дом супругов Леппринсе. Был хмурый, холодный, дождливый осенний день. Дом стоял, словно погруженный в летаргию, окна наглухо закрывали ставни, сад утопал в лужах, деревца низко сгибались под напором ветра. Я постучал. Дверь слегка приоткрылась, и в щелке показалось худощавое лицо старой служанки.
– Что вам угодно?
– Добрый день. Я – Хавиер Миранда, мне хотелось бы повидать сеньору, если она дома.
– Она дома, но никого не принимает.
– Я давнишний друг семьи. Странно, что прежде вы никогда не видели меня здесь. Вы, наверное, недавно у них служите?
– Нет, сеньор. Я служу сеньорите Марии Росе больше тридцати лет и была еще ее няней.
– А, понятно, – сказал я, желая завоевать ее благосклонность, – вы служили в доме родителей сеньориты, в Саррии, не так ли?
Старушка недоверчиво посмотрела на меня.
– Вы журналист?
– Да нет, я давнишний друг семьи, – повторил я. – Может, вы позовете управляющего? Он меня знает.
– Управляющего нет. Все покинули этот дом, когда умер сеньорито Пауль-Андре.
Порыв ветра обдал наши лица дождем. Ноги мои насквозь промокли, и, чтобы положить конец бесплодному разговору, я сказал:
– Передайте, пожалуйста, сеньорите, что пришел Хавиер Миранда.
Она секунду колебалась. Затем заперла дверь, и я услышал удалявшиеся шаги, пока они не затерялись совсем в глубине помещения. Я ждал под дождем. Время тянулось бесконечно долго. Затем снова послышались мягкие шаги и дверь отворилась.
– Сеньорита Мария Роса сказала, что вы можете к ней пройти.
Хотя вестибюль был погружен в полумрак, я без труда заметил, что тут повсюду господствовали пыль и беспорядок. Почти на ощупь я добрался до маленького кабинета Леппринсе. Книжные полки зияли пустотой, единственный в комнате стул валялся, а на стене вырисовывался беловатый прямоугольник в том месте, где в прошлом году висела картина Мане, которая так нравилась Леппринсе. Когда я закурил сигарету, то обнаружил, что пепельниц здесь тоже нет. Дверь из кабинета в гостиную открылась, и опять появилась старая служанка.
– Проходите, сеньорито, – произнесла она едва слышным шепотом.
Я вошел в гостиную, где столько вечеров Мария Кораль, Мария Роса, Леппринсе и я проводили за чашкой кофе. Здесь беспорядок был еще больше и производил удручающее впечатление. На столах громоздились кофейные чашки, часть из которых все еще хранила в себе студенистую массу. На полу валялись окурки, спички, пепел. Воздух был спертым. Окна, как я заметил еще снаружи, наглухо закрывали ставни, и только слабая электрическая лампочка едва освещала помещение. На софе лежала Мария Роса, укрытая одеялом, а рядом с ней покачивалась колыбелька, в которой спал родившийся несколько дней назад грудной младенец. Поскольку фигура Марии Росы обрела свои былые девичьи очертания, я сразу догадался, что это ребенок Леппринсе.
– Очень сожалею, что побеспокоил вас, сеньора, – проговорил я, подходя к софе.
– Не извиняйся, Хавиер, – ответила Мария Роса, не глядя на меня. – Садись и прости за беспорядок. На похоронах было много народа, понимаешь?
Из газет я знал, что похороны состоялись еще неделю назад.
– Мне рассказали, что на похороны пришло много народа, – продолжала вдова Леппринсе. – Сама я не присутствовала на них. Я в это время рожала в доме у матери, и мне ничего не сказали, опасаясь, как бы от потрясения я не лишилась ребенка. Я узнала об этом только два дня назад и очень горевала, что не могла быть на похоронах. Говорят, людей было больше, чем на похоронах моего отца. Ты там был, Хавиер?
Она говорила безучастно, словно загипнотизированная.
– Меня не было в городе, и я тоже ничего не знал об этом печальном событии из-за забастовки, – ответил я и тут же без всякого перехода перевел разговор, желая отвлечь ее от этой горестной темы. – Служанка сказала, что служит вам больше тридцати лет.
– Серафина? Да, она служила у моих родителей, когда я родилась. Мама пока отдала ее в мое распоряжение… наши слуги ушли, даже не предупредив меня. И, по-моему, прихватили с собой ценные вещи.
– Почему вы не остались жить у матери?
– Я захотела на время вернуться сюда, не предполагая, что дом в таком запустении. К тому же мы с мамой решили продать дом в Саррии, понимаешь? Уже есть покупатели, но все это очень хлопотно, и мне сейчас не по силам. Бесконечные визиты, торги, можешь себе представить? Теперь, когда мы с мамой нуждаемся, каждый норовит обвести нас вокруг пальца и купить дом за бесценок. А сюда никто не приходит. Этот дом отдан под залог сразу троим, и, пока они между собой не договорятся и не продадут его с аукциона, меня никто не тронет. Кортабаньес говорит, что это может продлиться больше года. А грабить здесь больше нечего, ты сам видишь, как его обчистили.
В голосе ее не слышалось печали! Скорее, она походила на заядлого путешественника, который вспоминает отдельные эпизоды своей биографии и монотонно повествует о них, равнодушный ко всему.
– Они говорят, что приходили на похороны, но это ложь. Я-то хорошо знаю, зачем они приходили: чтобы все унести отсюда. Ах, если бы был жив папа! Он не допустил бы этого. Да они и сами не посмели бы. А что можем сделать мы, две одинокие женщины? Кортабаньес попытался кое-что спасти, по крайней мере он так утверждает, но, вероятно, ему не удалось, судя по тому, что здесь осталось.
Она замолчала, погрузившись в оцепенение, устремив глаза в потолок.
– Пожалуй, даже лучше, что Пауль-Андре умер. По крайней мере, он не видит всей этой неблагодарности. Боже мой! Разграбить дом покойного… Мало того, человека, который для них столько сделал, которому они обязаны всем, даже собственной одеждой. Когда папа возглавлял предприятие, большинство из них нищенствовало: жалкие подмастерья ремонтных цехов или что-то в этом роде. Папа и Пауль-Андре дали им возможность заработать много денег… а теперь они считают себя вправе грабить и чернить память покойных. Я ведь знаю, какие ходят слухи и какие гадости говорят про моего мужа: будто бы он плохо руководил предприятием, не умел приспособиться ко времени и бог знает, что еще. Хотела бы я видеть, что бы с ними стало, если бы Пауль-Андре не оказывал им помощь. Они вереницами ходили сюда и со слезами, почти на коленях умоляли его дать им ссуду, как просили раньше моего отца. А теперь те же самые люди норовят купить дом в Саррии за бесценок. И папа и Леппринсе были слишком добры: они раздавали все, что имели, и даже более того, лишь бы помочь другу, просто так, без расписок, без пени, без гарантийных документов, как и подобает настоящим кабальеро. А те уходили, пятясь и подобострастно сгибаясь до самого пола. И вот теперь, когда мы остались без мужей, которые могли бы нас защитить, видишь, что они сделали? Ограбили нас. Именно ограбили, другого слова не найти. Бог мой, как я одинока! Был бы жив хотя бы дядя Николас или бедняжка Пере Парельс… Они не допустили бы ничего подобного, они любили нас, как родных. Но все они отошли в мир иной, царство им небесное!
Тут она в первый раз посмотрела на меня, и я увидел в ее глазах слабую вспышку не ярости, не презрения или горечи, а вспышку, которая напугала меня, ибо она означала прощание с миром разума. Я попытался еще раз перевести разговор на другую тему:
– А как малыш? Он выглядит здоровеньким.
– Это не мальчик, а девочка. И тут мне не повезло. Будь это сын, у меня появилась бы цель в жизни: вырастить его и подготовить к тому, чтобы он воздал должное памяти отца и деда. А что может сделать эта бедняжка? Только отчаиваться и страдать, как мы с мамой?
Девочка громко заплакала, словно услышала пророческие слова матери и уловила их смысл. Вошла Серафина, старая служанка, и взяла малышку на руки, укачивая легонько и приговаривая:
– Сейчас я дам ей рожочек с молоком, уже время подошло, верно, сеньорита Мария Роса?
– Хорошо, Серафина, – ответила Мария Роса совершенно безучастно.
– Может, вы тоже что-нибудь перекусите, сеньорита? Врач велел вам есть побольше.
– Я знаю, Серафина, отстань.
– Сеньорито, скажите ей, что надо заботиться о себе, – попросила меня старая служанка.
– Конечно, – поддержал я, не слишком веря в действенность моих слов.
– Если вы не хотите думать о себе, подумайте хотя бы об этом божьем ангелочке, сеньорита, которому вы нужнее всех на свете.
– Перестань, Серафина! Иди, оставь нас в покое!
Когда Серафина ушла, Мария Роса попыталась приподняться на постели, но ей не хватило сил и она упала в изнеможении.
– Вы очень слабы, лежите, – сказал я.
– Ты не мог бы сделать мне одолжение? Там, на буфете, лежит коробка с кожаным тиснением, а в ней сигареты. Возьми себе и дай мне одну.
– Мне казалось, вы не курите.
– Не курила, а теперь курю. Будь добр, зажги ее.
Я нашел коробку и зажег сигарету, узнав в ней по овальной форме и яркой окраске одну из тех, которые так любил курить Леппринсе и всегда закупал помногу, поскольку они редко продавались в табачных киосках.
– Не думаю, чтобы курение пошло вам на пользу.
– Ах, бросьте, пожалуйста, позвольте мне делать, что я хочу. Зачем мне думать о себе? – она жадно и неумело втянула в себя дым сигареты с видом обреченной женщины из мелодраматичного фильма. – Ну скажи, зачем мне о себе заботиться? Пауль-Андре без конца повторял мне: не делай того, не делай этого. Ну что бы изменилось в его жизни, если бы он не курил? Ах, господи, какое несчастье!
Табак, вероятно, подействовал на нее расслабляюще: выражение лица смягчилось, по щекам потекли слезы. Она закашлялась и с отвращением швырнула сигарету на пол.
– Дай мне побыть одной, Хавиер. Спасибо, что навестил, а теперь, если не возражаешь, я хотела бы отдохнуть.
– Я очень сочувствую вам. И если хоть чем-то могу быть полезен, можете на меня рассчитывать. Вы знаете мой адрес и номер телефона.
– Большое спасибо. Кстати, как поживает твоя жена? Сейчас, когда я подумала о ней, мне странно, что она не пришла с тобой.
– Она немного прихворнула… и сидит дома… но как только выздоровеет, непременно навестит вас, не беспокойтесь.
Мария Роса, вероятно, уже не слышала меня. Она едва кивнула на прощание, и я направился к двери, стараясь не задеть разбросанных повсюду предметов.
Старая служанка проводила меня в вестибюль, держа на руках девочку, которая, по-видимому, уснула. Уже в вестибюле мне вдруг почудился какой-то подозрительный шум наверху, что-то вроде шагов. Я поинтересовался у служанки, есть ли еще кто-нибудь в доме.
– Нет, сеньор. Только сеньорита, девочка и я… И вы, конечно.
– По-моему, там наверху кто-то ходит.
– Иисус! – тихонько воскликнула старушка.
Мы молча прислушались: над головой у нас явно кто-то ходил. Служанка затряслась от страха и принялась горячо молиться.
– Пойду взгляну, кто там, – сказал я.
– Не ходите туда, сеньор! Может, там скрывается вор, или преступник, или какой-нибудь сбежавший бунтовщик. Лучше позвонить в полицию. Телефон в библиотеке.
Это был вполне разумный совет, но в душу мою закралось подозрение, и я решил сам взглянуть на таинственного посетителя. Во всяком случае, я был уверен, что это не вор и не разбойник. К тому же в последнее время опасности постоянно преследовали меня и я давно к ним привык.
– Подождите меня здесь. Если я через десять минут не вернусь, звоните в полицию. А главное, ничего не говорите сеньоре.
Она пообещала сделать все, как я велел, и я, оставив ее, обращенную с мольбами к небесам, тихонько поднялся на цыпочках по лестнице, ведущей с нижнего этажа на верхний. Здесь тоже стояла кромешная тьма, поскольку окна и балконы были наглухо закрыты. Я двигался на ощупь, не зная ни расположения комнат, ни расстановки мебели, на которую боялся наткнуться и произвести шум. В глубине коридора виднелся слабый свет. Я решил, что это фонарик, и направился туда. Шаги стихли. Подойдя к двери комнаты, откуда проникал свет, я остановился. Внутри какой-то неловок рылся в бумагах на столе, при свете фонарика.
– Что вы здесь делаете? – спросил я у того, кто копался в бумагах.
Человек обернулся и направил мне в лицо сноп света. И в ту же секунду кто-то другой, кого я не заметил, набросился на меня с кулаками. Я отступил, прикрываясь от ударов руками. Человек с фонариком рассмеялся и сказал:
– Оставь его, сержант, это наш старый друг Миранда.
Удары прекратились, а тот, кто держал фонарик, включил электричество.
– Теперь уж нечего прятаться, раз вы нас обнаружили, – проговорил он, погасив фонарик и сунув его в карман пиджака.
И действительно, незнакомцем оказался не кто иной, как комиссар Васкес, присутствие которого в Барселоне меня немало удивило.
– А вы не надеялись меня здесь увидеть, верно? – спросил он, не переставая тихонько смеяться. – Рухнули ваши надежды, дружище Миранда. Теперь Леппринсе мертв, умер навечно.
Успокоив старую служанку, я покинул дом вместе с комиссаром Васкесом и его помощником, которого он представил мне как сержанта Тоторно – угрюмого, неотесанного, малоприятного человека, без пальцев на правой руке: он лишился их в схватке во время покушения Лукаса «Слепого» на Леппринсе. Сержант пробурчал извинения за только что нанесенные мне удары, сказав в свое оправдание, что «предпочитает извиниться, нежели получить удар в спину». По-прежнему лил дождь, и Васкес предложил довезти меня в машине. Мы поехали к центру. По дороге комиссар Васкес рассказал мне, что уже больше месяца находится в Барселоне и занимает свою прежнюю должность, благодаря смене кабинета министров, что позволило ему апеллировать в Мадрид и добиться пересмотра своего дела. Едва прибыв в Барселону, комиссар сразу же поднял архив по делу Савольты и взялся за расследование с былым рвением. Обыск в доме Леппринсе тоже связан с этим расследованием.








